«Подай, Фелица, наставленье…»
«Богоподобная царевна/Киргиз-Кайсацкия орды!» – так начал Державин свою оду к Екатерине II. Оду – странную на фоне существовавшей мощной ломоносовской традиции, оду, прославлявшую венценосицу почему-то не прямо, а косвенно, во-первых, через обращение к литературному персонажу, а во-вторых, через противопоставление ее развращенным «мурзам». Последнее обстоятельство показалось настолько опасным друзьям поэта – Львову, Капнисту, Хемницеру, – что они отсоветовали давать стихотворению ход, так что Державин спрятал рукопись в бюро, где она целый год – по его собственному признанию – никому не известная и сохранялась. Однако все тайное рано или поздно становится явным. «Фелица» попалась на глаза Козодавлеву, сотруднику поэта, жившему в одном с ним доме. От того – по секрету – к Шувалову, также по секрету прочитавшему ее своим гостям, разнесшим постепенно слухи об оде по всему Петербургу. И скоро уже сам Потемкин возжелал ознакомиться с сочинением, в котором усматривались намеки на него – всесильного фаворита императрицы.
В 1783 году «Фелица» опять же через Козодавлева попадает к княгине Дашковой, ставшей к этому моменту директором Академии наук. 20 мая ода внезапно появляется на страницах первой книжки «Собеседника любителей российского слова». Екатерина, заливаясь слезами над стихотворением, сказала Дашковой: «…кто бы меня так коротко знал, который умел так приятно описать, что, ты видишь, я как дура плачу».
Награждение не замедлило последовать. В конце мая во время обеда у своего начальника князя Вяземского Державин получает посылку с золотой табакеркой, осыпанной бриллиантами, и запиской: «Из Оренбурга от киргизской царевны мурзе Державину». В табакерке 500 червонцев.
Державин ответствовал Дашковой, понимая, что его излияния дойдут до Екатерины: «Может быть, не подумали ли, что я сего просил? Но сколько бы для меня было выигрышнее, ежели бы удалось из просимых вами от Фелицы писем почерпнуть новые истины, новые души ее явления, о которых мне издалека не известно, сколько, впрочем, ни жаден я примечать оные. Но я должен сказать, что я вне себя от удовольствия и почел за нужное о происшедшем со мною донести вашему сиятельству и просить вашего милостивого наставления, кого мне и как благодарить за полученный мною дар?» – Играл. Впрочем, все участники этой истории играли.
И все же слезы Екатерины не были только притворством. Можно задаться вопросом: почему? Почему сочинение никому доселе не известного поэта, сочинение по меньшей мере для торжественных восхвалительных од странное, так понравилось?
Примерно половина стихотворения была посвящена как бы самому автору и содержала признания совершенно не одические, например:
Иль, сидя дома, я прокажу,
Играя в дураки1 с женой,
То с ней на голубятню лажу,
То в жмурки рйзвимся порой;
То в свайку с нею веселюся,
То ею в голове ищуся;
То в книгах рыться я люблю,
Мой ум и сердце просвещаю,
Полкана и Бову читаю;
За библией, зевая, сплю.
«Искаться в голове» – то есть давить вшей – в одической системе совершенно не полагалось. Державин нарушает все жанровые каноны. Поэзия, которую принято было сравнивать с кастальским ключом (в крайнем случае, как в Хотинской оде Ломоносова, с «целебной водой»), уподобляется «лимонаду»:
Поэзия тебе любезна,
Приятна, сладостна, полезна,
Как летом вкусный лимонад.
Никто, кажется, кроме Державина, не решался употреблять в стихах, посвященных столь высокой теме, слова совершенно басенные:
Что будто самым крокодилам,
Твоих всех милостей зоилам,
Всегда склоняешься простить.
Державин, распоряжающийся подобным лексическим материалом легко и свободно, основывался, по-видимому, до какой-то степени на ломоносовской традиции с ее культом грандиозности, барочной экзотичности, призванной поразить воображение слушателя диковинными образами. Впрочем, эта традиция им полностью переосмыслена. Эмоциональный спектр его стихов куда богаче. Грандиозность и экзотичность пародируются, но не так мучительно-серьезно, как это делал Сумароков в своих вздорных одах (для Державина полемика по поводу чистоты классицистической поэтики – уже в прошлом). В его строках сквозит ирония, беззлобная шутка, вообще такой «шутейный» говорок. Не случайно позже в своем варианте горациевского «Памятника» он скажет о «забавном русском слоге».
Конечно, «Фелица» – стихотворение насквозь сатирическое. Причем сатира эта – «на лица». И «преобращающий в праздник будни» Потемкин, и «летящий на резвом бегуне» Алексей Орлов, и Петр Панин, обожающий псовые охоты, и Нарышкин, «тешащийся по ночам рогами»2, могли с легкостью себя узнать, тем более что императрица, по слухам, послала им экземпляры оды с красноречивыми подчеркиваниями. Однако сложность в том, что образ автора (даже, быть может, помимо его собственной воли) прочно сросся с образами этих не слишком добродетельных вельмож. Не случайно цепь описанных поэтом пороков, а точнее, человеческих слабостей замыкает великолепная, истинно державинская, звучащая с какой-то его, одновременно исповедальной и в то же время лукавой, интонацией строчка: «Таков, Фелица, я развратен!»
Стилистическое новаторство «Фелицы» было осознано современниками поэта почти сразу. Они так и выделяли вслед за ломоносовским державинский этап в развитии русской оды. Между тем речь шла о гораздо более глубокой перестройке жанра. Владислав Ходасевич заметил по этому поводу: «Не должно, однако, смотреть на «Фелицу» как на преобразование оды. На самом деле то было не преобразование, а разрушение. Конечно, значение «Фелицы» в истории русской литературы огромно: с нее (или почти с нее) пошел русский реалистический жанр, этим она способствовала даже развитию русского романа; но ода, как таковая, в ней не преобразована, потому что она сама переставала уже быть одой: до такой степени в ней нарушена одическая традиция русско-французского классицизма»3.
Ода Державина столкнулась с сатирой, однако в сатиру не превратилась, поскольку сразу же переросла рамки последней. Поэта волнует роковой вопрос, поставленный еще в Псалтыри: «всякий человек есть ложь». Так в «шутейное» стихотворение начинают проникать библейские мотивы.
Державин фактически ищет идеал, который опроверг бы печальный приговор 115-го псалма, идеал, которому сам поэт только стремится соответствовать. Подобным идеалом «человека без лжи» становится Фелица, то есть Екатерина, но нельзя не заметить, что образ ее раздваивается. Перед нами одновременно и совершенная правительница, и живая женщина. Настолько живая, что Державин не удержится от легкой иронии. Восхваляя добродетели императрицы, он скажет:
Еще же говорят неложно,
Что будто завсегда возможно
Тебе и правду говорить.
Это очень важно. Стихотворение существует благодаря магии этой великолепной надежды на то, что идеалу может найтись конкретное жизненное соответствие, на то, что гармония возможна. Причем утопию совершенства строит не штатный пиит, с самого начала взмывающий в холодные надзвездные сферы вечной славы и добродетели, где не важна личность правителя, его человеческая сущность, – ее строит человек, живущий не столько разумом, сколько сердцем. Его не предусмотренные высоким штилем стыдливо- забавные признания заставляют думать, что и в похвалах он столько же искренен. Привыкший «счастье дома находить», не только подданный, но и собеседник, он готов рассказать о своих слабостях и не готов лицемерно каяться. Можно сказать, что его потребность в идеале столь же человечна, как и «лазание на голубятню», или дурачества с женой, или, наконец, позевывания во время чтения Библии. Все это понятно и близко самой Екатерине, Екатерине- бабушке, которая вполне частным образом занимается воспитанием внука:
Ты пишешь в сказках поученьи
И Хлору в азбуке твердишь…
И одновременно это понятно Фелице, которой единой лишь пристойно «свет из тьмы творить».
Можно сказать, что Державин соблазнил императрицу этой утопией воплощения идеального образа. Он словно бы поманил Екатерину невероятной перспективой соединения в ее лице земного и небесного начал: жизненности и совершенства. А она- то, реалистка до мозга костей, но и мечтательница (вспомним переписку с Вольтером, щедрое пополнение коллекций Эрмитажа, проекты по переустройству империи), казалось, только того и ждала. Между ними словно состоялся молчаливый заговор, их объединила некая таинственная устремленность к не до конца осознаваемой великой цели. Причем именно царице отводилась здесь главная роль: сделать в жизни то, что так замечательно было предначертано в строках поэта. Конечно, она не справилась, и понимание этого отравило их отношения. Как ни смешно, Екатерина подспудно чувствовала себя виноватой и все никак не хотела отпустить Державина, не увольняла его со службы, которой он в последний год ее царствования уже прямо тяготился.
В чем же состоял их заговор? О чем шла речь в этой «шутейной», многими воспринимавшейся как изящно оформленная лесть оде? – Ни много ни мало как о спасении человечества.
Вторая строфа «Фелицы» начинается с довольно странной обмолвки:
Подай, Фелица, наставленье:
Как пышно и правдиво жить…
То, что можно жить правдиво, у поэта не вызывает сомнений. Это существование вне мирских соблазнов, вне связи с социальной средой – путь подвижничества и, следовательно, аскезы. В конце концов это даже путь творчества, обретающего ценности в себе самом, до такой степени автономного и независимого, что, как скажет Державин в оде «На смерть графини Румянцевой»:
Меня ж ничто вредить не может,
Я злобу твердостью сотру;
Врагов моих червь кости сгложет,
А я Пиит – и не умру.
Впрочем, эта независимость и автономность не простираются далее работы над очередной одой. Нельзя жить одними стихами, точнее, можно, но тогда это опять будет существование отшельника и изгоя.
А если не отшельничество? Если семья, дом, служебная карьера, участие в государственных делах? То есть все то, чего хочется всякому нормальному человеку и что связано с «пышностью» жизни. Сможет ли она при подобной «пышности» оставаться «правдивой»? Интересно, почему вообще Державина начинает тревожить этот вопрос. Ведь ни у Сумарокова, ни у Ломоносова не находим даже намека на подобную коллизию. Для них нет никакого противоречия между добродетельной жизнью и социальным успехом. Более того, служение монарху, слава, добытая на государственном поприще или на поле брани, как бы даже входят в понятие честно пройденного пути, а богатство и высокие чины сопутствуют достойным. Это естественно, так должно быть. В этом, кстати, уверен и Державин: в общественной жизни почет и благополучие должны доставаться прежде всего людям выдающихся моральных качеств. Должны!
- Здесь и далее в цитатах курсив мой. – А. М.[↩]
- Имеется в виду роговая музыка.[↩]
- В. Ф. Х о д а с е в и ч, Державин, М., 1988, с. 105.[↩]
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.