Островский и другие
В. Лакшин, Александр Николаевич Островский, «Искусство», М. 1976, 327 стр
В серии «Жизнь в искусстве» вышла книга В. Лакшина «Александр Николаевич Островский». Книги этой серии, выпускаемые издательством «Искусство» и завоевавшие широкое читательское признание, пишутся по своим законам: они представляют собою повести о жизни писателей, художников, артистов, музыкантов, находятся на грани науки о художественном творчестве и беллетристики. Во многом эта серия близка другой, имеющей давнюю историю, – «Жизни замечательных людей».
Трудно, да и не нужно предъявлять к таким книгам, рассчитанным прежде всего на массового читателя, требования, какие обычно предъявляются к научным, литературоведческим исследованиям. Все, кто знаком с литературой об Островском, найдут в книге В. Лакшина те же ссылки на немногие дневниковые страницы, оставленные писателем, на отрывочные суждения в его небогатом эпистолярном наследстве, на изустные свидетельства современников драматурга. Не предлагает автор и какой-либо новой концепции в изучении творчества Островского, – в главном, решающем он разделяет позиции советских исследователей, позиции, в формировании которых участвовал и сам в своих прежних работах об Островском. И вместе с тем эта популярная книга, описывающая год за годом, день за днем жизнь великого писателя, закономерно входит в круг литературоведения, без нее не обойдется никто из тех, кто будет заново обращаться не только к Островскому, но и ко всей русской литературе второй половины прошлого столетия. Своеобразие книги В. Лакшина, ее главная ценность состоят в том, что автор воссоздает Островского и окружающих его литературных и театральных деятелей как людей со своими характерами, повадками, что история сложного периода русской литературы с ее острой идейной, эстетической полемикой предстает перед нами в убеждающих своей достоверностью картинах – встречах, беседах, писательских раздумьях, радостях и тревогах. Мне кажется, что это вызывает не только естественный читательский интерес к жизни Островского, но и бросает дополнительный свет на некоторые серьезные, иногда трудно объяснимые явления литературного развития.
Известно, например, что идеи «славянофильских» пьес драматурга связаны с его активной работой в «молодой редакции»»Москвитянина», близостью с так называемыми «почвенниками».
Бесспорно и то, что возвращение писателя к объективному, социальному анализу русской действительности было не только поддержано, но в какой-то мере подготовлено знакомством, а затем и сближением с руководителями «Современника». Все это с очевидностью явствует из книги В. Лакшина, однако приобретает особую зримость, когда мы читаем страницы о «кружке Островского», о традиционных обедах у Некрасова: участники этих встреч не «представители» различных общественных течений, а живые, непохожие друг на друга люди, между которыми тоже не было полного согласия. И оттого, что Островский возникает на страницах книги в совершенно конкретной исторической и бытовой среде, становятся более понятны крутые изгибы в его творческой судьбе.
Здесь встает неизбежный и трудный вопрос: автор пишет о событиях столетней давности – значит, необходимы домыслы, предположения, опора на свидетельства, в точности которых можно и усомниться. Конечно, это так, и, разумеется, нельзя относиться к книге, как к историческому документу: автор словно бы сам остерегает от этого, То и дело прибегая к таким фигурам, как «вероятно», «можно думать», «видимо, мы не погрешим против истины». Почему же при этом возникает доверие к авторскому повествованию? Для этого есть твердые основания.
За свободным рассказом о жизни Островского и окружающих его людях ощущается большая, подлинно изыскательская работа ученого в библиотеках, архивах, музеях, на местах событий и его редкое умение из осколков воспоминаний современников, брошенных ими нескольких слов, двух-трех газетных строчек, даже из апокрифов сложить цельное, убеждающее в своей бесспорности явление. В. Лакшину подвластен тот самый «Эффект присутствия», без которого не существует историческая художественная литература. Создается ощущение, будто автор побывал еще в прошлом веке, в той самой стране Замоскворечье, что была открыта Островским, вместе с ним и его друзьями проводил вечера в кофейне Печкина, шел с ним об руку от Яузы на Девичье поле в слабой надежде вымолить у чрезмерно расчетливого редактора «Москвитянина» хотя бы 25 рублей, сидел рядом с Островским на лекциях Грановского, бродил по Щелыковскому лесу. А иногда – здесь автор очень тактичен, скуп на слово – будто бы незримо присутствовал в комнате, где писатель работал…
В книге В. Лакшина нет анализа произведений писателя в традиционном смысле этого слова. Творчество и жизнь драматурга в книге нерасторжимы: в авторском повествовании органично возникают прототипы будущих героев комедий, услышанные Островским от своих собеседников слова, которые потом станут репликами, упорная, иногда мучительная и далеко не всегда продиктованная художественными требованиями работа над вариантами рукописей.
Внимание к личности писателя или общественного деятеля, стремление разобраться в их взглядах широко и объективно, не довольствуясь при этом привычными, безликими ярлыками, – такова, по-видимому, общая тенденция и примета нашего литературоведения на современном этапе.
В главе «Неистовый Аполлон» В. Лакшин, например, проливает новый свет на деятельность и эстетические воззрения А. Григорьева, нисколько не сглаживая разительных противоречий и заблуждений «романтического идеалиста» и вечного бунтаря. Заслуживающей пристального внимания нашей науки предстает в книге фигура М. Погодина, которая отмечена не только межеумочными, беспринципными взглядами и непривлекательными личными свойствами, но и такими акциями, которые объективно помогали развитию литературы. В книге перед нами проходит большая череда лиц, требующих нового, более широкого, чем это делалось прежде, осмысления, но, разумеется, главным героем повествования В. Лакшина является Александр Николаевич Островский.
Советское литературоведение давно опровергло несправедливые суждения об Островском как о равнодушном, бесстрастном бытописателе, художнике, обуянном чрезмерным тщеславием, литераторе, который пуще всего заботился о гонорарах и ради них готов был «переметнуться» из одного идейного лагеря в другой. В. Лакшин, естественно, не считает нужным вступать в запоздалую полемику с авторами этих наветов или социологических схем, – он пишет о таком Островском, каким он был на самом деле, в единстве его художественных опытов и жизненного пути, творческих радостей и житейских невзгод. Автор вовсе не упрощает и тем более не идеализирует характер драматурга, но решительно утверждает незаурядность, даже уникальность его натуры, видя в ней истоки его поэзии. Вот одно характерное общее суждение автора о его герое: «…Когда западничество Островского было поколеблено, он благодаря обычной своей рассудительности не склонен был быстро увлечься и перейти в другую крайность. Все ценили вескость и самостоятельность его слова, когда он обращался к своим приятелям с чаркой вина в руке и, как уверял Аполлон Григорьев, из уст его лились пророческие речи. Он говорил о будущем нашего народа, о красоте и силе русского искусства, о материнской почве народной поэзии, он говорил как будто то же, что говорили и другие, но с иной мерой внутренней свободы и широты взгляда, без увлечений в узкую кружковщину».
Таких общих характеристик Островского на разных этапах его жизни в книге немало, и они органично соседствуют с теми живыми картинами и зарисовками, о которых мы уже говорили. Именно в этом сочетании разных пластов повествования открывается трудная, драматическая судьба писателя, который по праву еще при жизни был признан чуткими дальновидными людьми создателем русского национального театра.
Через всю книгу проходит тема непрестанной, изнуряющей борьбы писателя за постановку его пьес на театральных сценах Москвы и Петербурга: в письмах к друзьям, в обращениях к начальству, в раздумьях наедине с самим собой звучат и «жалкие слова», и действительно нескромное возвеличение собственной персоны. Автор не боится этого, казалось бы, роняющего репутацию великого писателя мотива, не боится потому, что в нем сказывается не только личный характер Островского, не только то, что он на самом деле бедствовал от безденежья, но куда более важное и общее явление. Кто из передовых писателей не испытывал гнета цензуры? Но для драматурга этот гнет был особенно тяжел потому, что жизнь его произведений немыслима вне сцены, а театральная цензура была особенно подозрительна и сурова. Не только написать, но поставить пьесу на сцене – вот решающее, всепоглощающее стремление писателя, и оно, это стремление, сильно и ярко раскрыто в книге.
Это штрих биографии, «личное дело» писателя? Конечно, Но ведь здесь мы находим объяснение тому, в чем обвиняли драматурга и его недоброжелатели, а порой и Друзья: нег, не художественная беспринципность, не заискивание перед власть имущими, не чрезмерная забота о деньгах, а прежде всего понимание своей действительно исторической миссии в развитии национального театра, призванного сказать народу правду о русской жизни, побуждали писателя и к унизительным хлопотам, и – что еще труднее – к переделкам собственных выстраданных произведений. Так случилось с комедией «Банкрот», открывшей миру великого русского драматурга, но запрещенной для постановки в театре: Островскому пришлось внести в финал комедии ноту «наказания порока», он понимал, что тем самым наносит ей вред, но пошел на это, чтобы через 11 лет (!) его первенец увидел сцену. И только через 30 лет «Свои люди – сочтемся» были сыграны в своем первозданном виде.
Чувствую, что от книги об Островском перехожу к самому Островскому, но к этому побуждают слитность, точнее, соучастие, которые сказываются в описании рождения замыслов драматурга, его работы над пьесами, личных отношений со многими людьми, сыгравшими важную роль в его жизни и творчестве. В такой особенности интонации книги – ее большое достоинство.
Должен, однако, заметить, что иногда «личные мотивы» гиперболизируются автором, и в этих редких случаях сочинения Островского толкуются ограниченно. Так, по-моему, случилось о «Грозой». В. Лакшин подробно, с живым чувством времени рассказал о статьях Добролюбова и Григорьева, но в главе «Гроза» гремит в Москве» сосредоточил все свое внимание на личных, интимных отношениях писателя с артисткой Малого театра Л. Никулиной-Косицкой. Эти страницы читаются с большим интересом, написаны они с обычным для автора тактом, и не подлежит сомнению, что любимая актриса и женщина действительно причастна к рождению и сценическому успеху «Грозы». Но мне кажется все же, что акценты здесь несколько смещены и мы остались в неведении относительно того, какие общественные, гражданские мотивы побудили писателя к созданию великой русской трагедии. Спору нет, трудно, невозможно домыслить (а тем более подтвердить домыслы), как реагировал, как относился достаточно аполитичный Островский к событиям в России, которые предшествовали отмене крепостного права, но ведь не оставался же он глухим к реальной исторической действительности, и, наверное, недаром именно в эту пору вернулся к «Воспитаннице» и закончил свою открыто антикрепостническую пьесу. Огорчительно и то, что «Гроза» в таком ее истолковании просто стала в ряд других сочинений, а мне-то кажется, что в творчестве Островского она – явление исключительное.
Конечно, прав В. Лакшин в том, что он не насилует историю (ведь было время, когда драматурга причисляли к революционным демократам!), что показывает его таким, каким он был в действительности. Но иногда автор питает, по-моему, чрезмерное доверие к свидетельствам современников, не учитывает вероятной интонации произнесенных Островским тех или иных слов. Так, вряд ли можно абсолютизировать равнодушие писателя к историческим событиям на основании его явно раздраженного ответа Тургеневу насчет того, что постановка на сцене новой пьесы для него куда интереснее, нежели трагическая Крымская война. Верно, что Островский вместе с Толстым мог сказать, что его герой – это правда, что он «не фальшивил, а писал и говорил то, что знал и чувствовал», но неясно, почему «в этом смысле можно понять и его слова, удивившие Тургенева». Впрочем, несколько противореча себе, В. Лакшин пишет о драматурге, что «и его сердце содрогнулось, когда в газетах появилась краткая, отчаянная депеша князя Горчакова государю о сдаче Севастополя».
Вторая часть книги В. Лакшина называется «Дорога на сцену», четвертая – «Рыцарь театра»; приметим также главы «За кулисами», «Рашель и правда», «Мартынов и Александринка». Речь идет о том, что тема русского театра неизбежно и громко звучит в биографии Островского. Автор и здесь верен себе: он воссоздает наиболее выдающиеся премьеры, артисты для него не просто исполнители ролей в пьесах Островского, принадлежащие к той или иной эстетической школе, а подлинные люди со своими характерами, симпатичными и неприятными житейскими чертами. Садовский, Никулина-Косицкая, С. Васильев, Самойлов, Горбунов, Бурдин и многие другие актеры Москвы и Петербурга воображением автора и его искусством, если так можно сказать, литературной реставрации словно бы ожили и в житейских буднях, и, что особенно дорого, – в своих исчезнувших навсегда сценических образах. А рядом с ними – те, кто правил императорскими театрами, без учета деятельности которых – иногда плодотворной, чаще пагубной – не понять развития русского сценического искусства прошлого столетия.
Но одно положение книги, мне кажется, требует серьезного уточнения, – я говорю о старой проблеме «Островский и Щепкин». Автор бесспорно прав, признавая несостоятельной известную попытку В. Филиппова примирить Щепкина и Островского, как бы «отменить их конфликт». Верно и такое утверждение: «Важное и крупное в этой ссоре было одно – то, что зеркалом отразила сцена. Сошлись в стык две эпохи, два театральных поколения, два рода понятий и вкусов – и, как часто бывает, поначалу не поняли друг Яруга, даже тогда, когда, по существу, наследовали одно другому».
Неверно другое: изменив своему правилу объективно, порой критически относиться к суждениям Островского, В. Лакшин на этот раз, думается, неточно прокомментировал явно предвзятые, несправедливые слова драматурга, написанные им на склоне лет, о том, что в Щепкине, «как в фокусе, были собраны все дурные, все отвратительные черты холопства в самых крупных размерах», что Щепкин до глубокой старости не изжил в себе холопства.
Не обида за старого артиста побуждает возражать Островскому и его биографу, а историческая справедливость. Ведь доказательством «холопства» Щепкина служит в книге лишь фраза артистки Шуберт о том, что ветеран мечтал о «начальнике в мундире с плетью».
Между тем важен гот конкретный момент, в который они были произнесены, что их вызвало и какова их интонация. В других случаях В. Лакшин именно это и стремится постичь. Но ведь есть бесспорные свидетельства того, что познавший ужасы крепостного права Щепкин вступал в открытые столкновения с театральным начальством. Или еще: в книге мы читаем, что, по словам Горбунова, «Островский сильно робел перед визитом к Герцену и все боялся, что его «притянут» по возвращении в Россию». А вот Щепкин не «робел». Конечно, его миссия была наивна и по существу консервативна, но разве не показательно, что старый артист, не думая о возможной опале, двинулся к своему младшему другу-изгнаннику, политическому эмигранту?
От юности драматурга до его последнего щелыковского лета прошли мы вместе с ним по страницам книги В. Лакшина, главную интонацию которой можно, пожалуй, выразить так: автор относится к своему герою как к Доброму знакомому и ощущает его историческое величие.
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №1, 1978