О Фадееве
Историю создания этих воспоминаний, публикуемых впервые, см. в беседе Л. Либединской с Т. Бек (в этом же номере журнала, с. 253).
…Я привык к мысли, что силы Сашиного организма неисчерпаемы и что периоды болезни сменяются у него периодами кипучей деятельности, и потому сначала даже не придал особого значения тому, что Саша время от времени попадает в больницу. Когда в зиму 1952 – 1953 года его пребывание в больнице затянулось, я навестил его там. Это было в начале февраля 1953 года. Казалось бы, никаких оснований для беспокойства не было: в больнице Саше отвели небольшую отдельную комнату, на письменном столе лежала его работа, этажерка и стулья были завалены книгами и рукописями.
Саша находился в столь знакомом мне, ровном, деятельном состоянии, которое соответствовало периоду интенсивной творческой работы. Тем более запомнился мне тот тон душевного угнетения, в котором он говорил о некоторых существеннейших моментах нашей литературной жизни.
– Ну, куда это годится, если один человек, даже гениальный, сам в единственном числе дает решающую оценку художественному произведению? Разве можно вкусовую оценку одного человека навязать целому народу… А ведь у нас этой вкусовой оценкой определяется и направление критики, и вопрос о тиражах, то есть не только судьба одной книги, а весь характер литературной политики… Да разве только в литературе? А в кино? А в музыке?
Я понимал, что речь идет о Сталине. И мне было странно тогда, что Саша, в то время председатель Комитета по Сталинским премиям, в такой степени критически относится к мероприятиям, которые сам проводит.
– Ну, а как можно исправить это положение? – спросил я.
Но ему, видно, не хотелось продолжать этот разговор, при тогдашних условиях довольно бесплодный.
– Наверное, нужно будет наладить основательное изучение читательских оценок, – сказал он неохотно, – должны быть организованы серьезные общественные обсуждения каждого художественного произведения по его выходе.
В дальнейшем разговоре я выразил свой взгляд на один из существенных вопросов литературы – на вопрос о воспитании молодого поколения писателей…
Не оспаривая моего взгляда, Саша сказал:
– Главная трудность роста нового поколения писателей, – и это относится целиком ко всему этому поколению, – что органический интерес к творчеству великих русских классиков отсутствует даже у тех из них, кто с этими произведениями знаком… А что уж говорить о тех, кто даже не считает нужным читать классиков. Я, к сожалению, уверен, что многие наши молодые писатели плохо знают Льва Толстого! Помнишь, как мы в молодости читали Толстого? Я даже не осуждаю их за отсутствие этого интереса. Ведь за это время в стране произошли невиданного размаха радикальные изменения, которые принесла революция. Нам в нашем детстве и юности был все же понятен уклад жизни Ростовых и Болконских, а для нового советского поколения строй жизни героев Толстого бесконечно чужд. Такую фигуру, как Пьер Безухов, без распространенного комментария современный читатель, пожалуй, уже не поймет. А если нет органического интереса, так какой же может быть интерес творческий?
Пессимизм его точки зрения меня поразил тогда. Мне казалось, что дело не в органическом отсутствии интереса писательской молодежи к великим классикам- реалистам, а в том, что молодым писателям недостает общей культуры.
Саша в 1952 году, собирая материал для нового романа «Черная металлургия», прожил некоторое время в родном моем городе Челябинске, где я не был очень давно. Я стал расспрашивать его, он оживился…
– Я все время вспоминал, что ты там жил, и даже спрашивал, где здание реального училища, в котором ты учился, – сказал он.
Он рассказывал мне о Челябинске и Магнитогорске, о замысле «Черной металлургии». При всей новизне и современности этой темы, я чувствовал, что в этой работе Фадеев остался верен молодым нашим мечтам изображения жизни социалистического предприятия. Саша в то время еще только входил в работу. Собирал материал, но был уже увлечен этой темой. И, в отличие от разговора на общелитературные темы, о своей работе над «Черной металлургией» говорил хотя и озабоченно, но с радостным волнением.
* * *
Летом 1953 года я узнал, что Фадеев снова в больнице, говорили, что у него цирроз печени – болезнь неизлечимая.
У врача, лечащего Сашу, я получал сведения о его здоровье. Хотя эти сведения давались сдержанно, я чувствовал, что положение Саши серьезно. Я тревожился за него и писал ему в больницу. Вот что он отвечал мне:
«Дорогой мой Юра!
Спасибо тебе за память, за доброе письмо. Клавдия Лукьяновна, мой лечащий врач… Всякий раз, когда ты звонишь, рассказывает мне об этом, это внимание и беспокойство трогает меня бесконечно.
Я буду очень рад повидаться с тобой, но немножко попозже, я сообщу тогда тебе, и мы сговоримся о дне и часе. Сейчас же я прохожу такой курс лечения, при котором мне полезнее, как говорится, «едину быти», и поэтому мои личные связи с миром почти прекращены, а письменные сведены до минимума. Однако это не значит, что в состоянии моего здоровья есть хоть что-нибудь угрожающее. Наоборот, я очень хорошо поправляюсь, но на этот раз за меня взялись так основательно, чтобы – невзирая на сроки – ликвидировать все мои недуги целиком и полностью до конца. Мне же это чрезвычайно удобно, так как дает возможность работать над романом. Начну его печатать в «Новом мире» с января будущего года – такова уж странная судьба моя писательская: если бы я не болел, я никогда бы не смог написать его. Тому, что роман мой успешно продвигается, я обязан больнице, и только больнице…
Крепко жму руку и обнимаю.
Саша.
15.VI.53 года».
Спустя еще несколько дней он писал:
«Дорогой Юра! Письма твои, конечно, все получаю, и они доставляют мне живую радость. Не отвечаю главным образом потому, что очень активно пишу свой новый роман, а в этих случаях, столь редких в моей жизни, состояние у меня, я бы сказал, сомнамбулическое.
Здоровье мое идет на лад, и если меня так долго держат, то только из желания довести лечение до полного окончательного результата. Я, откровенно говоря, и не возражаю, ибо кто его знает, какие еще возможные помехи в работе обрушатся на меня, когда я выйду из-под охраны этих желтых стен <…>
Твой Саша».
Эти письма свидетельствуют прежде всего о том, как серьезно боролся Саша с болезнью и смертью, о том, что ставшая его второй натурой привычка целиком отдавать себя творчеству, – слово «сомнамбулическое» здесь отнюдь не случайно, – в полной мере владела его душой.
Но по этим же письмам можно судить также и о том, как трудно было ему работать вне «желтых стен» больницы и насколько основательно было его опасение, что всевозможные помехи могут вне стен больницы в любую минуту оторвать его от работы.
Как только Саша поправился, он снова уехал в Челябинск. Мы встретились уже зимой 1953 – 1954 года на каком-то заседании в Союзе. Он выглядел хорошо. Как всегда, стройный, сухощавый, он казался молодым, и седина лишь красила его. Но душевно он изменился. Ранее терпимый к чужим мнениям, он сейчас не выносил никакого противоречия, при споре лицо его мучительно краснело, дыхание становилось прерывистым. Несчастная болезнь брала свое. Один за другим срывались его доклады. Можно себе представить, как он мучился и казнил себя за эти срывы, стараясь при этом делать вид, что ничего не произошло.
И я воздерживался и не задавал ему вопросов, которые мне хотелось ему задать, и я не начинал с ним споров, которые, наверное, были бы необходимы нам обоим.
Оглядывая всю историю наших отношений, я с грустью вынужден признаться, что к этому времени наша дружба в какой-то мере потеряла ту живительную силу, которой она обладала раньше. Однако мы оба неизменно следили за творческой работой друг друга. Саша очень радовался выходу в свет моего романа – «Горы и люди». Когда я принес ему эту книгу, помню, как, держа в руках, словно взвешивая ее, он любовно говорил: «Смотри-ка, получилась какая»… И все же наша дружба по преимуществу выражалась в том, что мы беспокоились, когда кто-либо заболевал. Как вскинулся он, когда узнал в 1955 году, что у меня началась сердечная болезнь! Мне запрещено было вставать с постели, а он все требовал и настаивал, все твердил, чтобы меня позвали к телефону: «Мне нужно ему сказать… нужно…» – твердил он. С какой готовностью всегда, всю жизнь свою, он приходил ко мне на помощь, если узнавал, что у меня есть нужда в чем-нибудь. Все, что касалось Саши, тоже неизменно интересовало и волновало меня.
Если вся наша партия и весь наш народ после смерти И. В. Сталина пережили трудный и благодетельный период отметания всего вредного, что было связано с культом личности и его последствиями, то я представлял себе, как тяжел был этот переход Саше при той душевной особенности, о которой я уже не раз говорил и которая заключалась в склонности судить самого себя строже, чем кого бы то ни было. Я понимал, что ему приходится трудно, что он от души стремится к тому, чтобы отказаться от руководящей работы. Но когда после Второго съезда писателей он, казалось бы, добился этого, ему мучительно было пережить то, что он от руководства отстранен.
Нет, это не было ущемленным чувством властолюбивого генсека, как выразился М. Шолохов на партийном съезде. Дело было в том, что А. Фадеев принадлежал к тому поколению, для которого смолоду самой высокой честью было служение партии, служение своему Советскому государству. А то, что складывается смолоду, то в старости превращается в черту характера, более чем в привычку.
Мне доподлинно известно, что в самое тяжелое время Саша не боялся выступать на защиту людей, несправедливо обвиненных. Известно мне также, что он помогал многим из товарищей, безосновательно обвиненных в космополитизме. По натуре своей он вообще склонен [был] скорее оправдывать, чем осуждать. Но он был большевик, человек, сложившийся в условиях суровой борьбы, и в том-то и была трудность положения его, – и не только его, а всех нас, – что Сталин при совершении жестоких неправильностей, искажавших ленинскую политику партии, адресовался к лучшим нашим чувствам – к бдительности, к нашему стремлению стоять на страже самого святого нашего достояния – Советского государства. Саша сам никогда ни на кого не клеветал, никогда никого не оболгал. Но по положению своему он должен был принимать участие в «проработках», впоследствии оказавшихся ненужными и бессмысленно жестокими, – этого достаточно было, чтобы мучить себя раскаянием.
Один наш общий с Сашей товарищ, несправедливо осужденный и теперь реабилитированный, как-то сказал: «Саша совершил такой-то и такой-то неправильный поступок». Но тут же добавил:
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.