Какой не должна быть «История литературы»? Опыт негативного катехизиса в девяти вопросах и стольких же ответах
Метафизика есть основное событие в человеческом бытии. Она и есть само человеческое бытие. Из-за того, что истина метафизики обитает в этом бездонном основании, своим ближайшим соседом она имеет постоянно подстерегающий ее риск глубочайшего заблуждения.
Мартин Хайдеггер, «Что такое метафизика?».
ПОНИМАЕМ ЛИ МЫ САМИ СЕБЯ?
В свое время считалось – и, наверное, не совсем уж безосновательно, – что франко-прусскую войну 1870 года выиграл немецкий гимназический учитель: так, дескать, хорошо подготовил к ней своих питомцев идеологически или, ежели вам это больше по душе, духовно…
И когда в украинской школе был введен новый предмет – «зарубежная-мировая-всемирная литература» (о точном названии, кажется, до конца еще не договорились), я подумал: а ведь это – шанс, если не «выиграть», выражаясь до боли знакомым слогом, «битву за души нашего юношества», так по крайней мере помочь ему хоть как-то приобщиться к цивилизованному мироощущению.
Разумеется, я отдавал себе отчет в трудностях, что на этом пути поджидают: нет соответствующих программ, нет соответствующих учебников, недостает соответствующе подготовленных учителей. Но что-то вроде настоящей растерянности испытал лишь тогда, когда из оперативно созданного в Киеве журнала «Зарубіжна література в навчальних закладах» узнал, что даже главный редактор этого издания по-прежнему убежден, будто Виктор Гюго – «прогрессивный романтик».
Ведь, помнится, еще лет этак двадцать назад на некоем совещании в ИМЛИ мы сумели договориться о том, что романтики, разумеется, существовали, а вот «прогрессивных» и «реакционных» среди них не водилось. (Там же, кстати, и о том было договорились, чтобы отказаться от термина «критический реализм». Но кто-то спросил: «А как же будем теперь это называть?» Тогда ко всему – особенно ежели оно «сомнительное» – надлежало пришпиливать уточняющий эпитет, и кто-то другой предложил именовать это впредь «досоциалистическим«. И тогда решили уж лучше оставить как было: ведь ежели оно«досоциалистическое», значит, искусство все время куда-то движется, – иными словами, прогрессирует, – и у него не просто наличествует возможная гипотетическая Цель, а еще и такая, что всем-всем наперед известна…)
Впрочем, я в конце концов растерянность свою преодолел и понял, что, следуя советам вольтеровского Кандида, «надо все-таки выращивать свой сад». Оттого и надумал – помимо всего прочего – включиться в московский разговор о том, какой должна бы быть ныне история литературы: ведь тут у всех советских последышей и опыт один, и враги одни и те же – идеологическое наследие рухнувшей империи да дезориентированность посреди поднятой ее крушением пыли; а сверх того еще и общие для всего мира травмы, связанные с несостоявшимся термоядерным Апокалипсисом…
Однако поскольку мой интерес все-таки чуть менее «академичен» (ведь все-таки, знаете, школа, учителя, а не только профессоры, доценты, студенты…), я позволю себе иногда отвлекаться от роли одного из тех мандаринов, что, как говаривал Жан Кокто, нашептывают друг другу на ухо свои сокровенные тайны; напротив, попытаюсь – подобно русским формалистам – время от времени «обнажать прием».
При этом несколько сдвигается ракурс рассмотрения проблемы, и на первом плане оказывается уже не вопрос: «какой должна быть история литературы?», а «какой быть ей не должно ?». Только не поймите, пожалуйста, меня в том смысле, будто я намерен вплотную заняться соцреализмом, «партийностью литературы» и прочим. Нет, все это passe, и уверен, что бесповоротно. Но сохраняется другой слой, лежащий несколько глубже. Он менее одиозен, оттого хуже распознаваем и тем особенно опасен.
Дело еще и в том, что ортодоксальное советское литературоведение не все свои догмы само навыдумывало: многое было и у различнейших предшественников позаимствовано – когда по соображениям свойства чисто тактического, а когда и в связи с наличием некоего «избирательного сродства». И даже сегодня немало сыщется у нас людей, все еще искренне не понимающих, чем, например, дурны такие понятия, как «реализм», «народность литературы», «творческий метод» или даже «реакционность искусства» и, соответственно, его «прогрессивность».
КУДА МЫ ИДЕМ? КАКОВА НАША ЦЕЛЬ?
Поскольку к двум основополагающим догмам былого нашего литературоведения – Прогрессу и Цели – я как бы уже прикоснулся, с них, пожалуй, и начну. Они ведь вроде сиамских близнецов: не наличествуй Цель, был бы бессмыслен Прогресс, не будь Прогресса, обессмысленной оказалась бы Цель. Значит, им на роду было написано не только существовать, но и сосуществовать, и если бы их не было, пришлось бы их выдумать. И выдумали… Может быть, не буквально, но в некотором смысле и достаточно определенно. «Мифологическая потребность западного человека, – излагал «выдумку» эту философ Карл Густав Юнг, – обусловлена эволюционистским мировоззрением с обязательными Понятиями начала и цели. Он не приемлет идею пути, где есть начало и есть конец, но нет цели, точно так же, как не приемлет представление о некоем статическом, замкнутом, вечном круговороте» 1. А вера в «вечный круговорот» – это, по Юнгу, верования человека Востока.
Спору нет, нелепым было бы начисто отрицать существование некоей социальной и тем более научно-технической эволюции, сомневаться в значении тех или иных цивилизационных процессов. Вот ведь сказал же, дожив до 88 лет, знаменитый физик Макс Борн, учитель почти всех творцов атомной бомбы, что со дня его рождения в 1882 году научных открытий было сделано больше, нежели за всю предшествующую историю человечества. Но есть ли это Прогресс в том, чуть ли не «литургическом», толковании, какое ему навязывают многочисленные идеологи?!
Австрийский философ Карл Поппер уверен, что нет. В своем капитальном двухтомном исследовании «Открытое общество и его враги», написанном еще в середине нашего века, он утверждал: «Если мы полагаем, будто история прогрессирует или что нечто нас к прогрессу вынуждает, то допускаем ту же ошибку, что и те, кто верит, будто история имеет смысл, который можно в ней открыть и который не нужно в нее привносить» 2.
Выходит, что все вроде бы Прогресс примечают, а его тем не менее не существует? Но что в этом странного? Ведь видим же мы горизонт, которого вовсе и нет, видим, как солнце вращается вокруг земли, хотя все происходит «с точностью до наоборот». С Прогрессом творится нечто подобное: фараоны в лучшем случае пользовались колесницами, а мы можем летать на сверхзвуковых лайнерах; так что, дескать, оставьте ваши сомнения?! Но вот же не оставляют! Ибо догадываются (на «герменевтический» как бы манер), что в панцире тяжеловооруженного прогрессизма способен пробить брешь невинный вопрос: «Чувствует ли себя наш современник в своем времени лучше, чем вавилонянин или микенец чувствовал себя в своем ?»
В иронической сказке Ханса Кристиана Андерсена «Калоши счастья» некий советник Кнап, почитатель Средневековья, оказавшись на грязной и темной улице Копенгагена XV или XVI века, пришел в полное отчаяние. Но кто поручится, что подданный правившего тогда короля Ханса, будучи перенесенным в Копенгаген андерсеновский, не испытал бы такого же дискомфорта? Иначе говоря, Прогресс вовсе не безотносителен к личностям его участников и в этом смысле субъективен. И ничто нельзя полагать «Прогрессивным», ежели оно вредно, мучительно для большинства участников проводимого социального эксперимента. Как правило, такой эксперимент и сам уже способен стать чем-то объективно вредным. «Несомненно, мы движемся вперед, – утверждал скончавшийся в 1995 году французский писатель Э. М. Циоран, – но не прогрессируем. Любой новый шаг неизбежно станет предметом последующих сожалений, ибо все наши достижения в конечном счете оборачиваются против нас» 3.
Итак, некая внутри себя позитивная, экономическая и научно-техническая эволюция, вне всякого сомнения, имеет место. И движет ею поиск максимальной целесообразности, да такой последовательной и всеохватной целесообразности, что впору помыслить о Боге. Вот только печется он вроде бы не о личности, тем более не о бессмертной душе, а лишь о сохранении рода, так что сходен вовсе не с Христом и даже не с Яхве, а скорее уж со Сталиным или Гитлером, в крайнем случае – с Наполеоном Бонапартом. По крайней мере счастье и благополучие рода людского для него не более чем пустой звук…
В этом смысле и социализм (даже так называемый «научный») ни от капитализма, ни от феодализма, ни от рабовладельческого общества, ни от первобытного коммунизма ничем принципиально не отличался. Поначалу чуть ли не каждая из этих формаций в большей или меньшей мере (социализм – в большей, феодализм и капитализм – в меньшей) тешила себя иллюзиями, а позже с ними расставалась, прибегая к кнуту или прянику, а чаще и к тому, и другому одновременно.
Но вернемся от размышлений к фактам. Еще и ста лет не минуло с тех пор, как прославленная некогда пацифистка Берта фон Зутнер провозгласила в 1899 году: «XX век… не успеет завершиться, как война, величайший общественный бич, будет устранена в качестве легальной институции» 4. Пять недель спустя после смерти писательницы началась первая мировая война, потом вторая, а по ее завершении мир долгие годы ощущал дыхание третьей – скорее всего (если бы она все же состоялась) вообще последней. Правда, Ф. Дюрренматт в пьесе «В книгах записано» (1947) саркастически предрек и четвертую, и восьмую, и одиннадцатую, и двадцать пятую мировые войны… Иными словами, со времен Берты фон Зутнер ситуация лишь усугубилась?
Тем не менее еще и в середине XX века инерции оптимизма с избытком хватало даже на людей куда менее восторженных и легковерных, нежели она. Ибо инерция исходила сразу от двух революций, недаром прозванных «Великими» – французской 1789 и русской 1917 года.
Весь XIX век существовал как бы под знаком первой и вроде бы в предвкушении второй. Казалось, будто он только то и делает, что молится на Прогресс. Взять хотя бы Бальзака и его гимн Парижу: «Париж – голова земного шара, мозг, терзаемый гениальной мыслью и увлекающий вперед человеческую цивилизацию… Город этот не может быть ни нравственнее, ни сердечнее, ни чище, чем паровой котел одного из тех великолепных пароходов, что вызывают ваше восхищение, мощно разрезая океанские волны» 5. Иными словами, Прогресс требует жертв и не делается в белых перчатках. Как видим, гильотины Великой французской революции еще видятся злом неизбежным.
Это уже во второй половине XX века английский писатель Джон Фаулз скажет о том времени нечто противоположное: «Геолог Лайель и биолог Дарвин… потрясли викторианское сознание… Подобно тому, как мы живем под «страхом бомбы», викторианцы жили под страхом эволюции» 6. Кто знает, может быть, Фаулз так (то есть лишь в согласии с рецептами новейшей герменевтики) «прочитал» XIX век? Или, может быть, другие век этот дурно «прочитывали»? Ведь был же он все-таки густо населен именно теми романтическими поэтами, которых наши марксисты третировали в качестве «реакционных» и которых во всем прочем мире (по крайней мере сегодня) объявляют выразителями гения XIX столетия…
Дж. Фаулз – постмодернист и уже не верит в целенаправленное движение, сообщенное XIX веку Великой французской революцией. Неверие – продукт наиновейшего времени. А перед тем все выглядело иначе: когда сила инерции, вызванная «энтилехией» 1789 года, начала было гаснуть, новый, еще более мощный, толчок воспоследовал, как уже говорилось, от революции Октябрьской. Так что не верить в Прогресс казалось уже почти невозможным, чуть ли не «неприличным». Оттого и по сей день Вера эта так упорно за нас цепляется, а мы так упорно цепляемся за нее – здравому смыслу вопреки…
Кто-нибудь, наверное, усомнится и скажет, что ведь и такие мои соображения можно истолковать как сегодняшнее «прочтение» происходившего и происходящего. На это я, однако, имею возразить, что ни одно прогрессистское движение мировой истории (во всяком случае, до сих пор) не достигло своей идеальной Цели. Марксизм-ленинизм, правда, объяснял это тем, что все они были «неистинными» или «преждевременными» – оттого и потерпели поражение. Теперь, однако, потерпело поражение движение с марксистской точки зрения «истинное» и «своевременное». Что – чисто теоретически – может означать как его неистинность или преждевременность, так и – неосуществимость принципиальную…
КАК И ЧЕМ ДВИЖИМ ЭТОТ МИР?
Я, об этом нетрудно догадаться, склоняюсь ко второму допущению. И именно потому, что ни одно из великих исторических движений далекого и близкого прошлого к осуществлению провозглашенной идеальной Цели ни разу даже не приблизилось. Напротив, в ходе реализации отдаление от нее начинало выглядеть все более очевидным.
Ведь и Возрождение, и Просвещение, и Коммунизм, а в своем роде и Христианство начинались со светлых надежд (а вовсе не с осознанно прагматических лозунгов!), которые, увы, по мере практической реализации все явственнее утрачивали первичный заряд гуманности и справедливости, обретая, напротив, вслед за неизбежно утопической, еще и привычно фанатическую окраску. Всем им была свойственна воспаленная Вера, которая по мере накопления неудач, связанных с неосуществленностью изначальной программы, с одной стороны, все глубже деформировалась и вырождалась, а с другой – все безнадежнее ужесточалась и слепла. Пока не начинала алкать крови, в которой тонули исходные предначертания.
Между прочим, именно этот процесс недавно скончавшийся немецкий литературовед Ганс Роберт Яусс сделал сюжетом своей книги «Исследования смены эпох эстетического модерна». Он со всем тщанием ощупал тот порог посреди французского Просвещения, «у которого оптимистическое доверие к неудержимому прогрессу и скорой победе просвещенного разума преобразилось в чувство нарастающего общественного отчуждения…» 7. А ведь как раз отчуждение это и породило все гильотины, всю кровь Великой французской революции…
После же пролития крови (с точки зрения идеальной Цели совершенно бессмысленного) чуть ли не как правило наступала пора апокалипсического безверия, отчаяния, разочарования, депрессии, усталой самоиронии, даже гротескного самоосмеяния. Пору эту можно бы наречь постмодернистской. К такому названию, во всяком случае, склоняется Умберто Эко, однажды заметивший, что «у любой эпохи есть собственный постмодернизм» 8. Иными словами, история движется чуть ли не по замкнутым циклическим кривым?
«У меня в результате испытаний выработалось очень горькое чувство истории… – писал Н. Бердяев. – Периодически являются люди, которые с большим подъемом поют: «От ликующих, праздно болтающих, обагряющих руки в крови, уведи меня в стан умирающих за великое дело любви». И уходят, несут страшные жертвы, отдают свою жизнь. Но вот они побеждают и торжествуют. И тогда они очень быстро превращаются в «ликующих, праздно болтающих, обагряющих руки в крови». И тогда являются новые люди, которые хотят уйти «в стан умирающих». И так без конца совершается трагикомедия истории» 9.
Тут тоже представлен замкнутый цикл; может быть, образ этот и слегка упрощен, но, в общем, верен, и уж несомненно нагляден. Во главу угла, правда, поставлена человеческая природа, как и у Альбера Камю, когда тот заносил в записные книжки:
«Л.: Переделать мир – задача незначительная.
С: Переделать нужно не мир, а человека»10. Но проблема, вероятно, еще неразрешимее: таково все Мироустройство, а не только в нем пребывающий homo sapiens («таково» – это значит неразрешимо, по крайней мере с человеческой точки зрения).
Т. Венедиктова (чьи суждения мне особенно импонируют, ибо она задумалась над тем, какой история литературы быть не должна) предлагает, цитируя Ю. Лотмана и ссылаясь на И. Пригожина, поискать «узкую тропинку» между «Богом, играющим в кости», и не ведающим сомнений детерминизмом. Мысль эта мне тоже импонирует, беда только в том, что нам не известно, существует ли такая «тропинка»? Берут меня сомнения и насчет того, играет ли вообще Бог в кости? Ведь в этом случае пусть хоть раз за многие тысячи лет мог бы и выпасть выигрыш. Но никто ни разу справедливого общества так и не увидал. Оттого если уж представлять себе Бога, то скорее прихлопывающим на щеке комара, принявшего ее за собственную территорию: это хоть как-то могло бы объяснить неосуществленность решительно всех великих социальных проектов человеческой истории.
И мертвое и живое все вращается и вращается, а под солнцем, как сказал еще Екклесиаст, ничего нового нет…
Циклическое движение, рассматриваемое как основа мироздания, а следовательно, и человеческого бытия, – одна из самых архаических идей, что приходили homo sapiens в голову. Оно и понятно: смена дня и ночи, лета и зимы, движение светил по неизменным орбитам – все это, естественно, настраивало на признание власти всеобщего круговорота. Так что множественность соответствующих концепций, на протяжении нашей истории сочиненных, не должна удивлять. Удивляет другое: что теории эти не переводились не только у античных и средневековых авторов, но и в Новое время. Ладно бы еще Джамбаттисто Вико (все-таки XVIII столетие), но и Гете, и Фридрих Ницше, и Освальд Шпенглер, и Герман Брох, и Николай Бердяев, и Арнольд Тойнби? Все они – XIX и XX век, эра несгибаемых прогрессистов! Видно, что-то сильно прогнило в том королевстве…
Так что Цель Прогресса не только так ни разу и не была, но и не могла быть исполнена, ибо какая же там цель, если имеешь дело с циклом, то есть с извечным повторением?
- Карл Густав Юнг, Воспоминания, сновидения, размышления, Киев, 1994, с. 312.[↩]
- Karl R. Popper, Die offene Gesellschaft und ihre Feinde, Bd. 2, Tubingen, 1992, S. 328.[↩]
- Цит. по: «Der Spiegel», 1997, N 7, S. 181.[↩]
- Цит. по: «Der Spiegel», 1997, N 7, S. 180 – 181.[↩]
- Оноре Бальзак, Собр. соч. в 15-ти томах, т. 7, М., 1953, с. 279.[↩]
- А. Долинин, Паломничество Чарльза Смитсона (О романе Джона Фаулза «Подруга французского лейтенанта»). – В кн.: Джон Фаулз, Подруга французского лейтенанта. Роман, М., 1990, с. 10.[↩]
- Hans Robert Jauss, Studien zum Epochenwandel der Aesthetischen Moderne, 2. Aufl., Frankfurt a. Main, 1990, S. 74.[↩]
- У. Эко, Заметки на полях «Имени розы». – «Иностранная литература», 1988, N 10, с. 101.[↩]
- Н. А. Бердяев, Самопознание (Опыт философской автобиографии), М., 1991, с. 244.[↩]
- Альбер Камю, Творчество и свобода. Статьи, эссе, записные книжки, М., 1990, с. 422.[↩]
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №1, 1998