№1, 1969/Мастерство писателя

Из записной книжки

Повсюду только и слышишь: «писатель и жизнь», – причем это самое «и» заставляет предположить, будто жизнь существует сама по себе, а писатель – сам по себе. Предположение это возникает еще и потому, что критики призывают писателя вторгаться в жизнь, словно это некая труднодоступная область, которую необходимо завоевать, советуют ему штудировать жизнь, словно речь идет о сумме специальных знаний.

Меж тем, я думаю, дело обстоит далеко не так. Жизнь не есть нечто, существующее рядом с писателем, как бы отдельно от него, – она проходит сквозь все его существо, и непросто изучает он ее, а участвует в ней, думает, радуется, страдает, словом сказать – живет!

* * *

Однажды на писательском собрании очередной оратор, призывая изучать жизнь, сказал, что делать это нужно серьезно, глубоко, не из окна вагона. Казалось бы, провозглашенная оратором истина бесспорна. Но вот мне вспоминается рассказ Бунина «Крик», где речь о человеке, которого автор наблюдал если не из окна вагона, то при сходных обстоятельствах – на палубе грузового парохода в течение нескольких часов. И человек этот – турок, язык и условия жизни которого автору незнакомы. Между тем каждый, кто читал этот рассказ, едва ли забыл страстный, краткий, с несказанной болью и мольбою прозвучавший в виду ночного Стамбула крик старого турка: «Юсу-уф!..»

Рассказчик видел лишь, как этого турка, взятого на идущий Дарданеллами русский пароход, чтобы удостоверить, что грузовик не заходил в Стамбул, где была чума, – как этого карантинного стража матросы напоили водкой и как тот, опьянев, изображал убитого в Аравии сына. И еще он слышал, как пьяный старик, почти не знавший по-русски, что-то бормотал о своей бедности, о том, какая у него была красивая жена, которая давно умерла, родив ему сына, что и сын был красив, нежен и почтителен, но его увезли в Стамбул, отправили на войну…

Не так уж это много, – почти столько же, сколько можно увидеть из окна вагона или услышать на станции, покамест стоит поезд. Однако это немногое позволило писателю, когда он услышал захлебывающийся слезами ночной крик, сказать: «И я все понял». Вот что открылось ему в единственном слове, которое выкрикивал непривычный к водке турок.

«Он покорно, как истый муслим, принял и затаил в сердце свое горе. Никто не замечал следов скорби в его равнодушных морщинах, в бесстрастно поднятых бровях и висячих усах. Да и слишком тупо ныла эта скорбь в его сердце. Но вот случилось нечто необычное: путешествие в Коваки, чужая палуба, чужие люди, начавшие его угощать серым, мелким, едким табаком и огненной водкой. Сведенный ею с ума, чувствуя, что он плывет в город самого падишаха, стал он с болезненным восхищением вспоминать, как увозили туда его сына, представлять себе с непонятным восторгом, как убили его в Аравии. И свалился наконец – потерял сознание, и спал долго, долго… И вдруг очнулся. Что-то тяжко томило его в пьяном тяжком сне. Когда же открылись его глаза, почувствовал он позднюю ночь по той тишине, которая окружала его, увидал величавый и фантастический в лунном свете призрак Стамбула – и внезапно, всем существом своим, может быть, впервые постиг всю глубину того, что сделал Стамбул с его никому не нужной жалкой жизнью и с прекрасной молодостью Юсуфа».

Удивительна точность, с какой Бунин воссоздал все движения души случайно встретившегося ему человека, изобразив при этом не одного лишь охваченного смятением, болью и горем старого турка, но и черты жизни целого народа, угнетенного деспотической властью.

Таким образом, и «окно вагона» может стать окном в мир, если только писатель знает о жизни больше, чем увидел. И пусть увиденное внове ему, пусть ничего не знал он до этого об открывшейся вдруг стороне действительности, вся предыдущая жизнь его была как бы подготовкой к тому, чтобы постичь встретившееся явление.

* * *

Широта охвата жизненного материала, глубина, с какой этот материал исследуется, страстная заинтересованность во всем, что происходит в произведении, предполагают и выразительную литературную форму, иначе как бы мы могли знать о названных вначале достоинствах.

* * *

Я прочитал в повести молодого писателя, что солнце походило на «багровый глаз генерала, принимающего парад», и мне вообразился старик с воспаленными глазами, быть может, пропойца. Однако писатель, как я догадался, имел в виду не глаз, но именно генерала, хотел передать торжественность, парадность рядов берез и осин под красным диском солнца в зимнем лесу. Мне же все мерещился распекающий подчиненных бурбон и хрипун с выкатившимся от ярости глазом.

В той же повести писатель рассказывал, что один из персонажей, «одетый в чистую пижаму, розовый и благообразный, канючил над стопкой водки, как малое дитя над касторкой». Персонаж этот – алкоголик, находящийся на излечении, водка ему противна, его тошнит от нее, в чем, собственно, и состоит метод лечения. Отвращение к водке подчеркивается еще уподоблением персонажа малому дитяти, коему предлагают касторку. Однако впечатление разрушается словом «канючил».

Канючить – значит надоедливо, жалостливо просить, надоедать жалобами, постоянно приставать… Правда, алкоголик мог жаловаться, что его тошнит от водки. Но не всякая жалоба есть канюченье. Мне думается, в подобном случае уместнее было бы сказать: ныл, плакался.

* * *

Некий поэт, заявив, что ему неприятно, когда «парни одеколоном пахнут», обращается к «всяческим бесполезным, хлипким юнцам болезным» с призывом бросить коньяк и пить железо, не зная не только того, что упоминать о бесполезности слабого здоровьем, болезненного человека по меньшей мере бестактно, если не безнравственно, но и того, что слово «болезный» употребляется для выражения участия, расположения, сострадания, жалости, что оно равнозначно словам «милый», «дорогой», но никак не «слабый здоровьем».

Случаи неточного употребления просторечных слов довольно часты.

Газета поместила репродукцию с картины, на которой изображены коровы на лугу и доярки, сливающие в бидоны только что надоенное молоко. Под репродукцией было написано – «Полдник». И это в стране, где с весны до осени, и не только в деревне, но и в маленьких городах, миллионы женщин каждый день ходят «на полдни» – то есть на полдневную дойку! Хочется напомнить тем, кто забыл это, уподобясь приехавшему на каникулы семинаристу, забывшему, как называются грабли, пока не наступил на них и они не стукнули его по лбу. «Полдник» же, мне думается, смутно запомнился ради приятного содержания его.

* * *

Истинный художник не старается быть новатором, он остается самим собой, стремится наиболее полно выразить себя, чего требует мужества. Впрочем, достаточно полно выражает себя и посредственность, но это уж из-за простодушного неведения. А сообразительные ловкачи выбирают себе наряд, сообразуясь с модой, чтобы выглядеть «не хуже других». Существуют еще и заблуждающиеся молодые люди, озабоченные тем, чтобы ни на кого не походить, вот их-то критики и называют новаторами.

* * *

В течение того времени, что я работаю в литературе, теперь уже исчисляемого десятилетиями, мне всегда встречались редакторы, у которых самый вид рукописи вызывал непроизвольное, естественное стремление отклонить ее. Между тем литература делается печатанием, при всем том, что не все напечатанное – литература.

Писатели обсуждали проблемы формы. Говорили о том, какой должна быть проза в наш атомный век с его потоком информации, стремительностью передвижения, уплотненным временем… Почти все соглашались, что современная проза должна быть действенной, краткой, свободной от описательности. Иные добавляли еще, что пейзаж – устарел.

Дома, когда я пришел с обсуждения, мне попалась на глаза так называемая «Псамафийская хроника», переведенная А. Кажданом.

«…Стоял месяц август, когда сам царь Василий отправился на охоту во Фракийские области, в окрестности Апамеи и Мелитиады. Здесь он обнаружил стадо оленей и вместе с членами синклита и ловчими устремился на них. Охотники рассеялись в разные стороны, а император стал преследовать вожака стада, огромного и жирного.

Цитировать

Дорош, Е. Из записной книжки / Е. Дорош // Вопросы литературы. - 1969 - №1. - C. 103-116
Копировать