Эвклиду – Эвклидово
В последние месяцы на страницах наших периодических изданий ведутся оживленные дискуссии в связи с проблемами так называемой «деревенской» прозы. Критики спорят о соотношении духовности «деревенской» правы и ее социальной насыщенности, о соответствии ее реальным жизненным явлениям современности, о различии художественно-этических позиций писателей, пишущих на деревенскую тему. Этих вопросов касаются в своих выступлениях и В. Камянов, и А. Марченко. Предлагая разную интерпретацию рассматриваемых сочинений, В. Камянов и А. Марченко, разумеется, не исчерпывают всего круга проблем, многие из высказанных ими положений явно спорны. Спор будет продолжен в статьях, которые редакция намерена публиковать в последующих номерах.
(ИЗ ЖИЗНИ «МОЛОДОЙ» ПРОЗЫ)
Как-то раз поэту встретился человек.
Он стоял и держал пред собою
Непочатого хлеба ковригу
И свободной от груза рукою
Перелистывал старую книгу.
Лоб его бороздила забота,
И здоровьем не выдалось тело,
Но упорная мысли работа
Глубиной его сердца владела.
Пробежав за страницей страницу,
Он вздымал удивленное око,
Наблюдая ручьев вереницу,
Устремленную в пену потока.
В этот миг перед ним открывалось
То, что было незримо доселе,
И душа его в мир поднималась,
Как дитя из своей колыбели.
В, казалось бы, традиционной роли избранной – сама духовность! – натуры здесь выступает человек «как все», отнюдь не отмеченный печатью избранничества. Характерно и другое: ерой процитированного стихотворения Заболоцкого «Приближался апрель к середине» не выглядит человеком, уклонившимся от обычного пути и, так сказать, вкушающим духовное лакомство. Он просто остановлен очередной заботой, хотя и не материальной, но требующей от него почти материальных усилий. Открывая для себя то, «что было незримо доселе», герой выполняет неотложную работу, своего рода внутренний «урок». По какому побуждению? Видимо, по тому же самому, что и крестьяне из «Торжества земледелия», которые,
…храбростью дыша,
Собираются в кружок,
Обсуждают, где душа?
Или только порошок
Остается после смерти?
Героев Заболоцкого вообще отличает деловой, вполне предметный интерес к тому, что кажется беспредметным. Вроде они не могут приступить к каждодневным трудам, не обсудив, «что такое атом, каков над воздухом эфир», не посокрушавшись: «А мы, приклеены к земле, сидим, как птенчики в дупле» («Отдыхающие крестьяне»).
На какой же, собственно, почве возникают у героев Заболоцкого натурфилософские порывы? С ответом самую малость повременю, так как здесь напрашивается одна параллель. Вот вчитайтесь. Вернее, вглядитесь в речевой «жест» нескольких прозаических фрагментов… «Он сидел терпеливо до поздней ночи, наблюдая звезды на небе и редких прохожих людей, спешивших к детям в свои жилища, слушал звон городских часов на колокольне, лай собак по дворам и разные тихие, неясные звуки, которые днем не существуют»; «Никита по-прежнему ходил к Любе на квартиру, чтобы помогать ей жить и самому в ответ получать питание для наслаждения сердца»; «сердце его продрогло от долгого терпения и неуверенности – нужен ли он Любе сам по себе, как бедный, малограмотный, демобилизованный человек»; «в те годы по всем уездам были университеты и академии, потому что народ желал поскорее приобрести высшее знание: бессмысленность жизни, так же как голод и нужда, слишком измучили человеческое сердце, и надо было понять, что же есть существование людей, это – серьезно или нарочно?».
Да, перед вами, разумеется, Андрей Платонов, и вы, надеюсь, согласитесь, что приведенные фрагменты, в общем, показательны для платоновской прозы с ее неторопливо-раздумчивым ладом и вроде бы простодушной (подчеркиваю – вроде бы!) значительностью первопознания вещей, с характерным для нее округлым и веским звучанием «заглавных» в лексике слов, как «люди», «жизнь», «душа», «земля», «мир». У Платонова крупные категории, родовые понятия не любят выглядывать из-за видовых, скорее они склонны теснить и замещать видовые. Вот и здесь, в наших примерах, вместо «редких прохожих» герой наблюдает «прохожих людей», которые идут не в дома, избы или квартиры, а в «жилища»; невесту свою он навещает с высокой целью – «помогать ей жить». И аттестуется он несколько странно – «демобилизованный человек». Кстати, как и «звуки не существуют», – это чисто платоновское сочетание. За подобного рода «неправильностями» встает образ захваченного, даже завороженного думой сознания, которое лишь немного погодя вернется к своей будничной службе. Но ведь такая завороженность – не авторский каприз. Как мы помним, человек «из низов», главный герой Платонова, «желал поскорее приобрести высшее знание… понять, что же есть существование людей». И в самом строе платоновской прозы мы находим своеобразный адекват высокой пытливости героя. Характерно здесь и «поскорее», и то, что «бессмысленность» стоит в одном ряду с «голодом и нуждой». Нет, не для сердечных услад герой Платонова рвется к эмпиреям. Его не устраивает жизнь вслепую, зависимость от привычного цикла забот. Пусть сам цикл, увиденный с некоей верхней точки, зависит от его познания или по крайней мере будет подконтролен ему. Иными словами, он стремится реализовать свою человеческую сущность не только в сфере конкретного труда, но и вне ее, стремится осмыслить бесконечность взятых на себя духовных обязательств.
Таков или примерно таков герой Платонова, состоящий, как нетрудно заметить, в достаточно тесном родстве с героями Заболоцкого. Я не случайно процитировал здесь один из платоновских шедевров – рассказ «Река Потудань», написанный в 30-е годы, вскоре после того, как увидели свет «Торжество земледелия» и «Отдыхающие крестьяне». Хронологическое соседство этих вещей делает еще более значительным их тематическое, интонационное родство, близость исходных установок двух выдающихся, самобытных художников – прозаика и поэта.
Не секрет, что 30-е годы не были для Заболоцкого и Платонова порой широкого признания. Тогдашняя критика зондировала их произведения прежде всего на предмет соответствия или несоответствия «злобе дня». Несоответствия и впрямь имелись, только не совсем те. Масштабы сегодняшней популярности Заболоцкого и Платонова говорят о многом. И в первую очередь о том, что читатель ждет от писателя «высшего знания» о мире. Но ведь, кроме Платонова и Заболоцкого, к этому же звали и другие советские художники. Обобщенно-поэтическое восприятие мира отнюдь не чуждо, например, малышкинским «Людям из захолустья». Правда, на страницах известного романа о поре «великого перелома» мы не найдем самоуглубленных мечтателей, но заметим вот что: в потоке стремительного, будто подстегнутого времени художника привлекают редкие минуты тишины и внутренней сосредоточенности. Те минуты, когда у журналиста Николая Соустина внезапно сжимается сердце от «неохватимости мира», когда вдруг смолкает вагонный гам, и пестрый мастеровой люд, двинувшийся на далекую стройку, отрывается мыслью от своих баулов, курева и дорожных харчей, потому что в мутное окно пробился необычный закат. Писатель обращает наше внимание на то, как чуждые сентиментальности «захолустницы» смотрят туда, «словно заснув с открытыми глазищами… задумавшись неведомо над чем».
Примерно такие же моменты душевной сосредоточенности переживают и герои лавреневской «Гравюры на дереве», и Курилов из «Дороги на океан». Иными словами, среди художников, работавших в предвоенные десятилетия, Заболоцкий и Платонов не были одиноки в своем неизменном интересе к лирико-философским состояниям человеческого духа. Но их выделяла избирательность и напряженность интереса. Это первое. И второе то, о чем уже говорилось выше: герои Платонова и Заболоцкого рвутся к далекому и вроде бы нематериальному, имея в виду дело. Это обстоятельство для нас особенно важно, разумеется, в сочетании с первым. Почему именно? По той хотя бы причине, что когда подспудные тенденции вырываются наружу, законен интерес к их истокам. Думаю, что перед нами как раз такой случай. Если в самом подходе Платонова и Заболоцкого к «идеальному» началу в человеке видеть не изолированный историко-литературный казус, а определенную тенденцию, то сегодня она явно активизировалась. Что же именно происходит в сфере ее влияния? Каковы его конкретные формы? Насколько она перспективна для современного искусства? Во всем этом есть смысл разобраться. Конечно, в пределах журнальной статьи всю «сферу влияния» не охватишь. Поэтому ограничимся малой ее частью – творческой практикой нескольких современных прозаиков, преимущественно молодых.
- ЧЕЛОВЕК ОТ ЗЕМЛИ И ЕГО «ПРИВЫЧНОЕ ДЕЛО»
В адрес вологодского колхозника Ивана Африкановича Дрынова, центрального героя повести В. Белова «Привычное дело», критикой произнесено немало прочувствованных слов. Критикам, как и следовало ожидать, пришлась по душе его доброта, стойкость в испытаниях, сердечная привязанность к родной земле, исконному крестьянскому труду. Что ж, все верно. Иван Африканович достоин всяческих похвал. Но, успокоившись на мысли, что В. Белов подарил нам еще одного «правильного» крестьянина, мы рискуем упустить суть дела.
Кто такой Иван Африканович для тракториста Мишки Петрова? Добрый сосед и собутыльник. А для председателя колхоза? Безотказный работник, покладистый, смирный мужик. К тому же депутат сельсовета. А для уполномоченного из района? Нарушитель, поставивший интересы собственной коровы выше авторитетной инструкции. Как видим, во многих душах отпечаталась личность героя – и все по-разному. Правда, достоверность «отпечатков» примерно одна. И ходит Иван Африканович никем, за исключением разве лишь жены Катерины да тещи Евстольи, не опознан, в том числе самим собой. Подобно многим, он втянут в круговорот «привычных дел», скрытой их стороной интересуется мало, в себя заглядывать не привык. Правда, Иван Африканович видит и чувствует значительно тоньше тех же многих, но поэтический образ окрестного мира проникает в него как бы помимо его волн, даже не проникает – постоянно струится в сознании. Так уж он устроен, что всякое будничное впечатление рождает в нем лирический отголосок, и взгляд его скользит вроде бы поверх практических нужд. Недаром жена Катерина, перебирая в памяти ребятишек, и супруга не обошла: «Растут. Девять вот, а десятый сам Иван Африканович, сам иной раз как дитя малое». И автор примерно того же мнения… «Иван Африканович долго ходил по студеным от наста полям. Ноги сами несли его, и он перестал ощущать сам себя, слился со снегом и солнцем, с голубым, безнадежно далеким небом, со всеми запахами и звуками предвечной весны… Иван Африканович шел и шел по певучему насту, и время остановилось для него. Он ничего не думал, точь-в-точь как тот, кто лежал в люльке и улыбался, для которого еще не существовало разницы между явью и сном. И для обоих сейчас не было ни конца, ни начала».
Параллель «Иван Африканович – младенец» может показаться несколько рискованной, как бы наносящей герою моральный урон. Ею, однако, дело не ограничивается. В тесную связь с центральным героем здесь поставлены самые неожиданные «персонажи». Например, корова Рогуля (в одной из глав развернута ее подробная «биография», которая ведется как бы «изнутри», с «позиции» самой Рогули); бревна, сваленные у дома и принимающие молчаливое участие в уличной жизни; мерин Парменка, с которым Иван Африканович ведет доверительные беседы. Понятно, что импозантности герою такая компания не прибавляет. Кроме того, упомянутые «персонажи» выведены, так сказать, на круговую орбиту: рождение – скуповато отмеренный земной путь – неизбежный конец. Кажется, мы попали в царство замкнутых циклов, где каждый шаг предопределен, активная мысль заведомо исключена и только душевная интуиция да трудовой навык возвышают «царя природы» над бессловесными созданиями. Забегая вперед, добавлю: наше «кажется» входит в художественную задачу автора, который от главы к главе все глубже вовлекает нас в карусельное кружение судеб, людских трудов и самого времени… «Иногда громыхали тяжкие, никого не облегчающие грозы. Найдет, навалится густого замесу надменная туча, ошпарит землю дымящимся ливнем, вымечет свои красные клинья, и снова гудут всесветные оводы». Внятно для героев гудут эти оводы, словно само безостановочное время выслало их озвучить его неслышный круговорот. А в холодную пору оводов заменяет ветер, и о ветре будут последние слова умирающей Катерины. «Ветрено, ой, Иван, ветрено как», – станет повторять Катерина, уже отставая от общего движения и чувствуя, почти осязая, обтекающий ее поток времени. Рогуля, оводы, Парменка, ветер… Не могу избежать еще одного «кажется». Так вот, кажется, что стихия своеобразного панпсихизма, заполнившая повесть до краев, со всех сторон обступила героя, уравняв его с прочими невольниками «цикла».
Все новые и новые заботы одолевают Ивана Африкановича. «Привычное дело», – откликается он на их появление. Похоже на то, как работящий Парменка кивает в такт шагам. И даже там «кивает» Иван Африканович, где вроде бы и захочешь да не кивнешь… Согласно инструкции у него свезли со двора и заприходовали заготовленное на зиму сено (время действия повести – примерно 1960 год). Дважды свезли и заплатить не догадались. Что же до пострадавшего Ивана Африкановича, то он и не подумал возмутиться; напротив, застеснялся, забормотал жалкие слова: «Чего уж… виноват, значит, дело привычное. Баба смутила, думаю, корова…» В общем, и это дело сошло за привычное, и оно не встряхнуло захваченного видениями, убаюканного «циклами» дрыновского сознания. С какой же цепкостью держит героя житейский и нравственный навык, как властно распоряжается им инерционная сила, которая теперь, когда прочитан эпизод покаяния, перестает быть для нас отвлеченной величиной… Оглядываемся на образные «концентры», которые с самого начала настраивали, тренировали наше восприятие. Да, фронт причинности (прямой и ассоциативной) так глубок, так прочно сомкнут, что и просвета вроде бы не видно. И если момент духовного прозрения для Дрынова не вовсе исключен, то удастся ли ему справиться с затягивающей силой привычки? В системе произведения это один из центральных вопросов. И условия, в которых он должен быть разрешен, достаточно серьезны. Теперь о самом моменте разрешения. Во второй половине повести событий так много, что но сразу выберешь главное… Сначала – попытка Ивана Африкановича поискать удачи на стороне и бесславное его возвращение. Да если бы просто бесславное. Прибыл он как раз на похороны Катерины, скончавшейся от удара. Похоронил жену и вскоре сам едва, не последовал за ней: заблудился в родном вологодском лесу. Конечно, самым острым переживанием была для Ивана Африкановича смерть Катерины, от которой он и в мыслях себя не отделял и чьи усилия поддерживали циклическую упорядоченность его трудов и дней. Но вернее сказать: все сошлось одно к одному и нет больше возврата к привычному»прекраснодушию.
Прежде, в относительно спокойную пору, Иван Африканович гнал от себя разные «неделовые» мысли, чтоб не сбивали с шага: «Лучше не думать». Но то прежде. А теперь… «Его как-то поразила простая, никогда не приходившая в голову мысль: вот, родился для чего-то он, Иван Африканович, а ведь до этого-то его тоже не было… И лес был, и мох, а его не было, ни разу не было, никогда совсем не было, так не все ли равно, ежели и опять не будет? В ту сторону его никогда не было и в эту сторону никогда не будет. И в ту сторону пусто и в эту. И ни туда ни сюда нету конца-края… А ежели так, ежели ни в ту, ни в другую сторону ничего, так пошто родиться-то было?» Да, мысль и в самом деле «простая». Если рассматривать ее как «посыл» в рассуждении. Но Иван Африканович менее всего склонен логизировать. Ему и жить-то осталось, по его расчетам, совсем чуть: кругом лес, два дня крошки во рту не держал, силы на исходе. И тут эти вопросы, даже не вопросы – почти что мышечное ощущение, будто взглянул выше обычной черты, и все переменилось вокруг.
А ум вроде и не главный в деле, он только слова подбирает. Огорчительно это или нет, но герой В. Белова вряд ли научится мыслить четкими формулами. Даже в момент резкого душевного сдвига, когда мир для него впервые распался на «я» и «не я», он решает отвлеченную задачу не через соображение, а через воображение, не дает абстракциям отделиться от чувственного опыта (если человек, привыкший мыслить категориями, скажет: «конечность индивидуального бытия», то Иван Африканович – «в ту сторону его никогда не было и в эту… не будет»).
Характерно, что новый Иван Африканович, тот, который решает задачу, не собирается рвать с прежним – слегка блаженным созерцателем, и не будь созерцаний, не было бы и нынешних вопросов. Впрочем, сказав «новый», мы несколько опередили события… Вслед за вопросом «стоило ли родиться?» перед мысленным взором Ивана Африкановича возник иной ряд образов-представлений – в развитие прежних: «Ну, а другие-то, живые-то люди? Гришка, Анатошка вон? Ведь они-то будут, они-то останутся? И озеро, и этот проклятый лес останется, и косить опять побегут. Тут-то как? Выходит, жись-то все равно не остановится и пойдет, как раньше, пусть без негр, без Ивана Африкановича. Выходит все-таки, что лучше было родиться, чем не родиться. Выходит… Нет, надо идти. Идти, выбраться…»
Вот сидел, привалившись к дереву, обессилевший человек и думал старую, как мир, думу о бренности собственного бытия и вечном движении жизни, такую вроде бы «непроизводительную», далекую от потребностей минуты думу, а потом откуда-то взялись силы продолжать путь. Видимо, немалая энергия заключена даже в малой частице того «общего знания», о котором писал Андрей Платонов. Конечно, если это именно знание, если оно, как у Ивана Африкановича, слилось с полифоническим ощущением мира и если к нему протянулись те же тончайшие рецепторы, что улавливают гудение «всесветных оводов», и предсмертную тоску Рогули, и первые голоса «предвечной весны».
Заметим: картина лесных мытарств Ивана Африкановича строится на подчеркнуто укрупненных планах. Точка наблюдения то высоко над вершинами деревьев («А лес и взаправду возмущенно, таинственно обволакивал своим шумом светлую каплю костра и маленькую фигуру человека»), то резко смещается вниз, и тогда на линии нашего взгляда уже не «капля костра», а просветы в облаках («Сквозь мглу из темных вершин колола прямо в лоб острая холодная звездочка. Она была одна, ее тут же затянуло тучей…»). Кроме того, в самом строе авторской речи заметно накопление «космической» лексики («безбрежный водяной вал», «всесветный шум», «вал безбрежного шума»), встречавшейся и прежде (вспомним «всесветных оводов» и «предвечную весну»), но в ином, менее напряженном контексте. Короче, вполне конкретная ситуация – заблудившийся в лесу крестьянин наедине со своими мыслями, – оставаясь житейски-достоверной, как бы отбрасывается на широкий экран. И на нем проступает ее внутренняя формула: простой человек, в мире отвлеченностей заведомый неспециалист, обретает душевную устойчивость, поразмыслив над «вечными» вопросами и ощутив себя необходимым звеном в общей системе бытия.
Так кто же, собственно, Иван Африканович Дрынов – «правильный» крестьянин, надежный «сеятель и хранитель», стоящий на страже земельного дела и нерушимости сельских основ?
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.