Еще раз о каноническом тексте «Войны и мира»
Свой спор со мной о «каноническом» тексте «Войны и мира» Н. Гусев начинает с критики отзывов о романе Толстого, содержащих упреки в злоупотреблении французским языком. Касаясь утверждений, будто Толстой пишет о русских аристократах «на французском языке», будто роман Толстого «едва ли не на треть написан по-французски», будто целые десятки страниц сплошь наполнены французской речью, Н. Гусев в свою очередь упрекает меня в том, что я не отмечаю «абсурдности этих подсчетов». Конечно, здесь не обошлось без сильных преувеличений, обычных в полемических выступлениях, но отсюда не следует, что возражения Против обилия французского языкового материала в «Войне и мире» были безосновательны. Нужно иметь в виду, что такие претензии критики были высказаны по поводу текста «Тысяча восемьсот пятого года» («Русский вестник»), где французский язык фигурировал даже обильнее, чем в соответствующей части последующего отдельного издания романа. Н. Гусев ссылается на А. Чичерина, подсчитавшего, что в «Войне и мире»»французский текст едва составляет две сотых всего объема романа». Текст «Войны и мира», напечатанный в Юбилейном полном собрании сочинений Толстого, занимает 1535 страниц, следовательно, на французский текст в общей сложности приходится свыше 30 страниц. Но так ли уж это мало? И в каком произведении Мировой литературы мы найдем такое соотношение между национальным языковым материалом и материалом иноязычным, если не принимать в расчет произведений сатирически-пародийных?
Отрицательное отношение графина А. Д. Блудовой к обилию французского словарного элемента в «Войне и мире» Н. Гусев объясняет принадлежностью Блудовой к славянофильскому направлению. Но, во-первых, сами славянофилы и близкие к ним лица в своих писаниях не чуждались французского языка. Известны сочинения Хомякова на французском языке; Тютчев, близкий к славянофилам, все свои публицистические сочинения, большую часть писем и некоторые стихотворения писал по-французски. Да, наконец, критик «Русского слова» Варфоломей Зайцев, критики «Книжного вестника» и «Голоса», В. П. Боткин – все они, порицавшие пристрастие Толстого к французскому языку, делали это не из-за сочувствия же славянофильству!
Неизвестно также, зачем, как это хотелось бы Н. Гусеву, я должен был напомнить о том, что ни Н. Н. Страхов, ни П. В. Анненков не присоединялись к упрекам Толстому за чрезмерное употребление французского языка в его романе. Но как раз то, что Страхов, близкий по своему мировоззрению к славянофилам, не упрекает Толстого за его пристрастие к французскому языку, лишний раз свидетельствует о том, что такого рода упреки никак не связаны с принадлежностью к славянофильскому лагерю или с близостью к нему. С другой стороны, заменяя французский язык русским в издании «Войны и мира» 1873 года, Толстой сообщал об этом Страхову и просил у него совета на этот счет. И судя по тому, что Страхов, охотно соглашаясь помогать Толстому в подготовке третьего издания романа, ни словом не возражал против замены в нем французского языка русским, следует думать, что он, во всяком случае, не противился такой замене.
Определив меня как единомышленника критиков 60-х годов, возражавших против чрезмерного увлечения Толстого французским языком, Н. Гусев противопоставляет им современных советских литературоведов, которые на употребление Толстым французского языка держатся другого взгляда. Но ведь я стараюсь оспорить эти взгляды, и все дело не в том, что тут говорят уважаемые по достоинству Н. Гусевым современные литературоведы, а в том, насколько состоятельна или несостоятельна моя критика их аргументации.
Для подкрепления своего взгляда на оправданность включения Толстым в «Войну и мир» официальных документов, извлеченных из печатных источников, Н. Гусев приводит соображения А. Сабурова о бесспорной их уместности. Но ведь я обратил внимание не на самый факт использования документов, а на то, что Толстой приводит их в подлиннике, что, само собой разумеется, никак не связано с его намерением отразить в романе французский склад мыслей, свойственный аристократическому русскому обществу начала XIX века и, разумеется, французам. Н. Гусев утверждает: «…для того, чтобы вскрыть ложь официальных документов и писем, Толстой должен был цитировать их не в переводе… а непременно в подлинниках». Почему же «непременно в подлинниках»? Разве перевод не передал бы полностью весь смысл и все содержание подлинника? Ведь Толстой писал художественное произведение, а не научное исследование, да и в научных работах считается излишним приводить в подлиннике деловые документы: обычно они и тут даются в переводах со ссылкой на иностранное заглавие источника. Поэтому соображения Н. Гусева о том, что «всякий читатель, знающий иностранные языки (а если не знающий? – Я. Г.), всегда предпочтет познакомиться с приводимой в историческом исследования цитатой в подлиннике, а не в одном только переводе,..», ничем не оправданы, тем более если они распространяются на художественные произведения, в защиту чего выступает Н. Гусев. Из того, что Толстой относился пренебрежительно к Тьеру, вовсе не следует, что все, заимствованное из Тьера (в том числе письма Наполеона и Александра I, письмо к Наполеону маршала Бертье, донесение высших чинов французской армии о грабежах французских солдат), необходимо было приводить в подлинниках, очевидно, для вящего посрамления Тьера. А для какой цели необходимо было приводить в подлиннике размышления Наполеона на острове св. Елены о войне 1812 года, извлеченные из сочинения де Лас Каза «Memorial de St. Helene» и занимающие около двух страниц? Кстати, Н. Гусев на этот французский источник в своем возражении мне не указывает.
Упоминая о признании Толстого в письме к Страхову во время подготовки к новому изданию «Войны и мира», что он «кое-что выкидывал плохое», Н. Гусев прежде всего указывает на две небольшие фразы, из которых первая заменена, а вторая вовсе исключена. Далее Н. Гусев перечисляет семь философских вступлений к отдельным частям «Войны и мира», изъятых Толстым в издании 1873 года.
Из рассуждений Н. Гусева вытекает, что «кое-что плохое», выкинутое Толстым в новом издании романа, – это не философские вступления, а только две упомянутые фразы. Это явно невероятное заключение как бы подкрепляется утверждением Н. Гусева, что Толстой исключенным из издания 1873 года философским вступлениям «придавал существенное значение». Если это так, то, спрашивается, зачем же Толстой исключал эти вступления? Для доказательства своего утверждения Н. Гусев ссылается на черновую редакцию Эпилога к «Войне и миру», в котором Толстой следующим образом оправдывал рассуждения в тексте своего романа: «…невольно я почувствовал необходимость доказывать то, что я говорил, и высказывать те взгляды, на основании которых я писал… Если бы не было этих рассуждений, не было бы я описаний». Неужели Н. Гусеву не ясно, что эта слова Толстого относятся не специально к исключенным им философским вступлениям, а ко всем философским и военно-историческим рассуждениям, введенным в роман? Казалось бы, тут не о чем и говорить я не в чем сомневаться.
Не касаясь всех возражений Н. Гусева по поводу моей характеристики исключенных Толстым » издания 1873 года философских вступлений, так как эти возражения не имеют непосредственного отношения к основным положениям моей статьи (об основательности этих возражений пусть судит читатель), остановлюсь только на двух примерах полемики Н. Гусева по этому пункту.
Говоря о первом по порядку философском вступлении, исключенном Толстым, Н. Гусев пишет: «Исключение данного вступления наносит существенный ущерб пониманию общего мировоззрения автора «Войны и мира». Но что поделаешь, если автор «Войны и мира» самолично решил причинить самому себе ущерб? Такова уж была его писательская воля, и едва ли мы имеем тут основания попрекать его. «Очень слабо и бледно», по словам Н. Гусева, изложена мной выпущенная Толстым часть вступления к первой главе третьей части пятого тома по шеститомному изданию. Н. Гусев цитирует мое изложение: «Тут отрицается существование причин исторического события и утверждается существование законов, управляющих событиями, причем законы эти могут быть открыты только тогда, когда мы отрешимся от отыскивания причин в воле одного человека» и находит тут «явное логическое противоречие». Но ведь я достаточно точно передаю слова Толстого: «Причин исторического события нет и не может быть, кроме единственной причины всех причин. Но есть законы, управляющие событиями, отчасти неизвестные, отчасти нащупываемые нами. Открытие этих законов возможно только тогда, когда мы вполне отрешимся от отыскиванья причин в воле одного человека…» Если во всем этом можно усмотреть противоречие, то естественнее всего было бы тут обратиться с претензией к Толстому, а не ко мне.
Чтобы подкрепить свой упрек, адресованный мне, в «логическом противоречии», Н. Гусев укоряет меня за то, что я ничего не сказал о том, в чем Толстой предлагал отыскивать причины исторических событий, в то время как у Толстого, мол, совершенно ясно сказано на этот счет. Следует цитата из общепринятого в наше время текста «Войны и мира»: «Для изучения законов истории мы должны изменить совершенно предмет наблюдения, оставить в покое царей, министров и генералов, а изучать однородные, бесконечно малые элементы, которые руководят массами». Где же тут идет речь о причинах исторических событий? Тут также говорится о законах, а не о причинах. Но самое главное и невыгодное для аргументации Н. Гусева обстоятельство – это то, что Толстой в издании 1873 года исключил эти свои слова, как исключил вслед за тем и указанное мной выше свое рассуждение об отсутствии причин исторических событий!!
Если мы попытаемся объяснить, что побудило Толстого исключить эти его соображения о проблеме причинности в истории, как я другие философские вступления к отдельным частям «Войны и мира», мы должны будем обратиться к критическим замечаниям, которые по поводу философских и военно-исторических рассуждений Толстого сделаны были в «Русском инвалиде» военным писателем Лачиновым.
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.