Чему учит история…. Беседу вел В. Оскоцкий
Даниил ГРАНИН
ЧЕМУ УЧИТ ИСТОРИЯ…
Беседу вел Валентин ОСКОЦКИЙ
Совпало так, что диалог с Даниилом Граниным о новом романе «Вечера с Петром Великим» («Дружба народов», 2000 N 5 – 7; СПб., «Историческая иллюстрация», 2000) и вокруг него мы провели в обрамлении двух презентаций, вылившихся в широкое читательское обсуждение книги. Первая прошла в Российской национальной библиотеке, которая в разговорном питерском обиходе как была, так и осталась «публичкой». Вел презентацию главный редактор журнала «Нева» Борис Никольский.
– Необычайно актуальная книга, – подчеркнул он, открывая встречу. – О самом сегодня остром, злободневном и… печальном. Она повод для спора. И стимул к размышлениям – философским и историческим. О власти и человеке во власти. О личности в истории. О том, почему история оказывается несправедливой к тем или иным деятелям, возвеличивает одних и очерняет других. У петербуржцев свое отношение к Петру Первому, и роман о нем читается нами с особым пристрастием. И особым чувством признательности писателю, который приблизил к нам эту крупномасштабную фигуру.
Поддержав этот мотив, Даниил Гранин тоже начал с особого – петербургского – восприятия Петра. И предвосхитил этим мой завтрашний вопрос о том, какую роль в его писательском интересе к Петру сыграл город, где он, исключая раннее детство, прожил всю жизнь.
– У жителей Петербурга к Петру свое отношение и свое чувство. Я бы сказал: личное. Не просто как к основателю города. Здесь все проникнуто, пропитано Петром – и камень, и вода, и воздух. И как ни много сделала для города Екатерина II, она по существу воплощала то, что было предписано Петром. Конечно, моя петербургская биография обостряла мой интерес к Петру. Книгу о нем я мечтал написать давным-давно.
Вопрос из зала. Роман писался лет десять?
Д. Гранин. Больше. Я над ним работал и не работал. Писал, бросал, начинал заново. И так несколько раз. Потому что не представлял себе, как это будет трудно. Главное было найти такую точку зрения, такой подход, чтобы писалось свободно. Я не имел права смотреть на своего героя снизу вверх. Но и писать, глядя сверху вниз, тоже не мог.
О Петре написано много и многими. Пушкин, Мережковский, Алексей Толстой… И десятки других историков, писателей то подступали к нему, то отступали. Написанное другими меня не удовлетворяло. Не потому что плохо, а потому что не мое. Я заставлял себя искать, вынашивал свой подход к Петру и его эпохе.
История – всегда версия. Тем более для писателя. Ведь она не просто заселена людьми – одушевлена ими. Их психологическими состояниями, настроениями, взглядами, моралью, нравственностью. Клубок противоречий, острых, зачастую драматичных. Потому и литература о Петре настолько противоречива. Я убедился: у каждого свой Петр, и совместить их всех, свести в нечто единое попросту невозможно. Поэтому и я не могу становиться на чью-то одну точку зрения, не обретя своей. Среди разных граней – военной, дипломатической, государственной – я нашел свое, отдельное, и, как мне казалось, то, что составляло главное качество петровской личности: он – ученый, естествоиспытатель, инженер, знаток корабельного, строительного, токарного и множества других дел, человек технической сметки и хватки. Это по-новому определяло многие поступки Петра, мотивы его поведения.
Еще один важный момент. Петр существует в нашем сознании как-то одиноко. Но он жил и действовал в живом окружении людей. Екатерина, Меншиков, Шереметев… Без них мы представляем себе Петра не таким, каким он был, и не так полно, как в реальной жизни. Его среда – близкие и чужие ему люди, соратники, сподвижники и недруги, противники знакомы нам меньше и хуже. Они помогают судить о Петре по законам того времени, а это для нас нынешних – самое главное. Стало быть, дойти до этих законов, понять, постичь их – вот задача, трудная и сложная, но важнейшая.
Говоря так, я имею в виду задачу писательскую, художественную. У историков, включая присутствующих здесь Германа Пихою и Даниила Аля, задачи научные, исследовательские. Но и они подходят к ним каждый по-своему.
Из зала. Какой памятник Петру – Фальконе или Карло Растрелли, Михаила Шемякина или Зураба Церетели – вам лично ближе?
Д. Гранин. «Медный всадник». Для меня он самый впечатляющий. И не как памятник, а как образ, который вмещает в себя не только Петра, но и Пушкина, да и весь Петербург.
Из зала. Уточню: вопрос не о том, чей памятник лучше, а какой наиболее полно отвечает вашему видению Петра?
Д. Гранин. Пожалуй, Фальконе… Сознаю: я в этом ответе пристрастен. Как и в отношении к Петру. Чем глубже я погружался в роман, тем больше мне нравился мой герой. Это не значит, что я готов во всем его оправдывать. Он натура сложная со своими контрастами и пороками. Он – удивительное создание природы, поражающее не просто объемом жизненных устремлений, но какой-то ненасытной жаждой жизни. В этом его сущность. Все у нас в России переполнено Петром, восходит к нему, начато, замыслено им, ведет от него свою родословную. Создание флота и шрифты типографские, первая газета, картофель и даже бильярд – всего не перечислить. Кажется, он прожил не 53 года, отпущенных ему судьбой, а сто или полтораста. В нем бушевала, клокотала, из него рвалась энергия воистину вулканическая.
Когда пишешь роман, тем более об исторически доподлинном деятеле, не избежать личностного к нему отношения. Увлеченность героем писателю во благо. Это не неизбежно – это просто хорошо. И не препятствует, а помогает докопаться до противоречий характера, поступков, действий. Каждый человек – тайна. Если нет в герое романа тайны, значит, писатель еще не дошел до человека, о котором пишет. Когда заранее знаешь его мысли, слова и дела, понимаешь, почему он вел себя так, а не иначе, – появляется заданность, которая убивает интерес и авторский, и читательский. Противоречивость, непонятность личности – одно из проявлений тайны, которую и предстоит выявить писателю.
Удалось ли мне это? Далеко не всегда, но у меня есть ощущение, что Петр в романе – живой человек. Он мне видится сложной, спорной фигурой в истории России. Настолько сложной и спорной, что, оценивая его, мы не можем прийти к однозначному выводу, единому заключению. Исключая разве что один вывод и одно заключение: из всех русских правителей он фигура наиболее интересная…
Это выступление писателя положило начало задуманному диалогу, который состоялся в последующие дни.
– Подумать только: без малого четверть века прошло с той поры, когда мы сидели здесь же у вас дома и для тех же «Вопросов литературы» вели диалог о вашем творчестве, тогдашних замыслах, вашей писательской, как принято говорить, лаборатории. Диалог под заголовком «Кто-то должен идти на грозу» был вскоре напечатан в июльском за 1977 год номере журнала. Тогда на вашем письменном столе лежала еще не книга, но почти готовая к сдаче в производство рукопись «Блокадной книги», которую я лично как в то время, так и сейчас называю великой книгой о ленинградской блокаде. Помню, как нашу беседу то и дело прерывали и телефонные звонки блокадников, и визиты тех из них, кто хотел передать вам истершиеся документы прожитого и пережитого в те роковые 900 дней, и неожиданный приезд вашего соавтора по «Блокадной книге», которого вот уже несколько лет нет с нами, – Александра Адамовича.
Прошли годы, десятилетия. И журнал «Вопросы литературы», по предложению которого мы снова встречаемся для диалога, уже не тот, что прежде, и мы, собеседники, явно не те, да и страна, в которой оба живем, совсем не та. Если же говорить о писателе Данииле Гранине, прежнем и нынешнем, то, как представляется мне, критику, не однажды писавшему о вашем творчестве, вы сегодня не просто и не только писатель, создавший после «Блокадной книги» романы «Картина» и «Бегство в Россию», повесть «Зубр», другие повести и рассказы, философское эссе «Страх», но и авторитетный общественный деятель, к публицистическому слову которого прислушивается демократическая Россия. И вдруг вместо остропроблемных книг и публицистических статей, погруженных в то, что тревожит и болит, – исторический роман «Вечера с Петром Великим»!
О том, что замысел его маячит в вашем сознании, я впервые услышал еще в начале 80-х – на тупиковом исходе «развитого социализма». И признаюсь, положа руку на сердце, что допускал: в начале последующей перестройки и постперестроечного обустройства России вам будет уже не до Петровской эпохи. Оказалось, ошибался. Роман закончен, опубликован в журнале и книгой и, как показало вчерашнее обсуждение в «публичке», встречен не просто с естественным читательским любопытством, а с обостренным интересом и сосредоточенным вниманием. Стало быть, не так уж и «вдруг» он появился сегодня. Появился как раз вовремя для того, чтобы давняя история оказалась созвучной напряженной современности. И созвучной не внешними, как говорилось в главлитовскую бытность, «аллюзиями», а чем-то глубинным, сущностным. Не случайно же обитатели санатория, коротающие, благодаря учителю Молочкову, вечера с Петром Великим, так часто переключаются своими мимолетными вроде бы репликами с далекой истории то на не столь уж давнее советское прошлое, когда, например, кремлевский ареопаг заговорщицки свергал Хрущева, то на вздыбленное российское настоящее с его афганской болью и чеченской раной. Вот и выходит, что роман об историческом прошлом обращен к России теперешней, так тяжело вынашивающей, сказать бы – выстрадывающей, свой путь к демократии.
– В одном из первых после журнальной публикации «Вечеров…» интервью мне уже доводилось рассуждать о том, что наше время, как и петровское, ставит ту же дилемму: какой быть России? Становиться ли ей европейской страной, приобщенной к мировой цивилизации, или пребывать в «азиатчине»? Выходить на общечеловеческую дорогу или упиваться своей «особой миссией», продолжать искать нечто вроде «азиопы»? Триста лет назад Петр Первый пытался ответить на эти вопросы. И ответ его звучал куда как определенно: Россия только тогда сможет стать сильной, когда будет европейской, просвещенной. Отсюда и перекличка через века истории между тем, что происходит в романе, на чем он выстроен, и тем, как это воспринимается современным сознанием.
– Ответ что нож к горлу нынешним «патриотам» и национал- большевистского, и просто националистического толка, которые и по сию пору не прощают Петру как раз «окна в Европу». Но не о них сейчас речь, а снова о писателе Данииле Гранине.
Ваша литературная судьба сложилась так, что одним из дебютов в ней стала историческая повесть о генерале Парижской Коммуны Ярославе Домбровском. И вот более полувека спустя – роман о Петре. Что это – возвращение «на круги своя» предопределенное вашим, в общем-то, неустанным интересом к истории, или обостренная временем потребность выразить историческое самосознание современника, существенно обогатившееся к концу XX века?
Собственно истории в вашем творческом мире всегда находилось место, притом немалое: то ли вы ее не оставляли, то ли она вас. Это и «Размышления перед портретом, которого нет» – о русском физике Василии Петрове, и «Повесть об одном ученом и одном императоре» – о французском физике Араго и «Два лика». «Священный дар» – о Пушкине, Достоевском. Но то небольшие по объему повести и «малая» эссеистская проза историко-философского плана. Чувство же истории эпично по своему содержанию и чаще всего требует самореализации не в новеллистической или эссеистской, а в большой романной форме. Замечу походя, что настаиваю на своем определении: не просто и не только знание, а именно чувство истории. Историю недостаточно знать, ее важно уметь переживать нравственно и эстетически. Иначе и ее уроки не впрок.
– Погружения в историю не миновали многие писатели. На нашей памяти Юрий Трифонов, Юрий Давыдов, до них Алексей Толстой, а раньше всех Пушкин.
– Владимира Тендрякова, которого вы вспоминаете с неизменным уважением к его таланту, история, похоже, не волновала. Он был писателем остросовременных тем и никаким другим.
– Но это значит лишь, что у каждого свой путь. Я же говорю об одном из направлений поиска, каким идут не поголовно все, но многие.
– Конкретизирую вопрос – возможно, спрямлю, даже огрублю. Есть ли различия в уровнях исторического сознания, закрепленного ранней повестью «Генерал Коммуны», и теперешним романом «Вечера с Петром Великим»?
– Конечно. Когда писалась повесть, я был поглощен, завербован идеей интернационализма. Фигура Ярослава Домбровского, в которой сошлись Польша, Россия, Франция, казалась мне в этом смысле и символической, и поучительной. От поучительности в романе о Петре я ушел. Считается, что русская литература традиционно проповедническая и, значит, поучительность в ее природе. Думаю, что в этом ее не только сила, но и слабость.
– Хрестоматийны слова Юрия Тынянова: как исторический романист писатель начинает там, где кончается документ. Ваши отношения с документом были иными? Для вас не прошла бесследно «Блокадная книга», где за пределы собственно документа вы не выходили и. комментируя его публицистически, не столько восполняли зафиксированные им факты, сколько обобщали их?
– Что такое петровский документ? Я мало работал в архивах, но все-таки побывал в одном из московских, где хранятся документы Петровской эпохи. Взял приговор суда над царевичем Алексеем. Он известен, опубликован. Казалось бы, ничего нового я в нем не почерпнул. Но поразительно ощущение доподлинности бумаги, над которой часами сидел Петр, держал, как я сейчас, ее в руках, думал, мучился – подписать или не подписать?
– Откуда вы знаете, что часами?
– Оттуда, что вернул через день-полтора, так и не подписав. Нам, современникам, не могут быть известны сейчас, почти три века спустя, детали разыгравшейся драмы. Но возможность хотя бы прикоснуться к ней уникальна.
Обратите внимание: книги о Петре, основанные на одних и тех же документах, – разные книги. Потому что документы Петровской эпохи достаточно противоречивы. Вот мы и имеем разного Петра – одного у Соловьева, другого у Ключевского, третьего у Валишевского, четвертого у Платонова.
– Но вам из этих разных Петров чей ближе?
– Мне ближе Валишевского.
– Почему?
– Потому что Валишевский никак не мог остановиться на какой-то одной оценке. То он видел Петра гением, то дикарем, то мудрецом, а то самодуром. То он восхищается Петром, а то поносит. И каждый раз удивляется.
– Это отвечает и вашему восприятию?
– Отвечает в том смысле, что я не хотел назидательных выводов и оценок, не хотел вести читателей к однозначным заключениям: это, мол, хорошо, а это, напротив, плохо.
– Но ваш рассказчик, учитель истории Молочков, ведущий вечера с Петром Великим, определенен, подчас категоричен.
– Тут мы расходимся. Мне ближе его частый оппонент – профессор Челюкин.
– Но оппозиция профессора – из стремления взвесить, соотнести «за» и «против».
– Он их не может сбалансировать. И я не могу. Плоская оценочность – не дело литературы. Да и науки тоже, коль скоро она, в своих, разумеется, пределах, допускает и признает разновариантные прочтения истории, ее событий и судеб. Вот и названные мною историки, как и множество других, включая современных «петровцев» – Николая Павленко, Евгения Анисимова, опирались на одни и те же документы, но истолковывали их по-разному. Поэтому я и не могу сказать о себе тыняновскими словами, будто начинал там, где кончается документ. Так было у Тынянова, но так не всегда бывает у каждого писателя.
– Но не к месту ли тогда здесь ваше давнее суждение о
Дюма: не знаете, соблюдал ли он историческую правду, но правильно делал, если не соблюдал. Или ваш роман снова не тот случаи?
– Совершенно не тот. Дюма виртуоз сюжетно завлекательного повествования, и он был вправе не считаться с документально удостоверенными подробностями. Сюжетная интрига ему дороже.
С документом у каждого писателя в каждом произведении складываются особые, специфические отношения. Одним документ помогает, дает толчок фантазии, другим мешает, сковывает воображение. В ходе работы над «Вечерами…» я убедился, что нужно останавливать себя в привлечении все новых и новых документов, дабы не потонуть в материале, который они предлагают. И еще убедился в том, что не моя забота выбирать между Соловьевым или Ключевским, Валишевским или Платоновьм, становиться приверженцем одного из них. В романе Петр не их, а мой Петр. Как и другие лица из петровского окружения в трудах ратных, печалях государственных или катаклизмах семейных.
– Вы имеете в виду Марию Кантемир, действующую в самой, пожалуй, драматичной главе романа, которая называется «Последняя любовь»? На мой читательский взгляд, действительно художественное открытие характера незаурядного, яркого, крупного. Не говорю уже о том, что многие, кто прочтет роман, узнают об этой драме Петра впервые. И впервые приобщатся к трагедии несчастной, в общем-то, женщины, чью судьбу искорежили не столько державные интересы трона, сколько пакости и интриги, какие змеились, клубились, плелись в обход императора, но в коридорах его вроде бы безраздельной власти.
– Однако и известное нам по историческим источникам и исследованиям о других людях вокруг Петра – таких, как Анна Монс, Виллим Монс, Екатерина, – это не совсем то, а иногда и совсем не то, что написано в романе. Возьмем Анну Монс – мимолетное, дескать, увлечение женщиной, которая была корыстной накопительницей драгоценностей, добивалась поместий и богатства. На самом же деле мне увиделось в этой истории иное – иная история чувств. И супружеская измена Екатерины с Виплимом Монсом тоже вышла не так, как обычно представляется.
Неудивительно: в реальной жизни человек многоразличен. Возьмите себя или меня: в семье мы одни, друзья представляют нас другими. Так же и за рабочим столом, на собраниях, в литературной и общественной деятельности: все мы существуем в нескольких лицах. Каждая среда представляет себе человека по-своему, создает свой портрет, свой образ. Существует несколько портретов, несколько образов каждого человека. Так и с историческими прототипами героев, действующих в романе. Дать свой портрет Петра и лиц вокруг него – этого мне хотелось в первую очередь.
– Но своего Петра вы передали учителю Молочкову, которого тот и воссоздает слушателям из рассказа в рассказ. У вас полное согласие, единодушие с этим персонажем?
– Будем различать мое отношение и отношение рассказчика. Это принципиально. Молочков влюблен в Петра, а я им любуюсь. Это разное. Молочков знает Петра, а я им интересуюсь. Это тоже разное.
– Но этот интерес допускал ваш писательский домысел в деталях, эпизодах, психологических коллизиях, самораскрытии характеров?
– Конечно. Роман – не исторический очерк. Но и домысливая, я держался фактов, хотя понимал, что они противоречивы, как противоречивы и документы, которые их удостоверяют.
– Противоречивы, а иногда лживы? Не всякий факт, даже удостоверенный документально, – правда, и не любая правда, как бы ни была она документирована, – истина…
– И лживы… Как писатель я уходил туда, куда не ступала нога историка. И видел себя в совершенно неведомом Петре.
– Наверное, все же не так:
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №3, 2001