Безумные стрелки времени (Исповедь французского писателя)
ВОСПОМИНАНИЯ1
1934
<…> Задолго до нашего отъезда в Москву в одном из писем Фадеев известил Эльзу, что, вопреки его собственным ожиданиям, рукопись ее очерка «Бусы» (кстати, набранная в Ленинграде и ею полученная в гранках) наткнулась на противодействие, делавшее издание маловероятным. Это было тем более неожиданно, что значительный фрагмент этой рукописи уже был опубликован в одном из крупнейших советских журналов, выходивших в Москве (за полтора года до того, в февральском номере «Красной нови», 1933) 2.
Это было поразительно, скажем даже, казалось оплошностью накануне Съезда советских писателей, собиравшегося в Москве, на который от Франции были приглашены Жан-Ришар Блок, Андре Мальро и я <…>
Накануне съезда мы с Эльзой побывали там, где он должен был состояться. Колонный зал уже был соответствующим образом оформлен по случаю важных заседаний, которые многими писателями воспринимались как конец некоей эпохи тирании. И хотя в большинстве своем они радовались изменениям, которые, как казалось, должны были непременно повлечь за собой основание Союза советских писателей, я, что называется, уже с порога съезда ощутил нечто зловещее.
Итак, накануне открытия съезда меня поразило убранство зала, где должны были собраться писатели, многих из которых я знал не столько лично, сколько по их произведениям. Все, что мне рассказывали, предвещало некий грандиозный праздник духовности. Тот факт, например, что задник сцены был увенчан двумя портретами, доминировавшими над всем происходящим. Двумя гигантскими одинаковыми по размерам фотографиями Максима Горького и Владимира Маяковского.
Так в моих глазах складывался мажорный облик советской литературы. Для меня это было особенно волнующим, ведь один из этих двух писателей, Горький, едва ли не с детства вошел в мою духовную жизнь. Красавица грузинка, чье лицо изумительной белизны оттеняла копна необыкновенно густых черных волос, принесла драгоценную книгу Горького, которую мне дозволено было прочитать. В августе 1934-го воспоминание о ней жило во мне, к тому же с ней связаны центральные события романа «Базельские колокола», работа над которым как раз шла полным ходом, приближаясь к концу. Воспоминание это жило в образе Катерины Симонидзе, имевшей реальный прототип, женщины, благодаря которой я еще в детстве узнал Горького. А рядом с Горьким присутствие Владимира Маяковского… глубинная песнь соединялась с грандиозными романными замыслами… так сопрягалась любовь моего детства с любовью моей жизни, Эльзой: она научила меня познавать, читать поэзию Маяковского – талантливо переводя его стихи и незаметно обучая меня языку, который она мне подарила, начиная с того, что говорила со мной по-русски «про это», на языке любви, на языке невероятной «Флейты-позвоночник».
В соединении этих двух портретов имелось нечто большее, чем провозглашенное равенство поэзии и прозы, нечто такое, чем я был обязан Эльзе, – осознание своего рода странного соперничества, существовавшего между ними; разногласие между Горьким и Маяковским заканчивалось здесь апологией великого русского искусства: преемник Толстого был рядом с преемником Пушкина. Посетив арену грядущего торжества, я целый вечер тешил себя мыслью о чудесном примирении… Излишне говорить, кого с кем…
На следующий день не так-то просто было войти в зал: где-то нас разместят? Нас усадили в ложе сбоку, слева от сцены. Оттуда, словно из сердцевины великого праздника, я обратил взгляд к портретам, увиденным накануне.
Однако остался только один портрет: Горький царил один. Маяковского убрали.
Стоит ли рассказывать о съезде? Нет. И не потому, что исчезновение Володи, поэта, образовало тень. Потребовалось бы рассказать о многом, в том числе о той странности, тогда не такой заметной, как было бы сегодня, которую вызывало присутствие некоторых; о речи Максима Горького, которую следовало бы привести полностью, о неожиданной для меня речи Радека, тем более что все находились под впечатлением происходившего в Германии… Однако я стремился познакомиться с поэтами, съехавшимися со всех концов огромной страны, певцами мажорного лада, романистами могучего воображения: украинцем Павлом Тычиной, грузином Тицианом Табидзе, армянином Егише Чаренцем, таджиком Айни, казахским акыном Джамбулом Джабаевым… хрупким Кирсановым из Одессы, молодым сподвижником Маяковского, которого я не сумел даже отблагодарить за перевод «Красного фронта» на его родной язык… он долго обижался на меня за то, что я не предупредил его, какой он взвалит на себя труд, взявшись за перевод… О, как иногда бывает, другие в твоих словах, предназначенных для всего света, слышат аромат и музыку, которые ты уже не чувствуешь сам…
Что это я рассказываю? или скорее о чем умалчиваю? Я начал было и прервал себя на полуслове… Может, при упоминании каждого имени стоило бы присовокупить не только фотографию, но целиком воссоздавать трагический образ каждой отдельно взятой судьбы? Я прервал рассказ. В ином месте найдется тому объяснение… в ином месте.
Год подходит к концу. В сущности, довольно страшный год. Год, когда Гитлер своими руками убил Рема3 ; уничтожены его соратники. От убийства Шлайхера4 и Грегора Штрассера5 до убийства Дольфуса6 в Вене; а семь недель спустя в Марселе усташи Анте Павелича убивают Барту7 и одновременно югославского короля Александра I. Вслед за всем этим – убийство Кирова… Какая связь между этими событиями? Так или иначе с начала декабря в Ленинграде и в Москве началась серия процессов (и шестьдесят четыре расстрела за нелегальный въезд в страну); подобные процессы сразу же последовали на Украине и в Белоруссии. 13 декабря арестованы Зиновьев, Каменев, Евдокимов, Бакаев8 и одиннадцать сторонников Зиновьева.
Каменев… я мог бы рассказать, как в сентябре в Кисловодске, куда мы отправились из Ессентуков, желая посетить этот большой кавказский курорт минеральных вод, потому что там были Лиля и Примаков9, – как мы все вместе обедали в гостинице, и вдруг медлительный такой, неповоротливый человек с печальным, измученным лицом поднялся, вышел из-за стола и подошел ко мне поздороваться, представляете? Л. Б. Каменев… Что значит Л. Б.? Лев Борисович? Сегодня я тщетно ищу в книгах, как звали его самого и его отца… он всего лишь осужденный… в результате серии процессов, пока приговор не был приведен в исполнение в августе 1936 года… Так вот, тогда вечером в Кисловодске Примаков сказал нам нечто в таком духе: он уже не знает, за какую соломинку ухватиться… дело было, однако, до убийства Кирова, за четыре месяца до январского процесса 1935 года, где он был осужден только на пять лет тюрьмы…
Что же вы хотите, дети мои, чтобы я тогда понимал? Вот Сергей Миронович Киров действительно был мертв. Я его видел мертвым. В Колонном зале, где проходил съезд писателей. В зале, где на возвышении вроде катафалка он лежал в открытом гробу, в цветах и шелке. Рядом белая как полотно женщина, его жена… замерла в отчаянии. И бесконечная вереница людей тянется к выходу, через маленькую дверцу. Именно там впервые я увидел Сталина. Собственной персоной. Он занял место около гроба. В таком скоплении народа не отдаешь себе отчета… Там, где я стоял, видно было, как он наклонился, выпрямился. Глаза его были полны слез. Я видел, как Сталин плакал. Настаиваю: я видел, как Сталин оплакивал Кирова. Я и теперь это вижу, теперь, когда решительно все на свете говорит за то, что он сам отдавал приказ совершить такое. Но как, как это возможно? После такого – спектакль со слезами над гробом, – что мы могли тогда понять, я спрашиваю?
Вы скажете: «Все вы были слепцами!» Не ослепление самое худшее. У нас были глаза, чтобы видеть. И когда в январе 31-го мы прочли ответ Иосифа Виссарионовича Еврейскому телеграфному агентству Соединенных Штатов:
«Национальный и расовый шовинизм есть пережиток человеконенавистнических нравов, свойственных периоду каннибализма. Антисемитизм, как крайняя форма расового шовинизма, является наиболее опасным пережитком каннибализма. Антисемитизм выгоден эксплуататорам, как громоотвод, выводящий капитализм из-под удара трудящихся… Активные антисемиты караются по законам СССР смертной казнью» 10.
…Вы продолжали бы утверждать, что на самом деле в своей стране Сталин проводил политику антисемитизма, а я рассмеялся бы вам в лицо. Я видел, как он оплакивал мертвого Кирова.
Так завершается эта длинная глава о годе тридцать четвертом XX столетия. Таково было нагромождение обстоятельств в жизни поэзии. Год, когда вышел «Ура, Урал!», написанный по горячим следам в Надеждинске в 1932 году или по крайней мере по воспоминаниям 1932-го, заканчивался…
И в предзакатном небе колыхался
Красный стяг гигантский:
Да здравствует партия большевиков
ВКП(б)
И ее вождь, товарищ Сталин!
О, молодежь 1975 года, знаешь ли ты, что такое горький смех?
1936
<…> Мы прибыли в Москву 18 июня. На перроне Мишель11. Е[репроводил нас в гостиницу «Метрополь», где на фронтоне какие-то слова, а интерьер, убранство – с дореволюционных времен. Роскошь, пышность во вкусе богатых московских купцов… Словом, Мишель едва успел нас привезти сюда, чемоданы еще не подняли наверх. Если еще не поздно, умолял нас Миша, надо не откладывая ехать к Горькому – он нас ждет. Состояние его ухудшилось.
Как палит солнце! Дорога кажется бесконечной… наконец-то мы остановились у дверей огромного особняка, предоставленного Алексею Максимовичу советской властью… я привыв: так его называть благодаря его другу, писателю Лупполу12, который подолгу жил в Париже и с которым мы очень подружились; он написал великолепную книгу о Дидро (может быть, лучшую из всех, что были написаны об авторе «Племянника Рамо»). Мы хаживали с ним в кафе «Ротонда», недалеко от нашего дома, на площади Театр Франсэ, откуда начинается повествование Дидро…13 Если я не ошибаюсь, в 1975 году на этом месте открылась марокканская лавка, а чуть позже – японский магазин… Тогда Луппола только что перевели на французский, и отклики у нас были прекрасные…
Наконец-то тень – под огромными деревьями, прямо у входа в сад Алексея Максимовича… Кольцов отправился на переговоры с караульным… видно было, как он сердится. Вернулся к нам в ярости; войти не позволили ни нам, ни ему, представьте себе, а ведь он ежедневно был рядом, у постели больного… Делать нечего. Придется ждать…
«Вот уж Алексей Максимович будет возмущен! Он вас так ждал, если бы вы только знали, с каким нетерпением!» Мишель ходил взад-вперед, чуть только не кусая себе локти. «Жарко, лето наступает быстро!» – заметил он.
То и дело приходили люди, и их не пускали, только они уходили, не торчали у входа вроде нас! Около пяти часов – машина. «Врач…» – определил Мишель. Действительно, врач. Его-то впустили. Прошло, может, полчаса или около. Оставалось только ждать, пока он выйдет, этот врач. Прождали, может, еще четверть часа. Вот он, слава Богу! Кольцов ринулся наперерез. Врач слегка опешил, затем махнул рукой: конец!.. Конец! Как коротко звучит по-русски… Ничего больше не оставалось, как вернуться в город.
Из-за того, что затягивались наши дела с отъездом, я чувствовал себя в глупейшем положении. «Он вас так ждал…» – твердил Миша.
Снова засияло солнце. Мимо, напевая, шли люди. Неожиданно вырос «линкольн»… «Это Жид!» – сказал Миша. Еще трое или четверо человек в машине плюс водитель: тесновато… Надо сказать ему.
Когда мы подошли, Жид очень обрадовался, а мы… «Что случилось?» Горький… Слова излишни. Разница в возрасте между ними была невелика, может, год или два, точно не знаю, – Горький старше. Жид повернулся к спутникам: «Раз уже не нужно.., что, если вернуться в пионерский лагерь, мне бы хотелось там побывать»<…>
Горький умер 18 июня. На следующий же день тело было выставлено в гробу, в Колонном зале, в Москве, а 20 июня ожидалась церемония на Красной площади, траурные речи с трибуны Мавзолея, похороны…
Андре Жида попросили выступить 20-го с трибуны Мавзолея Ленина. Жид написал свою речь 19-го и тогда же был свидетелем, «как живая очередь двигалась мимо катафалка», как сказал он на следующий день. Вечером он принес мне текст, чтобы я высказал свои замечания. Деликатнейшая задача; пришлось, однако, предложить ему кое-что изменить, из уважения к нему самому. В частности, по поводу марксизма, без которого предпочтительнее было бы обойтись и не затевать дискуссию, – она неминуемо оказалась бы острой. Я сказал ему об этом, и он меня поблагодарил. Не вдаюсь в подробности: главное не поправки, а мое стремление не допустить, чтобы с Андре Жидом начали спорить. Где-то у меня в ящиках хранится черновик выступления…
Жид выступал с трибуны Мавзолея, находясь довольно далеко от Сталина, – его отделяло Политбюро в полном составе. Мне тогда рассказывали, что по окончании церемонии Сталин сказал не без юмора стоявшим с ним рядом: «Если не врет, пусть живет!» 14 Однако любезность его не простиралась так далеко, чтобы поздороваться с Жидом, пожать ему руку. Возможно, это был один из факторов эволюции Жида после его поездки, хотя с трудом себе представляю, чтобы кто-то мог донести ему иронический характер произнесенных в тот день сталинских слов. Кстати, в том выступлении Жид процитировал Сталина. Позволю себе воспроизвести один абзац, дающий представление о тональности этого текста:
«…Я должен был председательствовать на международной конференции в защиту культуры, которая в настоящее время проходит в Лондоне. Тревожные известия о здоровье Максима Горького срочно призвали меня в Москву. На Красной площади, свидетельнице множества славных и трагических событий, на Мавзолее Ленина, к которому прикованы взгляды стольких людей, я хочу от имени писателей, собравшихся в Лондоне, и от своего собственного имени во весь голос заявить, что на долю великих революционных сил мира выпадает забота и долг защищать культуру, покровительствовать ей и по-новому ее прославлять. В нашем сознании судьбы культуры связаны с самой судьбой СССР. Мы его защитим»<…>
<…> В день похорон солнце скрылось. Праздник Всех Святых. Жара. Противно, как теплое пиво. Тем не менее народу собралось великое множество. Я испытывал сложное чувство. Траур небес был словно по заказу, и, однако, печаль на лицах была непритворной. Может, немножко чересчур направленной. Хотя тогда в голову никому не приходило, что Горький мог умереть не своей смертью. Во всем происходящем было нечто натянутое, чувствовалось какое-то стеснение. Воображать можно что угодно. Словом, похороны, а не бракосочетание. Так сказать, национальные похороны…
Похороны… с позиций реализма следовало бы описать процессию, людей в военной форме, конную милицию, взволнованные группы в толпе, выражение лиц простых смертных, народную скорбь, не правда ли? и не сыпать абсолютно беспредметными и субъективными формулировками. Итак, мы уже построились в шеренгу; впереди – члены правительства, военные и поначалу чуть поодаль, во главе, скромный такой френч Сталина, высокий силуэт Жданова, Молотов. Нас опередили какие-то люди, и Мишель (Кольцов), еще минуту назад бывший с нами рядом, оказался далеко от нас, где-то впереди; он оборачивался, знаками давал нам понять, что извиняется. Затем процессия тронулась…
Уже года два, как мне было известно (с 34-го, когда в Париже готовился Конгресс, на котором была основана Международная ассоциация писателей в защиту культуры), что Луппол не любит Сталина… Из-за характера. Из-за привычек тоже. Он часто с ним виделся и не мог ему простить, что тот заставлял его выпивать. Хуже для него ничего не могло быть. А тот его буквально заставлял. Разумеется, все это маленькие слабости сильных мира сего. Иосиф Виссарионович питал недоверие к непьющим, из-за того, что будто бы те боялись, что, выпив, выдадут какой-нибудь секрет… Итак, уже не в первых рядах траурной процессии мы оказались рядом с Лупполом. Мы тщетно старались идти в ногу, не нарушая размеренности шага; из шеренги выходили люди, и впереди образовывалась этакая пробка. А Мишель-то говорил – надо пойти, мол, Горький не понял бы, вы ведь будете как родные. Если впереди и была семья, то странная была семья у Горького. Сын его погиб в автомобильной катастрофе15, тот из сыновей, кто был в России. Я не видел, что там было впереди, пришла ли на похороны его красавица невестка. Не видел никого из родственников. Отныне уже ни им, ни себе он не принадлежал. Не знаю, честно говоря, как бы он воспринял, если бы мы не пришли, то есть мы с Фужер16, но бесспорно, во всяком случае, что он был согласен с происходящим. Наверное, видел связь и преемственность. Толстой, Чехов, он, Горький… выходец из глубинных слоев России, воплощал связь с народом, был ее проводником… В каком-то смысле могу понять, как все это, видимо, в нем сочеталось. Своего рода чувство ответственности. Сознание, что он выполняет роль, которую никто другой выполнять не в состоянии. А потом, раз уж согласился… Потерял ли он способность критического восприятия? Без сомнения, нет. Но вопрос, как именно это восприятие проявляется, когда это исходит от кого-то, ему подобного, то есть, я хочу сказать, от кого-то, оказавшегося вознесенным так или иначе с полным правом столь высоко, на глазах у всех, – мог ли человек, подобный Горькому, не бояться, что любое слово, от него исходящее, пусть даже действительно передающее его мысль, может навредить, привести в замешательство, деморализовать?.. Говорят, он хотел видеть нас, Фужер и меня, незадолго до смерти. Странно. Если только Миша не обманывал. Только чего ради?..
Я хотел рассказать, как оттесняли нас все эти люди, а их становилось все больше, многие одинаковой комплекции, физически натренированные, для кого расталкивать других локтями – профессия, откормленные, здоровые детины в вышедших из моды русских косоворотках, в фуражках или немыслимых мягких шляпах, как все эти люди стали действовать мне на нервы…
- «Воспоминания» составлены из предисловий Арагона к его собранию сочинений (Oeuvres poetiques, P., Club Diderot, v. VI, VII, 197 1977), построенных автором как рассказ о времени, о себе, о закон искусства. (Здесь и далее арабскими цифрами обозначены примечай) переводчика.)[↩]
- Тем более странно, что в переводе Эльзы, переданном в Гослити дат 17 октября 1934 года, должен был выйти в свет месяца через два, декабре того же года, роман Луи Фердинанда Селина «Путешествие на кр; ночи», правда, с купюрами, в которых впоследствии автор обвинял меня Эльзу! (Здесь и далее звездочкой обозначены примечания Арагона.)[↩]
- Эрнст Рём (1887 – 1934) – имперский министр фашистской Германии, начальник штаба штурмовых отрядов, расстрелян с санкции Гитлера.[↩]
- Курт фон Шлайхер (1882 – 1934) – германский генерал и политический деятель, пытался спровоцировать раскол в национал-социалистической партии. Убит по приказу Гитлера.[↩]
- Грегор Штрассер (1892 – 1934) – германский политический деятель, один из вождей национал-социалистической партии; погиб в результате «чистки» в партии.[↩]
- Энгельберт Дольфус (1892 – 1934) – федеральный канцлер Австрии и министр иностранных дел. Убит сторонниками аншлюса.[↩]
- Луи Барту (1862 – 1934) – премьер-министр Франции, министр иностранных дел.[↩]
- Г. Е. Евдокимов, И. П. Бакеев – известные партийно-государственные деятели 20 – 30-х годов, входили в число лидеров «Ленинградской» и «Объединенной» оппозиции, расстреляны в августе 1936 года вместе с другими участниками первого показательного судебного процесса в Москве – по делу «объединенного троцкистско-зиновьевского центра».[↩]
- В. М. Примаков (1897 – 1937) – советский военачальник, член ВЦИК и ЦИК СССР.[↩]
- И. В. Сталин, Сочинения, т. 13, М., 1952, с. 28.[↩]
- М. Е. Кольцов (1898 – 1942) – советский писатель.[↩]
- И. К. Луппол (1896 – 1943) – философ, литературовед, академик АН СССР. [↩]
- Описка Арагона: знаменитое кафе «Ротонда» находится на другом берегу Сены. Возле площади Театр Франсэ (ныне пл. Андре Мальро) есть другое кафе, «Де ла Режанс», которое упоминается в первых же строках «Племянника Рамо» Дидро. Арагон жил в то время на улице де ла Сурдьер, неподалеку.[↩]
- В романе «Гибель всерьез» слова Сталина несколько другие, но смысл, по сути, тот же. Он якобы сказал, и это, предположительно, передал Кольцов: «Если не врет, дай Бог ему жизни!» Так или иначе, я сам этого не слышал. Вторая версия казалась Эльзе более правдоподобной.[↩]
- Максим Пешков умер в мае 1934 года при загадочных обстоятельствах от воспаления легких.[↩]
- Имя любимой в романе Арагона «Гибель всерьез» (1965), она же Ингеборг. Имеется в виду Эльза Триоле.[↩]
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №5, 1998