Белинский и романтизм
«Труды Самаркандского государственного университета имени А. Навои». Вопросы истории и теории литературы, вып. 153, Самарканд. 1964.
В очередной выпуск «Трудов Самаркандского государственного университета» вошли статьи по самым разным вопросам истории и теории литературы. В. Ларцев выступает с двумя работами, посвященными соотношению научной и художественной мысли: «К проблеме научного и художественного в литературе» и «В. Брюсов об Атлантиде» (кроме того, в сборнике помещены его воспоминания «Семен Гудзенко в Самарканде»). Статья Т. Ивиной посвящена лирическому началу в «Железном потоке» Серафимовича. Интересна работа о Тютчеве, написанная одним из старейших советских литературоведов Я. Зунделовичем. Тонкий стилистический разбор стихотворений «Бессонница», «Когда в кругу убийственных забот…», «Я встретил вас…» и других позволяет исследователю осветить новые грани в тютчевском «образе мира».
Но центральное место в сборнике занимает работа Р. Шагиняна «Проблема романтизма у Белинского». И по постановке вопроса, и по объему (в работе без малого полтораста страниц) – это целая монография.
Р. Шагинян обратился едва ли не к самой сложной проблеме изучения Белинского. Как известно, суждения Белинского о романтизме очень противоречивы. Например, Белинский с глубоким сочувствием относился к «средневековому романтизму», к поэзии трубадуров и миннезингеров, но невысоко ставил романтику новейшей «неистовой школы», в частности Виктора Гюго. Критик видел в романтизме Жуковского исключительно важное, прогрессивное явление, но о последующих русских романтиках говорил не иначе как с иронией («…так называемый романтизм двадцатых годов»). Байрона Белинский то считал представителем романтизма, то относил к новейшей, неромантической литературе. Южные поэмы Пушкина, за которыми наука позднее прочно закрепила определение «романтические», критик отказывался причислять к романтизму…
Объяснить эти и многие другие аналогичные факты нужно не только для понимания эстетики Белинского. За противоречиями, колебаниями, переменами в суждениях Белинского о романтизме скрыты какие-то важные черты целого этапа художественного сознания. Этапа, ушедшего в прошлое и восстанавливаемого теперь силою мысли исследователя.
Взглядам Белинского на романтизм посвящено несколько ценных работ (назову прежде всего работы А. Лаврецкого, Л. Гинзбург, польского исследователя А. Валицкого). Но они все же не объясняют всех противоречий в концепции Белинского, относя их подчас за счет внешних обстоятельств. Под этими обстоятельствами подразумевалась и общественная конъюнктура, вынудившая критика ради борьбы с «романтизмом в современности» быть несправедливым к романтизму в прошлом, и отсутствие в тогдашнем словоупотреблении четкого определения термина «романтизм» (что, впрочем, с тем же правом можно отнести и к нашим дням), и, наконец, просто недостаточная осведомленность русского критика в явлениях западноевропейского романтизма. Все эти причины играли свою роль, но когда речь идет о таком мыслителе, как Белинский, то первым делом надо все же поискать внутреннюю закономерность перемен и противоречий в его взглядах.
«Тотальный» антиромантизм никак нельзя оправдать одними тактико-полемическими соображениями, – справедливо пишет Р. Шагинян. – Здесь уже необходимо доказать не только полную историческую правомерность, но и глубокую внутреннюю логичность, мотивированность, словом, органичность всех проявлений антиромантизма позднего Белинского». Исследователь хочет «познать не явный (легко объяснимый войной с «ретористами»), но скрытый, глубинный механизм антиромантизма» позднего Белинского (стр. 88).
Формула «познать глубинный механизм» фактов успела уже стать в нашем литературоведении затертым (и не всегда оправданным) штампом. Но в работе Р. Шагиняна она вполне на своем месте.
Исследователь различает во взглядах Белинского две сменяющие друг друга системы. Одна – «пушкиноцентрическая», другая – «гоголецентрическая». В начале 40-х годов тем фактором, который формировал историко-литературные воззрения критика, его мироощущение, художественные симпатии, был Пушкин. Затем первенствующая роль перешла к Гоголю.
Таким образом, и в отношении романтизма у Белинского была не одна, а две концепции. На уровне «пушкиноцентризма» критик воспринимал романтизм (прежде всего романтизм Жуковского) как закономерный и плодотворный этап русской литературной истории. Верный своему тезису, что писать о Пушкине значит писать о всей русской литературе, Белинский видел в романтизме Жуковского одну из составных частей пушкинского синтеза. Критик был необычайно чуток в это время к поэтическому строю романтизма, к его пленительной и тревожной красоте. В мир романтизма, как показывает исследователь, Белинский входил не «чужаком», но человеком, посвященным в его тайное тайных.
В период «гоголецентризма» отношение Белинского к романтизму меняется. «Сквозь» гоголевское творчество критик иначе видит историческое прошлое русской литературы, выделяя в нем преимущественно то, что родственно (или враждебно) «натурализму». Усиливаются антиромантические настроения Белинского. Возникает особая избирательность художественного вкуса, когда многие явления прошлого «деромантизируются» или ценятся постольку, поскольку они неромантичны. (Из многих приводимых Р. Шагиняном аргументов особенно выразителен его комментарий к позднейшему отзыву Белинского о Сикстинской мадонне Рафаэля. У Белинского, говорит исследователь, возникает стремление «прилагать мерку «натурального» и к собственно идеальному», – стр. 189.) Словом, формируется явный «антиромантизм» Белинского.
Значит, в его концепции романтизма происходят известные «потери»? Заслуга Р. Шагиняна в том, что, показывая сложность эволюции критика, он не боится ответить на этот вопрос утвердительно.
«Перед нами некий зигзаг в развитии эстетической мысли Белинского». «С одной стороны, в эту пору самым существенным образом углубляется создавшееся критиком на всем протяжении 40-х гг. учение о реализме». «С другой – «гоголецентрическая» концепция реализма в том смысле как-то обедняет, суживает«пушкиноцентрическую», что не позволяет критику воздавать должное… собственно романтическому…». «И связано это, надо думать, с тем, что призма «натурального», сквозь которую поздний Белинский… созерцал всё и вся в искусстве, составляет хотя и более определенную, более «специализированную», однако менее гибкую, менее емкую, чем призма просто «реалистического» (может быть, вернее сказать «пушкински-реалистического»), словом, чем призма, определявшая эстетическое видение критика в первой половине 40-х годов…» (стр. 193).
Как видно из последней цитаты, понятия «пушкино-» и «гоголецентризм» перерастают рамки собственна романтической концепции Белинского и даже рамки его историко-литературных взглядов в целом-.. Р. Шагинян стремится к этому вполне сознательно, обозначая с помощью своих «гелеоцентрических» категорий; разные уровни всей эстетики Белинского. Пушкинский реализм воспринимался Белинским как некий первичный, необходимый уровень реализма. Реализм Гоголя – как оформившееся специфически русское направление этого реализма. «Так «гоголецентризм» определился в качестве эстетики «натурализма».«Пушкиноцентрическую» же концепцию реализма можно назвать учением о реалистичности вообще» (стр. 83).
Несмотря на слишком ригористическую «привязку» каждой из этих форм к одному имени, вывод Р. Шагиняна, что Белинский двояко подходил к определению новой (реалистической) поэзии, кажется мне перспективным…
Разумеется, работа Р. Шагиняна не закрывает тему «Белинский и романтизм». Это видно хотя бы потому, что не все перечисленные в начале этой рецензии вопросы «сняты» его исследованием (например, по-прежнему не ясно, почему Белинский, высоко оценивая Жуковского, невысоко ставил «так называемый романтизм двадцатых годов»). Но Шагинян указал на наиболее верный путь решения проблемы: обнаружение внутреннего «механизма» всех оценок и суждений Белинского, связанного в свою очередь с общим строем его эстетики и – далее – с определенными слоями господствовавшего художественного сознания. Исследователь лишний раз напомнил, что творческая эволюция – сложный процесс, включающий в себя не только приобретения, но и потери, подчас неотделимые друг от друга. Наконец, Р. Шагинян показал, что при всей суровости отношения позднего Белинского к романтизму его понимание романтизма выгодно отличалось и своей диалектичностью, и в большинстве случаев художественным тактом. «Лишь Белинский – один среди всех своих современников – сумел, выплескивая грязную воду, удержать поистине материнскими руками ребенка, ибо никому, кроме него, не удалось так бережно сохранить и даровать потомкам самое неподдельное уважение к вечно живому в романтизме, к тому, чем всегда будут обязаны ему и литература и общество» (стр. 53).
«Один среди всех своих современников…» – это, конечно, от увлечения темой. Но «один среди немногих» – можно было бы сказать с полным правом.
К сожалению, приводимые Р. Шагиняном конкретные примеры «проромантизма» (и «антиромантизма») не всегда удачны. Едва ли надо было доказывать на многих страницах, что в отношении Белинского к лирическим отступлениям «Мертвых душ» произошел перелом. Этот факт и так известен; причина же его не столько в «антиромантизме», сколько в том, что с ходом времени Белинскому становился ясен конкретный смысл лирических отступлений поэмы (я не говорю сейчас о том, полностью ли совпадали реальный смысл этих отступлений и оценка их критиком, – это особый вопрос). Нельзя не отметить также неоправданную усложненность языка работы, что читатель мог уже отчасти заметить по приведенным цитатам.
Наконец, несколько сужает выводы исследователя и то, что взгляды Белинского на романтизм берутся вне мировой эстетической традиции.
Впрочем, на последней странице работы мы находим примечание: «…если вспомнить, что антиромантиками были молодые Маркс и Энгельс, то возникают известные основания, чтобы говорить об антиромантизме как о явлении эпохальном» (стр. 196). Это значит, что Р. Шагинян сам чувствует необходимость расширения перспективы и, надо думать, в дальнейшем углубит и уточнит некоторые свои выводы.