№4, 2014/Литературное сегодня

Зов Волглого. О романе А. Рясова «Пустырь»

…Пустырь молчит.

Смотрю с бугра кругом.

Какой магнит нас всех сюда привлек:

Собак бродячих, нищего седого,

Худую женщину с ребенком и меня?..

Саша Черный, «Пустырь»

Анатолий Рясов уверенно обозначил свое присутствие в литературе романами «Три ада» (2003), «Прелюдия. Homo innatus» (2007), «Пустырь» (2012), практически с самого начала получил признание критики и высокие экспертные оценки. Так, Б. Кузьминский дал серьезный анализ первого романа и назвал его «безупречным образчиком высокого ремесла»1; однако далее сложилась весьма необычная ситуация: сколь много обсуждалось творчество Рясова в приватных дискурсах, частных беседах — столь же немного появлялось публичных откликов. Возникло странное, но вполне отчетливое впечатление: это негромкая литература, «проза шепота», обретающая силу голоса лишь в персональном читательском опыте. Если вслушаться — голос обращается зовом, влекущим за горизонты наличного существования.

«Пустырь» — роман о невозможности речи и одновременно ее неизбежности, вынужденности, предзаданности. «Пустырь» начинается снегопадом: природа открывает чистый лист, на котором пока ничего не написано. Cтупить на территорию «Пустыря» — как ступить на скользкую влажную поверхность, сразу же оступиться, упасть и дальше — медленно сползать в неведомую полость, которая вдруг разверзается пропастью…

Невыраженность и невыразимость

В «Пустыре» постоянно идет снег или моросит дождь, они почти буквально проникают в текст — как если бы роман был просто кипой бумаги, пропитанной влагой. По первому снегу и вечному бездорожью мы попадаем в деревню Волглое, прозябающую в мерзости запустения. Выморочное пространство, где бытовая бессмыслица отражает бытийную обессмысленность.

В Волглом ничто не начинается и не заканчивается, не длится и не прерывается, не рождается и по-настоящему не умирает. Волглое безвременно, бездейственно, бессобытийно. И — условно, лишено подлинной топологии и только формально напоминает населенный пункт. Волглое с его тотальной несбыточностью, недожизнью, полуразрухой невозможно даже зафиксировать — только отобразить во внешних деталях: плохо прибитые доски, треснутая посуда, несвежая еда, многолетнее отсутствие гвоздей, подробное описание мусора в совке, раненый журавль, которому лопатой тут же отрубили голову…

Волглое — территория деформации языка, ветшания слов. Постоянный параллелизм предметного (населенный пункт, жилое место, деревня) и нематериального (язык, речь, слово) — один из основных приемов в романе, описывающем жизнеустройство как речеустройство. Волглое — метафизическое место, где стираются и истаптываются смыслы, где всякий разговор деградирует в механический обмен репликами, а затем в сплетни, ссоры, кривотолки. «Завязнувшему в пустяках» и лишенному всякого сообщения с внешним миром, этому селению не грозит информационный токсикоз мегаполисов.

Волглое — зазор между словами, междуречье. Тягостное зависание между бормотанием и косноязычием, немотой и криком, выморочным существованием и призрачным небытием. Волглое больно речевым бессилием, поражено словесной немощью. Безобразно и безобразно. Здесь перманентно отсутствуют слова для выражения мыслей, как отсутствуют гвозди для выполнения хозяйственных работ. Однако это не кризис коммуникации, но онтологическое состояние: фактическая невыразимость смыслов при формальном наличии слов. «Слово как будто красоту с невысказанного смывает. Целое на части раскалывает. Мысль выдыхается вся, стареет, пока до горла доберется».

Известная метафора Хайдеггера: «язык — дом бытия» — обретает в романе зримые черты и осязаемые формы запущенности, заброшенности, неустроенности. В хайдеггеровском смысле все герои «Пустыря» так или иначе бездомны. Их голоса выдают обрывочные фразы, бессвязное бормотание, невнятный шепот и, иссякая, умолкают вовсе…

Та же самая метафора («язык-дом») имеет в «Пустыре» и другое значение: язык — одновременно и крепость смысла, и тюрьма мысли. Человек обречен говорить, но язык не может быть полностью переведен в речь, не может целиком воплотиться в слове. Ситуацию Волглого легче всего описать в экономических терминах вроде «инфляция смыслов», «обнищание слов», «дефицит понимания» и т. п. Но глубинная суть все же не в этом, а в самой невозможности говорения. Язык полностью овладел человеком, но человек недостаточно овладел языком.

В «Пустыре» очень мало прямой речи и много косвенной. И косной. Здесь нет даже внутренних монологов персонажей — есть лишь механическое овнешнение речемыслительного процесса. У обитателей Волглого отсутствует речь как таковая — и утверждаются ее квазиварианты: словесное скоморошество (юродивый Игоша), языческие заговоры (знахарка Марфица), насаждение лживых слов (священник Лукьян). Десятки страниц романа заполнены путаными вязкими речениями, внешне малопонятными сцеплениями слов, сполохами сознания персонажей. Иногда эти потоки накладываются, пересекаются — и уже становится непонятно, кому принадлежат непрестанные бормотание, шепот, беззвучное шевеление губами. Робкая попытка диалога — у кузнеца Нестора и учительницы Анастасии, но только попытка и лишь на пороге неотвратимого ухода…

Две игровые партии на поле пустыря

Из подслеповатой пелены, туманной мороси, морозного пара медленно, очень постепенно вытаивает-выплывает сюжет. В метафизической прозе, часто бессобытийной, по определению не тяготеющей к повествовательной стройности, это может показаться даже странным, но сюжет в «Пустыре» определенно есть, причем выточенный с ювелирной точностью.

В некоем захолустном селении верховодят священник Лукьян и врачевательница заговорами Марфица. Население их уважает и слегка побаивается, только местный юродивый Игоша глумится над батюшкой, обличая в своих странных, но выразительных речах его лицемерие и мизантропство. На окраине отшельником живет кузнец Нестор, жена и дочь которого утонули в грязной обмельчавшей речонке. Мучаясь странными приступами боли, он ожидает смерти как амнистии, освобождения из жизненной тюрьмы.

Избегающего людей кузнеца навещает только Анастасия — учительница сельской школы, единственная жительница, которая читает книги и имеет небольшую домашнюю библиотеку. Сельская же давно сгорела, некоторые подозревают юродивого в ее поджоге. Любовь между кузнецом и учительницей становится предметом сплетен односельчан и злобы священника со знахаркой.

Однажды в село является неизвестный бродяга, которого принимают за сумасшедшего и немого нищего. Лукьян решает приютить бедолагу: ему «всегда нужен был кто-то, над кем можно было бы получить полную, нераздельную, истинную власть — кто-то вроде ребенка». Призрев странника и назвав его Елисеем, он втайне надеется обрести объект власти под видом христианской помощи ближнему. Но вскоре священник подозревает в бродяге какой-то уникальный опыт, исключительное переживание, граничащее со святостью. Власть отменяется, ибо «этот похожий на тень нищий унижал его тайной». Возвыситься же до бродяги Лукьян не мог — ему было «не дано выучить язык безмолвия».

Через некоторое время Лукьян объявляет о своем намерении привести Елисея на церковную службу. Узнав об этом, Игоша является в храм с издохшим псом на привязи и безумными речами, устраивает погром, после чего бьется в эпилептическом припадке, а спустя несколько дней вешается на паникадиле. Нестор незаметно уносит тело юродивого и, взяв в помощники Елисея, хоронит Игошу в лесу. За кражу судьбы Нестора Лукьян наказан потерей разума. Бродяга покидает Волглое, уходя босиком по снегу в неизвестном направлении, но непонятным образом замирает на окраине граничащего с Волглым пустыря…

К чему этот достаточно подробный, но крайне схематичный пересказ? И пересказ ли это вообще? Необычность повествования в том, что, с одной стороны, в нем задействованы вполне живые, полнокровные персонажи с именами и профессиями. С другой стороны, перед нами архетипические образы и символические фигуры (Учительница, Кузнец, Священник, Ведунья, Юродивый, Бродяга), разыгрывающие сложную многоходовую партию на поле «Пустыря». Толкование поступков, интерпретация поведения героев наталкивается на уже указанное затруднение: невыразимость смыслов словами. Любая попытка сюжетного анализа заведомо обеднит этот роман и будет выглядеть примерно так же ходульно и примитивно, как было только что продемонстрировано на примере (якобы) пересказа.

Между тем при внимательном прочтении несложно понять, что фабула «Пустыря» не менее интересна и сильна в художественном плане, чем авторские эксперименты с языком и художественные инсайты в области речи. И, пожалуй, сподручнее всего подобраться к персонажам этого романа со стороны мифопоэтики и теории гештальта.

Так, фигура (такое определение неоднократно возникает и в самом тексте) под названием «Лукьян» воплощает догматический конфликт невозможности «нелепого компромисса между суетой и пустыней». Одновременно на фоне Волглого она отражает этическую драму непомерной гордыни в противоречии божьему промыслу («Он и к Богу-то пришел из-за нежелания преклоняться перед людьми»). Фигура «Анастасия» играет против фигуры «Марфица», последняя побеждает с разгромным счетом: просвещению и здравому смыслу не отвоевать Волглое у невежества и мракобесия. В пересечении с контуром фигуры «Нестор» Анастасия олицетворяет прорыв сквозь отчуждение к жертвенной любви.

Про Юродивого и Бродягу подробно будет сказано далее, дадим пока лишь самый общий комментарий. Фигура, названная «Игошей», занимает особую позицию на «пустырном» поле и имеет особый набор ходов. Это образ свидетеля и обличителя. Через безумие юродивый обнаруживает ложность и обнажает безбытийность Волглого.

  1. Кузьминский Борис. Пешечная атака // Еженедельный журнал «Политбюро». 2002. 18 ноября.[]

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №4, 2014

Цитировать

Щербинина, Ю.В. Зов Волглого. О романе А. Рясова «Пустырь» / Ю.В. Щербинина // Вопросы литературы. - 2014 - №4. - C. 207-223
Копировать