№1, 1999/К юбилею

Юмор Достоевского

Эти люди думают, что юмор очень обыкновенная вещь и что ничего нет легче, как быть юмористом. Им не растолкуешь, что юмор – талант, да еще какой! почти столько же редкий, как гениальность… Их не уверишь, что на сто остряков, действительно остроумных, едва ли можно найти одного юмориста, потому что даже остроумие и комизм совсем не одно и то же, что юмор…

В. Г. Белинский,

Юмористические рассказы нашего времени… 1

 

…Юмор ведь есть остроумие глубокого чувства, и мне очень нравится это определение.

Ф. М. Достоевский,

Дневник писателя. 1877 г. Март2

Суждения Белинского и Достоевского о юморе, разделенные во времени тремя десятилетиями, быть может, внутренне между собою связаны. Иронический отзыв Белинского о незадачливых юмористах появился в «Отечественных записках» (1846, N 2) как раз в то памятное для Достоевского время, когда критик готовил для следующего номера журнала рецензию на «Петербургский сборник», где был впервые напечатан роман «Бедные люди». Белинский находился под сильным впечатлением романа. Его статья о литературном дебюте Достоевского давно стала хрестоматийной, и все же вспомним, что сказано в ней о юморе: «С первого взгляда видно, что талант г. Достоевского не сатирический, не описательный, но в высокой степени творческий и что преобладающий характер его таланта – юмор» 3. По поводу второй повести – «Двойник» Белинский заметил: «глубоко трагический колорит и тон»»спрятались, так сказать, за юмор, замаскировались им» 4. Более того, критик увидел «избыток юмора» у Достоевского: «…молодой талант, в сознании своей силы и своего богатства, как будто тешится юмором; но в нем так много юмора действительного, юмора мысли и дела, что ему смело можно не дорожить юмором слов и фраз» 5.

Это последнее определение, быть может, самое проницательное из всего, что было написано о сущности юмора Достоевского за полтора столетия. Оно во многом совпадало с пониманием юмора самим писателем. Разумеется, без соответствующих «слов и фраз» юмор в словесном искусстве обычно не обходится, но здесь речь идет о главной его характеристике («мысль и дело»), то есть о структуре художественного образа или произведения в целом. Так различаются «юмор действительный» – редкий дар, близкий иногда к гениальности, – и другие виды комического, в том числе остроумие, даже блестящее.

Способность тешиться юмором от его избытка – характерное свойство не только литературной манеры, но самой личности Достоевского, от юности и до конца дней. О любви Достоевского к шутке, веселому каламбуру, о его «неподражаемом юморе» – слова В. В. Тимофеевой (О. Починковской) – вспоминают многие мемуаристы: С. Д. Яновский, Н. Н. Страхов, М. А. Иванова, М. В. Каменецкая и др. 6.

Среди отрывочных набросков к «Дневнику писателя» находим такие записи: «Кто лишен способности понимать шутку, тот никогда не будет истинно счастлив» (27, 89); «…перестают понимать юмор и шутку. Это очень худой признак — признак упадка умственных способностей в поколении» (24, 310). И еще, более решительно: «Дурной признак, когда перестают понимать иронию, аллегорию, шутку. Упадок образования, ума, признак глупости» (24, 238).

С особенной силой природное чувство юмора Достоевского проявлялось в процессе творчества. Оно приносило необыкновенную душевную радость, как бы «подогревая» вдохновение и не позволяя расстаться с любимым замыслом. Иронически объясняя причину задержки окончания «Двойника», Достоевский писал брату 8 октября 1845 года: «Яков Петрович Голядкин выдерживает свой характер вполне… Подлец, страшный подлец! Раньше половины ноября никак не соглашается окончить карьеру». Это – ранний Достоевский. Но вот через десять лет, после каторги, 18 января 1856 года он пишет А. Н. Майкову из семипалатинской ссылки: «Я шутя начал комедию и шутя вызвал столько комической обстановки, столько комических лиц и так понравился мне мой герой, что я бросил форму комедии, несмотря на то что она удавалась, собственно для удовольствия как можно дольше следить за приключениями моего нового героя и самому хохотать над ним» (подчеркнуто мной. – Л. Р.).

Эти признания писателя исследователи привлекают для истории создания его произведений или (как в первом случае) для характеристики языка и стиля. Но в свете нашей темы важно подчеркнуть другое – эстетическую радость Достоевского при восприятии или создании комического.

В представлении огромного большинства читателей образ трагического писателя обычно заслоняет комическое дарование Достоевского. А между тем именно Достоевский утверждал (и в этом сказалось не только убеждение, но органическое ощущение художником сущности жизни): «…нет такого предмета на земле, на который бы нельзя было посмотреть с комической точки зрения» (18, 45). Соединение трагического с комическим заложено, по Достоевскому, в самой природе бытия. Эту мысль он сформулировал в очень интересной для понимании его эстетики статье «Рассказы Н. В. Успенского» (1861): «…в чем г-н Успенский нашел одно только смешное, в том другой мог бы отыскать, пожалуй, только трагическое, и оба были бы правы. В том-то и дело, что перед нами бессознательно лежит природа» (19, 181; подчеркнуто мной. – Л. Р.).

Способность человека замечать смешное в самое неподходящее для этого время, даже на эшафоте, за минуту до удара гильотины, выглядит как свойство почти физиологическое, и Достоевский отмечает это, передавая свои наблюдения князю Мышкину, который предлагает Аделаиде тему для картины: «…голова ужасно живет и работает, должно быть, сильно, сильно, сильно, как машина в ходу; я воображаю, так и стучат разные мысли, всё неоконченные, и может быть, и смешные, посторонние такие мысли: «Вот этот глядит – у него бородавка на лбу, вот у палача одна нижняя пуговица заржавела»…» (8, 56).

У Достоевского не только людям, но и животным присуще чувство комического. В «Петербургской летописи» молодой писатель изображает коня, «стоявшего смирно в ряду, уже давно дожевавшего последний клок сена, украденный с соседнего воза, и решившего от нечего делать сострить, то есть выбрать самого сурового и занятого прохожего (за которого он, вероятно, принял меня), легонько ухватить за воротник или рукав, потянуть к себе и потом, как будто ни в чем не бывало, показать мне, вздрогнувшему и вспрянувшему от тоскливой утренней думы, свою добродетельную и бородатую морду. Бедная кляча!» (18, 17). Страдания замученной до смерти лошади в «Преступлении и наказании» читатели запомнили навсегда, а вот «остроумие» бедной клячи из раннего очерка Достоевского вряд ли заметили. Между тем даже толстовский Холстомер был способен смеяться, но… острить – такое не приходило в его многомудрую голову.

Нерасторжимость трагического и комического проявляется в творчестве Достоевского чрезвычайно разнообразно, причем не всегда одномоментно. Веселая шутка, ирония и горький сарказм, парадокс (особенно любимый писателем) не обязательно прямо связаны с трагической темой, но необходимы Достоевскому для создания целостной картины мира. Даже в изображение смерти вторгается иронический, а то и сатирический взгляд наблюдателя. В рассказе «Господин Прохарчин», например, дано комическое описание… трупа, что вряд ли можно признать художественной удачей автора, но что несомненно свидетельствует о безбрежной широте его взгляда на эстетические права смеха. Может показаться, что дело здесь в молодой дерзости Достоевского или некотором отсутствии вкуса, которое покоробило Белинского в «Хозяйке», где Ордынов «проходит мимо остроумной мастерской гробовщика» 7. Критик увидел здесь попытку «примирить Марлинского с Гофманом, подболтавши сюда немного юмору в новейшем роде». Но, как свидетельствует все дальнейшее творчество Достоевского, в этой ранней повести проявилась характерная особенность его эстетики: взаимопроникновение трагического и комического заключено в самой природе вещей, а потому изображение смешного даже в глубоко мрачных ситуациях не становится кощунственным. Все, разумеется, зависит от художественной идеи и такта автора.

В одном из шедевров Достоевского – рассказе «Бобок» (1873) – на отношения между покойниками спроецированы интересы, конфликты, заполнявшие их жизнь в недавнем прошлом Решительно никаких изменений – те же волнения, сплетни, преферанс, тот же бесстыдный флирт, только еще более откровенный: «Заголимся и обнажимся!» Картина растленной земной жизни отличается от замогильной только тем, что там, под землей, – все те же интересы и нравы, но выраженные еще более цинично и нагло (то, что рассказчик назовет «развратом последних упований», «даже не щадя последних мгновений сознания» 8). О том, что дело происходит совсем в другом мире, рассказчика заставляет вспомнить только его собственная оплошность: «И тут я вдруг чихнул. Произошло внезапно и ненамеренно, но эффект вышел поразительный: все смолкло, точно на кладбище, исчезло, как сон. Настала истинно могильная тишина» (подчеркнуто мной. – Л. Р.)

Все это можно было бы назвать «черным юмором», если бы такое определение не противоречило пониманию юмора самим Достоевским. Для Достоевского юмор, как увидим далее, – явление светлое, связанное со стремлением писателя «найти в человеке человека». Понимание юмора, тем более владение юмором (не остроумием только, а именно юмором) – редкое свойство героев Достоевского. Оно обнаруживается в счастливые минуты их душевной близости и того сочувствия, которое, по слову поэта, «дается, как нам дается благодать». Юмор Достоевского проявляется чаще всего в сфере авторского повествования.

Смех не только сопровождает героев Достоевского в жизни, не только слышится из подземелья, он воображается как непременное свойство обитателей других планет. «Положим, вы жили на луне, – перебил Ставрогин, –…вы там, положим, сделали все эти смешные пакости… Вы знаете наверно отсюда, что там будут смеяться и плевать на ваше имя тысячу лет, вечно, во всю луну». В рассказе «Сон смешного человека» показана огромная эволюция смеха (от простодушных веселых шуток до снисходительной иронии), которая произошла на другой планете по отношению к герою.

Парадоксалистам Достоевского кажется, что само мироустройство есть насмешка неба над Землей. «Если б я имел власть не родиться, – пишет Ипполит Терентьев в своей исповеди, – то наверно не принял бы существования на таких насмешливых условиях». Об этих «насмешливых условиях» говорит Черт в беседе с Иваном Карамазовым: «Каким-то там довременным назначением, которого я никогда разобрать не мог, я определен «отрицать», между тем я искренно добр и к отрицанию совсем не способен… Люди принимают всю эту комедию за нечто серьезное, даже при всем своем бесспорном уме. В этом их и трагедия». В рукописи отмечено: «Сатана сам над собой хохочет» (15, 320).

Итак, смех, пронизывая решительно все сферы бытия, расширен до масштабов вселенских. В этой огромной и сложной партитуре смеха юмору принадлежит особая роль.

Тем не менее интерес к юмору Достоевского в исследованиях о писателе явно не соответствует тому значению, которое он имел в его творчестве. Глубочайшее истолкование Достоевского – мыслителя и художника в русской философско-религиозной литературе рубежа веков тоже не коснулось юмора. Подлинным переворотом в изучении серьезно-смехового начала в произведениях Достоевского стала теория «карнавализованной литературы» Бахтина9. Но и здесь проблема собственно юмора в том значении, какое ей придавал Достоевский, не выделена.

В книге «Идеи и стиль» А. Чичерин писал: «Юмор в романах Достоевского? Разве в его романах есть юмор?» Опровергая это ходячее представление (правда, всего на двух страницах), автор, к сожалению, рассматривает юмор и другие виды комического нерасчлененно. Среди его примеров – и «тонкий юмор в обрисовке семейных отношений в доме генерала Епанчина» («Идиот»), и изображение Кармазинова в «Бесах», «наделенное разящим сарказмом настоящей сатиры», «очень желчно, но с бесконечным юмором» 10.

Разумеется, юмор чрезвычайно разнообразен по богатству смыслов и оттенков, и, казалось бы, нет надобности искать для него некие общие характеристики. Однако сам Достоевский стремился к этому, и нужно проследить ход его мысли и постараться увидеть ее творческое воплощение.

 

«ТАЛАНТЛИВЕЙШИЙ ИЗ ПОСЛЕДОВАТЕЛЕЙ ГОГОЛЯ»

Это сказал о Достоевском Салтыков-Щедрин, причем – не о молодом писателе, а об авторе «Братьев Карамазовых». Речь шла об изображении госпожи Хохлаковой. В очерке «Первое ноября» из цикла «Круглый год» (1879) Салтыков писал: «Г. Достоевский, как один из наиболее чутких последователей Гоголя, не мог не воспользоваться этим типом: до такой степени он жизнен» и далее: «…г. Достоевский заставил ее [Хохлакову] вымолвить совершенно вопреки тому верному художественному чутью, которое составляет отличительное достоинство произведений этого талантливейшего из последователей Гоголя» 11.

Отзыв Салтыкова очень интересен во многих отношениях. Прежде всего, он существенно дополняет известную характеристику Достоевского, данную им по поводу романа «Идиот». Там говорилось об уникальности творчества Достоевского («По глубине замысла, по ширине задач нравственного мира, разработываемых им, этот писатель стоит у нас совершенно особняком» 12), здесь к этому прибавлено настойчивое указание на гоголевскую традицию. Там – резко отрицательная оценка сатирически показанных Достоевским нигилистов («марионетки, сделанные руками, дрожащими от гнева» 13), здесь – несмотря на полемический запал Щедрина, решившего, что речи Хохлаковой задевают закрытый «Современник» и его лично, – высочайшая оценка комического дара Достоевского.

Если учесть при этом, что острая полемика между Достоевским и Салтыковым, начавшаяся еще в период журнальной борьбы «Современника» и «Эпохи», время от времени возникала вновь, вплоть до начала 80-х годов, значение сказанного о Достоевском как об одном из наиболее чутких последователей Гоголя, как о его талантливейшем последователе трудно переоценить.

Чуткость Достоевского по отношению к Гоголю действительно была феноменальной. Он был убежден: смех Гоголя – самое великое, что создала в этой области мировая литература, и так думал всегда, несмотря на идейную и творческую полемику с Гоголем14.»Гоголь, – писал Достоевский в 1876 году, – по силе и глубине смеха первый в мире (не исключая Мольера) (непосредственного, безотчетного), и это бы надо нам, русским, заметить» (24, 305). «Между тем мы имеем гениального Гоголя» (24, 306). В смехе Достоевский находил недостатки и у Лескова, и у Островского («недостаточно весел, или, лучше сказать, комичен, смехом не владеет» – 24, 305), даже у Щедрина, но смех Гоголя непререкаем. «Мертвые души» – настольная книга15.

Известно, что в тот самый вечер, когда Достоевский отдал на суд Некрасову только что законченный роман «Бедные люди», он пошел к одному из товарищей, и они всю ночь проговорили о «Мертвых душах». «…И читали их, в который раз не помню», – заключает писатель свой рассказ об этом через много лет (25, 29).

«Вообще достаточно было по какому-либо поводу упомянуть о Гоголе, – пишет мемуарист, – чтобы вызвать у Достоевского горячий восторг, – до такой степени он преклонялся перед гением этого великого писателя. Много раз, вспоминая различные места из произведений Гоголя, он говорил, что по реальности изображаемых лиц и неподражаемому юмору он ничего высшего не знает ни в русской, ни в иностранной литературах. Например, говорил он однажды, ничего более характерного и остроумного не мог придумать ни один писатель, как это сделал Гоголь, когда Ноздрев, после тщетных усилий заставить Чичикова играть в карты и окончательно рассердившись, вдруг отдает приказание своему слуге: «Порфирий, ступай скажи конюху, чтобы не давал овса лошадям его, пусть их едят одно сено». Это был такой гениальный штрих в характере Ноздрева, который сразу выдвинул всю фигуру его и наиболее сильно очертил все внутреннее содержание этого бесшабашного человека» 16. (Можно вспомнить, что этот «гениальный штрих» по-своему использовал Чехов в водевиле «Медведь».)

Среди набросков к «Житию великого грешника» находим записи: «Умнов и Гоголь», «Умнов; знает наизусть Гоголя» (9, 133, 136). По собственному признанию Достоевского, в конце жизни у него слабела память и иногда он забывал сюжеты своих произведений, но кажется, что Гоголя, как и Пушкина, он помнил всего и всегда.

Неудачу перевода Гоголя на французский язык, сделанного Л. Виардо, Достоевский объясняет прежде всего непереводимостью гоголевского юмора и очень характерно передает свое восприятие: «Весь юмор, все комическое, все отдельные детали: и главные моменты развязок, от которых и теперь, вспоминая их иногда нечаянно, наедине (и часто в самые нелитературные моменты жизни), зальешься вдруг самым неудержимым смехом про себя, – всё это пропало…» (21, 69; подчеркнуто мной. – Л. Р.). В следующей статье «Дневника писателя», без видимой связи с этими рассуждениями, Достоевский вновь обращается к гоголевским развязкам, по-своему интерпретирует и даже дополняет их. Так, полемизируя со «Свящ. П. Касторским» (псевдоним Н. С. Лескова), он пишет: «Вспомните, батюшка, у Гоголя в «Женитьбе», в последней сцене, после того как Подколесин выпрыгнул в окошко, Кочкарев кричит: «Воротить его, воротить!», воображая, что выпрыгнувший в окошко жених всё еще пригоден для свадьбы» (21, 85). Одним только словом «пригоден», взятым из области практических, даже бытовых понятий, Достоевский обозначил горький смысл гоголевской ситуации.

Стремление не только обнаруживать, но подчеркнуто обнажать трагическое в комическом – характерная особенность истолкования Достоевским Гоголя. Например, Хлестаков трактуется как лицо трагикомическое. П. И. Вейнберг, вспоминая спектакль 14 апреля 1860 года в Литературном фонде, приводит отзыв Достоевского об исполнении роли Хлестакова: «Вот это Хлестаков в его трагикомическом величии!…..Да, да, трагикомическом!.. Это слово подходит сюда как нельзя больше!.. Именно таким самообольщающимся героем – да, героем, непременно героем – должен быть в такую минуту Хлестаков! Иначе он не Хлестаков!..» 17

Говоря о финале повести «Невский проспект», Достоевский предельно заостряет тему и предлагает свой вариант развязки. Может быть, Пирогов «в тот же вечер своей даме в мазурке, старшей дочери хозяина, объяснился в любви и сделал формальное предложение. Бесконечно трагичен образ этой барышни, порхающей с этим молодцом в очаровательном танце и не знающей, что ее кавалера всего только час как высекли и что это ему совсем ничего. Ну а как вы думаете, если б она узнала, а предложение все-таки было бы сделано – вышла бы она за него (разумеется, под условием, что больше уж никто не узнает)? Увы, непременно бы вышла!» (21, 124 – 125). И опять одним лишь словом, говоря о пророческой силе Гоголя, «так ужасно угадавшего будущее», Достоевский стилистически подключается к гоголевской стихии комического в излюбленном им жанре каламбура: «Пироговых оказалось безмерно много, так много, что и не пересечь» (21, 124; подчеркнуто мной. – Л. Р.). Это – вместо привычного: «так много, что и не перечесть».

Достоевского восхищали у Гоголя точность комической детали и краткость реплики: «Истинные художники знают меру с изумительным тактом, чувствуют ее чрезвычайно правильно. У Гоголя Манилов с Чичиковым в своих сладостях только раз договорились до «именин сердца». Другой, не Гоголь, по поводу разговора в дверях о том, кому прежде пройти, на вопрос Чичикова, «отчего же он образованный», непременно заставил бы Манилова насказать какой-нибудь чепухи вроде именин сердца и праздника души. Но художник знал меру, и Манилов отвечал все-таки очень мило, но весьма скромно: «Да уж оттого» (19, 163).

Нередко в серьезные психологические рассуждения Достоевского или его героев врываются маленькие реплики из Гоголя. Например, при подготовке статьи о «деле Кронеберга» писатель настойчиво отмечает для себя: «Человек принадлежит обществу. Принадлежит, но не весь» (24, 135), без указания источника. Это – реплика из комедии Гоголя «Игроки». В черновиках к «Подростку» есть такая запись: «Версилов. Но, друг мой, эта тупость и привлекательна иногда в женщине. «И дура хорошо», – говорит Яичница. Это, положим, не то, но и порочнейшее существо нравится иногда сильнее ангела» (16, 286).

Цитаты из Гоголя или сценки, очень напоминающие гоголевские, находим у Достоевского даже там, где, казалось бы, их трудно ожидать. Так, в вечер перед самоубийством Свидригайлов скитается «по разным трактирам и клоакам, переходя из одного в другой». В одном из них он заметил «двух каких-то писаришек. С этими писаришками он связался, собственно, потому, что оба они были с кривыми носами: у одного нос шел криво вправо, а у другого влево. Это поразило Свидригайлова» (вспомним сравнительное описание физиономий Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича у Гоголя). Позже, в другом трактире, уже перед самым концом, Свидригайлов в щелочку подсматривает за происходящим в соседнем номере, где было двое посетителей, напоминающих гоголевских персонажей: «Один из них без сюртука, с чрезвычайно курчавой головой и с красным, воспаленным лицом стоял в ораторской позе, раздвинув ноги, чтоб удержать равновесие, и, ударяя себя рукой в грудь, патетически укорял другого в том, что тот нищий и что даже чина на себе не имеет, что он вытащил его из грязи и что когда хочет, тогда и может выгнать его и что это видит один только перст всевышнего. Укоряемый друг сидел на стуле и имел вид человека, чрезвычайно желающего чихнуть, но которому это никак не удается».

Мир Гоголя постоянно присутствовал в творческом сознании Достоевского, формирование его собственного комизма происходило под могучим воздействием гоголевского смеха, а отношение Достоевского к юмору Гоголя нельзя определить иначе, как эстетический восторг. И тем не менее, уже начиная с романа «Бедные люди», выявилось своеобразие юмора самого Достоевского, которое углублялось на протяжении его пути. Одной особенности такого своеобразия мы уже коснулись выше: это стремление предельно обнажить трагический смысл комической ситуации. Другая связана с поисками выхода из трагедии и ролью юмора в изображении «положительно прекрасного».

Позже Достоевский всего двумя фразами сумел выразить свое «понимание трагических противоречий гоголевского гения: «Явилась потом смеющаяся маска Гоголя, с страшным могуществом смеха, – с могуществом, не выражавшимся так сильно еще никогда, ни в ком, нигде, ни в чьей литературе с тех пор, как создалась земля. И вот после этого смеха Гоголь умирает пред нами, уморив себя сам, в бессилии создать и в точности определить себе идеал, над которым бы он мог не смеяться» (19, 12; подчеркнуто мной. – Л. Р.). Кстати, что значит: «пред нами»? Достоевский не любил стилистических «красивостей»; в то время, когда умирал Гоголь, он уже третий год находился в Омской каторжной тюрьме. Видимо, «умиранием» великого Гоголя он считал последний период его жизни, начиная с середины 1840-х годов.

Литературные друзья Гоголя из его ближайшего окружения объясняли трагедию создателя «Мертвых душ» невозможностью совместить в едином лице автора как бы две его ипостаси: идеолога-христианина и художника-сатирика или юмориста18. По мнению С. Т. Аксакова: «Нельзя исповедывать две религии безнаказанно. Тщетна мысль совместить и примирить их. Христианство сейчас задаст такую задачу художеству, которую оно выполнить не может, и сосуд лопнет» 19. Достоевский, если воспользоваться образами Аксакова, был убежден, что это – «одна религия», то есть что христианскому искусству при изображении положительных героев не противопоказан юмор, что художество способно выполнить эту сложнейшую задачу и что при этом «сосуд не лопнет».

Достоевский видел свою цель иначе, чем Гоголь: в самом изображении характеров он не отчуждал смех от идеала. Поэтому положительные персонажи второго тома «Мертвых душ» представлялись ему несостоятельными (см. его отзыв о Муразове – 16, 329). Впоследствии он высказался еще резче: «У нас сатира боится дать положительное. Островский хотел было. Гоголь ужасен» (24, 304).

Известное рассуждение Подростка о смехе, конечно, авторизовано. Смех сочувственный, в котором есть любовь, сострадание, уважение, а иногда и восхищение, Достоевский считал самым высоким видом юмора.

Однажды, еще в пору своей ранней литературной славы, 1 февраля 1846 года, Достоевский писал брату: «Во мне находят новую оригинальную струю (Белинский и прочие), состоящую в том, что я действую Анализом, а не Синтезом, то есть иду в глубину и, разбирая по атомам, отыскиваю целое, Гоголь же берет прямо целое и оттого не так глубок, как я». Не касаясь сравнения глубин обоих писателей, можно предположить, что анализ Достоевского более соответствовал творческой задаче соединения юмора с «положительно прекрасным», нежели синтез Гоголя.

 

«ФОРМУЛА» ЮМОРА

Определение юмора в «Дневнике писателя», которое мы вынесли в эпиграф, внешне как бы не относится к собственному творчеству Достоевского, но на самом деле выражает заветное убеждение автора. Здесь речь идет не только о связи мысли и чувства, но чувство воспринимается как первопричина мысли.

Еще семнадцатилетним юношей Достоевский писал: «Мысль зарождается в душе. Ум – орудие, машина, движимая огнем душевным» (М. М. Достоевскому, 31 октября 1838 года). И далее он говорит об этом всю жизнь, или от себя, или передавая суждения разных персонажей. «Великие мысли происходят не столько от великого ума, сколько от великого чувства-с» – вы сами это сказали», – напоминает Трусоцкий Вельчанинову в повести «Вечный муж». Из разговора Ставрогина с Кирилловым: «–…когда я подумал однажды, то почувствовал совсем новую мысль. – «Мысль почувствовали»? – переговорил Кириллов. – Это хорошо». «…Я пришел в восхищение от аргумента Васина, – сообщает Подросток, – насчет «идеи-чувства» 20.»Великая мысль, – считает Версилов, – это чаще всего чувство, которое слишком иногда подолгу остается без определения. Знаю только, что это всегда было то, из чего истекала живая жизнь, то есть не умственная и не сочиненная, а, напротив, нескучная и веселая…» Юмор сродни этой «нескучной и веселой»»живой жизни».

Само понятие веселости, доброй и жизнерадостной в «Подростке», а затем – в «Братьях Карамазовых» истолковано как неотъемлемое свойство гармонического мировосприятия, очень близкого к вере. «- Ты-то безбожник? – говорит Макар Иванович доктору. – Нет, ты – не безбожник… нет, слава Богу! – покачал он головой, – ты – человек веселый. – А кто веселый, тот уж не безбожник? – иронически заметил доктор. – Это в своем роде – мысль, – заметил Версилов, но совсем не смеясь. – Это – сильная мысль! – воскликнул я невольно, поразившись идеей» 21.

Прямое отношение к юмору имеет и такое рассуждение Подростка: «Только с самым высшим и с самым счастливым развитием человек умеет веселиться сообщительно, то есть неотразимо и добродушно. Я не про умственное его развитие говорю, а про характер, про целое человека». Как увидим далее, именно потому, что в смехе, по Достоевскому, проявляется «целое человека», к юмору способны те, кто обладает «счастливым развитием» души.

Определение юмора складывается у Достоевского постепенно в середине 1870-х годов и, по-видимому, в прямой связи с большим замыслом неосуществленной статьи (или цикла статей) об эстетике и историческом пути европейской литературы от античности до современности. Он вводит понятия: «литература богослужения», «литература отчаяния», «литература Дела» и «литература Красоты». Иронизируя над непомерными претензиями фельетонно-отрицательной литературы, Достоевский переходит к высокому назначению сатиры, неотделимой от трагедии: «Трагедия и сатира – две сестры и идут рядом и имя им обеим, вместе взятым: правда» (24, 305).

Единственная претензия к сатире современной и недавнего прошлого – слабая выраженность идеала: «Сатира наша, например, она не молчит, она пишет, и прекрасно пишет, но – как будто она сама не знает, что вам ответить» (24, 311). «Прежняя сатира не могла и не успела указать своего положительного идеала, а новейшая, хоть и не умеет тоже, но и не хочет. Напротив, если б умела и могла, то была бы несчастна» (24, 306). Мы не будем рассматривать здесь эти упреки по существу. Нам важно в данном случае увидеть тот широкий общественный и историко-литературный контекст, в котором осмысливал Достоевский проблему юмора. В самом начале 1876 года он писал: «Отрицательная литература – дело очень выгодное, особенно в известные эпохи. Иногда общество оглядывается на себя и с жаром отрекается от своего прежнего. Хочет переродиться, сбросить старую кожу, надеть новую. Тут романист отрицатель много выигрывает… отрицание, принимаемое сначала с восторгом, всегда под конец омерзеет. У них только злоба и злоба дня, только злоба, желчь, насмешка и остроумие. Но и остроумие тогда только остро и умно, когда исходит из глубокого чувства… Эти люди искали только добычи и бросились на нее. Остроумие их тупеет, дешевеет, разменивается на мелкую монету, обращается в религию» (22, 150, 151; подчеркнуто мной. – Л. Р.).

Здесь нет еще слова «юмор», но формула, в сущности, найдена, и она вскоре появится в «Дневнике писателя». Остроумие, ставшее самоцелью, тем более «обратившееся в религию», юмором считаться не может.

В мартовском номере «Дневника» за 1877 год Достоевский подробно разъясняет свою мысль. Он связывает юмор с самыми важными для него этическими и эстетическими ценностями. Это разъяснение, как часто бывает у Достоевского, возникает кстати. Речь идет о другом – о подвиге жизни доктора Гинденбурга, который долгие годы самоотверженно лечил жителей большого губернского города М., отдавал в помощь беднякам все заработанные деньги и сам умер в нищете. Чудаковатый старик немец, часто делая добро по секрету, любил пошутить: «Вот же я ему, бедняку, наш немецкий виц покажу!» И при этом «хорошо смеялся про себя» (25, 90). Достоевский предлагает художнику сюжет для «жанра»: старик доктор принимает роды в нищей еврейской хате.

  1. В. Г. Белинский, Полн. собр. соч., т. IX, М., 1955, с. 482.[]
  2. Ф. М. Достоевский, Полн. собр. соч. в 30-ти томах, т. 25, Л., 1983, с. 91. Далее ссылки на это издание даны в тексте с указанием тома и страницы.[]
  3. В. Г. Белинский, Полн. собр. соч., т. IX, с. 550 – 551.[]
  4. Там же, с. 551.[]
  5. Там же, с. 565.[]
  6. См.: «Ф. М. Достоевский в воспоминаниях современников», т. I, М., 1964, с. 157, 159, 289, 313, 363, 367; т. 2, с. 168, 325.[]
  7. В. Г. Белинский, Полн. собр. соч., т. X, с. 351.[]
  8. Поэтому трудно согласиться с В. Богдановым, считающим, что «»Бобок»… не содержит в себе – в структуре произведения – негативных оценок» и что «оценочный пафос не успел, так сказать, проникнуть в рассказ» («Вопросы литературы», 1998, N 1, с. 123).[]
  9. См.: М. Бахтин, Проблемы поэтики Достоевского, М., 1963.[]
  10. А. В. Чичерин, Идеи и стиль. О природе поэтического слова, М., 1965, с. 194 – 195.[]
  11. М. Е. Салтыков-Щедрин, Собр. соч. в 20-ти томах, т. 13, М., 1972, с. 776, 777. Впоследствии в отдельное издание книги очерков «Круглый год» Салтыков эту полемику с Достоевским по поводу Хохлаковой не включил.[]
  12. Там же, т. 9, с. 412.[]
  13. Там же, с. 413.[]
  14. См.: Г. М. Фридлендер, Достоевский и Гоголь. – В кн.: «Достоевский. Новые материалы и исследования», 1987, N 7; Карен Степанян, Гоголь и Достоевский: диалоги на границе художественности. – В кн.: «Достоевский в конце XX века», М., 1996.[]
  15. См.: «Ф. М. Достоевский в воспоминаниях современников», т. 1, с. 163.[]
  16. Там же, с. 380 – 381.[]
  17. «Ф. М. Достоевский в воспоминаниях современников», т. 1, с. 334.[]
  18. Эта проблема всесторонне исследована Ю. Манном в кн.: Ю. Манн,В поисках живой души. «Мертвые души». Писатель– критика– читатель, изд. 2-е, М., 1987.[]
  19. »Русский архив», 1890, N 8, с. 200. []
  20. Вместе с тем Достоевский скептически относился к мысли, рожденной преимущественно на почве «науки и разума», которую он называл «кабинетной», даже в тех случаях, когда она утверждалась с горячим и искренним энтузиазмом.[]
  21. О высоком статусе «радости» и «веселья» в христианской духовной культуре см.: А. Е. Кунильский, Смех, радость и веселость в романе «Бедные люди». – В сб.: «Новые аспекты в изучении Достоевского», Петрозаводск, 1994.[]

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №1, 1999

Цитировать

Розенблюм, Л. Юмор Достоевского / Л. Розенблюм // Вопросы литературы. - 1999 - №1. - C. 141-188
Копировать