Стратегии опоздания: ивритская литература XIX века в русском и европейском контекстах
КОМПЛЕКС ОПОЗДАНИЯ
Первый роман на иврите был опубликован в 1853 году. Это был исторический приключенческий роман уроженца Ковно Авраама Many «Любовь в Сионе» («Ahavat Zion»). Ивритская литература Нового времени началась поздно, развивалась быстро, но все же «запаздывала» по сравнению с европейскими литературами.
Моше Пели, впервые применивший бахтинский термин «мениппея» к сатирам еврейских галицийских просветителей первой половины XIX века1, удивлялся «архаичности» и «анахроничности» этого жанра на фоне современных ему более развитых форм европейского романа. Действительно, одно из самых популярных сочинений на иврите в XIX веке – «Открывающий тайны» («Megalle Tmirin», опубл. в 1819 году) Ицхака Переля – эпистолярная сатира в духе раннего барокко, очень похожая по поэтике и жанру не на современные ей тексты Шатобриана и Байрона, а на «Письма темных людей» Ульриха фон Гуттена (XVI век). Запаздывают со своим появлением и плутовские романы на иврите. Первые ивритские пикарески с более-менее связным приключенческим сюжетом принадлежали перу Переца Смоленскина: «Блуждающий по путям жизни» («ha-Toe ba-Darkey ha-Hayim», опубл. в 1868- 1869 годах) и «Погребение осла» («Kvurat Hamor», опубл.» в 1874 году).
Осмысление факта «опоздания» породило своего рода комплекс культурной неполноценности, дающий себя знать до сего дня. Замечательную формулировку дал ему Хаим Нахман Бялик, выдающийся ивритский поэт и критик, в известной речи на собрании «Общества любителей иврита» в 1912 году: «В нашей литературе не хватает последовательности, нет единой линии развития. Каждая эпоха сама по себе, без всякой связи с предыдущей. У всех нормальных и здоровых народов, живущих своей исторической жизнью в одном и том же месте, есть литературная традиция. Поколение наследует поколению, более ранний поэт влияет на более позднего. Поэтому когда мы читаем Пушкина, мы вместе с ним читаем также Державина и Жуковского, потому что в Пушкине есть и их наследие. Но мы – мы, к нашему несчастью, вечные кочевники. У нас нет единой поэтической традиции. Каждый раз мы прерываем все окончательно и когда начинаем строить заново, не пользуемся теми основаниями, которые были заложены ранее, но возводим все заново, и потому у нас нет дома 2.
Изгнанникам, конечно, свойственно сравнивать себя с кем-нибудь «нормальным», «здоровым». Но с кем? Кого принять за эталон здоровья? Для Бялика таким эталоном была русская культура. Русский же читатель наверняка расслышит в горестных признаниях Бялика знакомые ноты. Чаадаев в свое время сурово судил русскую культуру за то, что она «всецело заимствованная и подражательная. У нас совсем нет внутреннего развития <…> прежние идеи выметаются новыми, потому что последние не происходят от первых, а появляются у нас неизвестно откуда <…> Мы воспринимаем только совершенно готовые идеи, поэтому те неизгладимые следы, которые отлагаются в умах последовательным развитием мысли… не бороздят наших сознаний <…> Мы подобны тем детям, которых не заставили самих рассуждать, так что когда они вырастают, своего в них нет ничего»3.Бялик, говоря об отсутствии единой логики и последовательности в истории еврейской культуры, употребляет метафору «кочевье»; и эта историософская метафора также находит параллели в русской литературе первой половины XIX века. См., например, у Гоголя в «Выбранных местах из переписки с друзьями»: «…И до сих пор остаются так же пустынны, грустны и безлюдны наши пространства <…> точно как бы мы до сих пор еще не у себя дома, не под родной нашею крышею, но где-то остановились бесприютно на проезжей дороге»4.
При всей разнице позиций общей для русских и еврейских интеллектуалов была (и, наверное, является до сих пор) забота о национальной культуре. Есть где-то (и даже совсем недалеко) нормальные народы, по слову Бялика, у которых культура развивалась самостоятельно и потому последовательно, а вот наша собственная культура неспособна к последовательному «органичному» развитию. Бывает где-то корневая, здоровая и правильная национальная традиция, а вот у нас – нечто бесформенное, аморфное. Эта неправильность причиняет романтикам страдание, которое и выливается в горькие слова об отсутствии национальной самобытности.
Почему «мы» такие? Бялик указывал на то, что у еврейского народа нет собственного пространства, и в этом его несчастье. У русских пространство есть, и даже «беспредельное», по слову Гоголя, но культура, возникшая в нем, тем не менее ощущается как «неправильная». Судя по тому, что из столь противоположных причин произошли столь похожие следствия, проблема, возможно, была не в географии, а в истории: обе культуры пережили слишком стремительный культурный сдвиг, перерыв в «нормальном» развитии, и потому чувствовали себя «ненормальными». Этот комплекс культурной неполноценности был общей чертой и, как ни парадоксально, своего рода «нормой» для молодых литератур Нового времени5.
Но в конце XX века подверженность влиянию стала осознаваться как легитимная и нормальная. В особенности важна была теория «опоздания» Хэролда Блума, оказавшая молодым национальным литературам ту же услугу, какую в начале XX века оказал нервным европейским интеллигентам Зигмунд Фрейд. Ее отличал тот же пафос освобождения от комплексов по поводу комплексов: для ощущения неполноценности нет никаких оснований, всякое нормальное творчество есть «неточное переписывание отцовского текста»6. Если все опоздали – значит, все пришли вовремя.
Но и сама эта постмодернистская идея «опоздала», и у нее были предшественники. Романтики, озабоченные прошлым и будущим своей культуры, были вполне способны преодолеть унизительный комплекс «опоздания» задолго до появления постмодернистской коллективной психотерапии. «У нас нет литературы, – писал В. Белинский, очевидно, вскоре после того как прочел неопубликованное «Философическое письмо» Чаадаева, – у нас нет литературы, я повторяю это с восторгом, с наслаждением, ибо в сей истине вижу залог будущих успехов»7. «Залог успехов» парадоксальным образом был в опоздании. «Мы, русские, – писал Белинский в другой статье, – наследники целого мира <…> Мы не должны и не можем быть ни англичанами, ни французами, ни немцами, потому что мы должны быть русскими, но мы возьмем, как свое, все, что составляет исключительную сторону жизни каждого европейского народа <…> как элемент для пополнения нашей жизни»8. Национальная идентичность, вожделенный объект поиска, должна была проявить себя, создать себя в акте выбора из европейского культурного наследия.
В десятых годах XX века, через восемьдесят лет после Белинского, ивритский критик Давид Фришман, современник Бялика, высказывал очень похожие идеи. Он говорил о европейской литературе как о грандиозном хранилище вечных и универсальных сокровищ: гениальных текстов, стилей и, главное, жанров, из которых молодая ивритская литература должна выбрать все самое лучшее9.
Выбор был большой, но он имел свою логику. На мой взгляд, это та самая логика, которую описал Бахтин в «Формах времени и хронотопа в романе». Складывающийся в ивритской литературе XIX века жанр романа в очень короткое время – менее ста лет – проходит те же стадии, какие намечает Бахтин в двухтысячелетней истории европейского романа: от авантюрного романа с сюжетом, построенным как цепочка картинок, к социально-психологическому роману воспитания, в центре которого – формирование личности в контексте культуры.
Поэтому в ивритской литературе XIX века происходило не столько воздействие одного текста на другой, сколько «акклиматизация» европейских жанров, полученных из русской литературы, в новорожденной ивритской прозе XIX века. Кроме того, в ивритской литературе существовала собственная традиция, которую можно было принимать или с нею бороться10.
Данная статья – опыт прочтения в этом двойном контексте двух текстов ивритской литературы XIX века: новеллы «Два дня и ночь в гостинице» Иегуды Лейба Гордона и романа «Два полюса» Реувена Ашера Браудеса11. Оба эти текста написаны в Российской империи, насыщены русской культурой и русским языком; при этом роман Браудеса полемичен по отношению к новеллам Гордона, поскольку оба этих текста представляют разные этапы и разные типы становления еврейского национального самосознания: Просвещение (Гордон) и пост-Просвещение (Браудес), разные типы отношения «опоздавшей» культуры к культуре «нормы», иными словами, – разные стратегии «опоздания». Эти тексты представляют также жанровые модели, которые ивритская литература заимствовала из европейской, и прежде всего – из русской литературы.
Но прежде чем обратиться к текстам, скажем несколько слов об истории и предыстории ивритской прозы.
ЯЗЫКИ ВАВИЛОНА
Евреи и русские вошли в ситуацию «опоздания» в разное время. Разной была историческая судьба этих народов, разным был и статус национального языка. Поэтому приведенная выше параллель между двумя культурами имеет свои границы.
Когда Чаадаев сетовал на «заимствованность» русской культуры, он не имел в виду, что эта культура, в числе других форм своего существования, заимствует также язык. Русский язык для русских был и остается незыблемой реальностью, преемственность национального языка в любых культурных революциях и исторических катастрофах как бы разумеется сама собой. Для еврейских интеллектуалов эта языковая преемственность была недоступным благом. Язык для них был полем идеологического и экзистенциального выбора, подчас мучительного и трагического12.
Важные концепты для понимания «центробежных и центростремительных» процессов в ивритской литературе предоставляет теория романного слова М. Бахтина. «Децентрализация словесно-идеологического мира, находящая свое выражение в романе, предполагает существенно дифференцированную социальную группу, находящуюся в напряженном и существенном взаимодействии с другими социальными труппами. Замкнутое сословие, каста, класс в своем внутренне-едином и устойчивом ядре, если они не охвачены разложением и не выведены из своего <…> равновесия и самодовления, не могут быть социально продуктивной почвой для развития романа <…> Нужно, чтобы разноречие захлестнуло культурное сознание и его язык, проникло бы до его ядра, релятивизировало и лишило наивной бесспорности основную языковую систему идеологии и литературы <…> Даже там, где <…> романист выступает со своим единым и до конца утвержденным языком <…> он знает, что язык не общезначим и не бесспорен, он звучит среди разноречия, его нужно отстаивать, очищать, защищать, мотивировать…»13
При этом, когда Бахтин описывал «множественность языков», которыми пользуется любой человек, когда он говорил о том, что различные социальные, профессиональные, возрастные группы внутри народа «расслояют» язык, так что возникают свои «социально-типические языки», которые являются «специфическими точками зрения на мир, формами его словесного осмысления, особыми предметно-смысловыми и ценностными кругозорами», – он все-таки пользовался словом «язык» как метафорой. Бахтин все же имел в виду не совершенно особые языки с особой лексикой, фонетикой, грамматикой, а различные варианты и диалекты единого национального языка. Но метафора Бахтина оказалась применима в самом прямом своем смысле к лингвистической ситуации евреев в диаспоре. У евреев это были именно разные языки.
В Восточной Европе второй половины XIX века интеллигентный еврей каждодневно пользовался тремя-четырьмя языками. Он начинал день с утренней молитвы в синагоге или дома (иврит), покупал продукты в лавочке (немецкий, украинский, белорусский, польский, румынский, венгерский, идиш – в зависимости от рынка и от продавца), вел деловые переговоры (украинский, русский, немецкий, идиш – в зависимости от языка партнера), а в свободное время мог изучать Талмуд (арамейский и иврит), читать стихи Нафтали Герца Вейзеля (Вессели) и Меира Леттериса (иврит), Шиллера и Гете (немецкий), романы Достоевского и Тургенева (русский), рассказывал своим детям сказки и истории на идиш14. Примечательно также, что языковая реальность евреев, очевидно, вообще никогда не была «бесспорной», и насущная потребность повседневного владения несколькими языками сформировалась у них не в Новое время, но гораздо раньше1515 и была продиктована условиями жизни в диаспоре. Новое время как раз поставило перед евреями противоположную задачу: выбрать из многообразия языков тот, на котором будет создаваться единая национальная литература. Этот-то язык, по слову Бахтина, нужно было «отстаивать, очищать, защищать, мотивировать».
Кто и когда выбрал в качестве языка новой национальной художественной литературы язык Писания – иврит? Когда именно и где началась ивритская литература Нового времени? На этот счет в ивритской историографии существует давняя полемика16. Был ли родоначальником новой ивритской литературы уроженец Падуи поэт, драматург и мистик Моше Хаим Луццато, написавший в 1727 году стихотворную драму «Деяния Самсона» («Maase Shimshon»)? Или же начало ивритской литературы следует отодвинуть во времени к 1755 году, когда в Берлине вышел первый номер первого литературно-художественного журнала на иврите «Kohelet Mussar» («Провозвестник наставления»; издание прекратилось на втором номере)? Или же она началась в 1783 году, когда в городе Кенигсберге вышла небольшая книжка под названием «Nahal Bsor» («Ручей возвещения»), в которой группа еврейских интеллектуалов, назвавших себя «Любители красноречия на языке Эвера», уведомляла публику о своей «ревностной любви к чистейшему ивриту» и извещала о начале журнала, который «будет доставлять стану Израиля знание и поучение добродетели, разнообразные писания, полезные и радующие душу, желающую пребывать под сенью мудрости»17? Или началом был манифест, возвещавший о выходе первого периодического издания на иврите – общественно-литературного альманаха «Меасеф» («Сборник» или «Собиратель»), который в дальнейшем издавался в Берлине и Бреслау? Так или иначе, в конце XVIII века в Германии формируется круг литераторов, весьма энергично осваивавших иврит в качестве языка лирики и художественной критики.
В числе редакторов и активных участников альманаха «Меасеф» были упоминавшийся выше Вейзель (Вессели) и вдохновитель еврейского Просвещения в Германии Моше Мендельсон. Их адресатом было новое поколение евреев – европейски образованных людей, которые хотели чувствовать себя полноправными гражданами своих государств и в то же время сохранить свою национальную идентичность – остаться евреями. Носителям этой новой идентичности было жизненно необходимо выразить и закрепить ее в соответствующих текстах, поэтому им нужна была новая литература, так сказать, европейская по жанрам и национальная по содержанию и по языку.
Авторы «Меасефов», выходивших в Германии в конце XVIII века, превосходно владели немецким языком, но для их глобальных целей он не подходил: национальная культура должна была создаваться на национальном языке. Однако и тут требовался выбор.
У европейских евреев было два национальных языка. Народ говорил на идиш, это был, как сказал бы Бахтин, «язык незавершенной современности» и в то же время язык места, с не устоявшимися орфоэпическими и грамматическими нормами, язык непросвещенной массы. Для еврейских просветителей XVIII века, с их снобистской тягой к универсальности, идиш не был престижным, это был «жаргон», а не язык. Конкурентом же идиш был иврит, язык древности и вечности, язык одновременно национальный и универсальный, на этом языке существовали тексты, знакомые с детства всем евреям и в Европе, и на Востоке, а также обладавшие высочайшим авторитетом в глазах народов мира – тексты Библии, но кроме них также средневековая еврейская поэзия и философия Испании и Прованса, поэзия и драматургия эпохи Возрождения и барокко Италии, не говоря уже о целом море средневековых экзегетических, гомилетических и галахических18 сочинений. Выбор немецких еврейских просветителей был очевидным19.
Вкус авторов «Меасефов» был классицистическим, классицистическими были и те европейские жанры, которые они воссоздавали на иврите: басни, элегии, послания, а также эпические поэмы (на иврите этот жанр получил красивое название «Shire Tiferet», «Песни Великолепия»). Все это вполне соответствовало тому литературному стилю, который они выстраивали, оставаясь в рамках подражания древней и средневековой еврейской поэзии.
Но к началу XIX века количество подписчиков «Меасефа» стало катастрофически падать, тиражи сокращались. Выпуск «Меасефов» окончательно прекратился в 1811 году. Секуляризованные и просвещенные немецкие евреи стремительно ассимилировались и переходили на немецкий язык, здраво рассудив, что приобщаться к немецкой культуре удобнее всего на языке оригинала, не тратя время и силы на изучение какого-то экзотического восточного языка – а именно таким и должен казаться иврит человеку, не узнавшему и не полюбившему источник этого языка – Писание. По этому поводу можно было бы съязвить, что еврейские просветители в Германии сумели так быстро и эффективно приобщить свой народ к европейской культуре, что их культуртрегерская роль потеряла смысл, а сами они потеряли читателей. Но это было бы нечестно: история Германии, частью которой были немецкие евреи, очень мало зависела от желания еврейских просветителей. Более того, нельзя также сказать, что их эпохальный проект – создание новой еврейской культуры – потерпел неудачу. Напротив, как живописно выразился историк ивритской литературы Фишль Ляховер, «солнце еврейского Просвещения закатилось на Западе и взошло на Востоке»20, то есть центр ивритской литературы откочевал сначала (и ненадолго) в Галицию, в пределы Австро-Венгрии, а затем в Российскую империю. Ивритская литература в Европе не умерла, она лишь переместилась восточнее – туда, где жили миллионы потенциальных читателей, – в Польшу, Литву, Белоруссию, на Украину. При этом изменился фон этой литературы: языковая среда стала славянской, наиболее влиятельной культурой – русская культура, центральным жанром – роман. Но первый роман на иврите, как упоминалось выше, появился очень поздно. Итамар Эвен-Зоар в серии работ, опубликованных в 80-е и 90-е годы, доказывал, что еврейская культура в диаспоре представляла собой «сверхсистему», объединявшую тексты на разных языках: «канонические» жанры – на иврите, «неканонические» – на идиш21. Продолжая эту идею, отметим, что раньше всего на иврите появились тексты «канонических» жанров – в частности, эпическая поэма, как, например, упоминавшаяся выше «Shire Tiferet» Вейзеля, баллада, лирическое стихотворение. Только затем появился жанр, который Бахтин называл «эротическим приключенческим романом» («Любовь в Сионе» Авраама Many); затем мениппея («Страж дома Израиля» Ицхака Эртера) и пикареска («Погребение осла» и «Блуждающий по дорогам жизни» Переца Смоленскина). И только в последней четверти XIX века ивритская литература осваивает социально-психологический роман («Закон и жизнь», «Два полюса» Реувена Ашера Браудеса, «Грехи молодости» Моше Лейба Лилиенблюма). Все это время потребность в «неканонических» жанрах удовлетворялась текстами на других языках: идиш, русском, немецком, позднее английском. Одновременно появлялись переводы с других языков на иврит (например, пользовавшийся большой популярностью во второй половине XIX века перевод «Парижских тайн» Эжена Сю). Только с 30-х годов XX века все в большем количестве начали публиковаться оригинальные ивритские детективы и книги для детей. Их массовое появление знаменовало собой постепенный распад «сверхсистемы» и «нормализацию» ивритской литературы, обретение ею независимости от других литератур и языков. По мнению Эвен-Зоара, этот процесс завершился к концу 40-х годов XX века, параллельно с обретением государственно-политической независимости22; по мнению других исследователей## Kalderon Nissim. Pluralistim be-al korcham: al ribuj ha-tarbujot shel ha-israelim. Tel Aviv: Zmora-Beitan, 2000; Yona Yossi and Shenhav Yehuda.
- См.: Peli Moshe. Suggot ve-sugiot be-sifrut ha-hascala ha-ivrit. Tel Aviv: Hozaat ha-Kibutz ha-meuhad, 1999. [↩]
- Bialik Naum Nachman. Dvarim she-be-al-Pe, sefer 2. Tel Aviv: Dvir, 1935, am’ kuf-samcch-tct.[↩]
- Чаадаев П. Я. Философические письма // Чаадаев П. Я. Полн. собр. соч. и избр. письма. Т. 1. М.: Наука, 1991. С. 326.[↩]
- Гоголь Н. В. Собр. соч. в 6 тт. Т. 6. М.: Гослитиздат, 1953. С. 130.[↩]
- Сошлюсь на опыт историка индийской литературы: «Жанр современного романа появился в Индии не и результате «естественной» и «непрерывной» эволюции каких-либо местных жанров и традиций, а возник в результате и в ходе коренных сдвигов, произошедших в индийской культуре в ХІХ-ХХ вв. <…> В этих своих основных параметрах история романа в Индии сравнима с историей романа в России» (Серебряный С. Д. Роман в индийской культуре Нового времени. М.: РГГУ, 2003. С. 139.)[↩]
- Bloom Harold. The Anxiety of Influence. New York – Oxford: Oxford University Press, 1997. P. 71. [↩]
- Белинский В. Г. Литературные мечтания // Белинский В. Г. Собр. соч. в 3 тт. Т. 1. М.: ОГИЗ, 1948. С. 87.[↩]
- Белинский В. Г. Собрание сочинений Д. И. Фонвизина // Там же. С. 405.[↩]
- См.: Parush Iris. Kanon sifruti ve-ideologia leumit: bikoret ha-sifrut shel Frishman ba-hashvaa le-vikoret ha-sifrut she! Klozner ve-Brenner. Jcrushalaim: Mossad Bialik, Hozaat ha-sfarim al yad Universita Ben-Gurion be-Negev, 1992[↩]
- О «двойной интертекстуальности», то есть о соотнесенности ивритской литературы Нового времени одновременно и с европейской и с еврейской традицией см.: Shavit Uzi. Ba-alut ha-shahar: Shirat ha-Hascalah: mifgash im moderniut. Tel Aviv: ha-Kibbutz ha-Meuhad, 1966. Am’ 10. [↩]
- На иврите фамилия писателя произносится как «Бродес», но в русской транслитерации по традиции она передается как «Браудес» (см.: Краткая еврейская энциклопедия. Т. 1. Иерусалим: Кетер, 1976. С. 306, стлб. 2). [↩]
- О выборе языка как трагедии см. мою статью: Константиновская Елена. Человек на мосту: Бреннер и Достоевский // Еврейская школа. 1993. N 3 – 4 (СПб.).[↩]
- Бахтин М. М. Вопросы литературы и эстетики. Исследования разных лет. М.: Художественная литература, 1975. С. 179.[↩]
- О многоязычном контексте ивритской литературы в диаспоре см.: Shaked Gershon. ha-Sipporet ha-Ivrit: 1880 – 1980, kerach 1. Tel Aviv: Keterc ve-ha-Kibbutz ha-meuhad, 1977.[↩]
- Уже в Вавилонском Талмуде (окончательная редакция – VI век н.э.) употребляется, кроме разговорной арамейской, греческая, латинская, иранская лексика, не говоря уже о многочисленных ивритских цитатах из Писания. [↩]
- О полемике в историографии ивритской литературы см.: Shwarz Yigal. Ma she-roim mi-can. Tel Aviv: Dvir, 2005.
[↩] - Цит. но: Lahaver Fishl. Toldot ha-Sifrut ha-Ivrit ha-Hadasha. Kerach 1. Sefer rishon. Tel Aviv: Dvir, 1961. Am’ 50. [↩]
- Галаха (от корня «h-l-h» – «идти», «путь») – религиозно-правовая традиция, зафиксированная в так называемой «Устной Торе» (Мишна, Талмуд) и в позднейших сочинениях, среди которых выделяются «Мишне Тора» р. Моше бен Маймона (XI век) и «Шулхан Арух» р. Йосефа Каро (XVII век).[↩]
- Наша статья посвящена ивритской литературе, поэтому здесь мы лишь бегло упомянем о том, что в Европе со времен Средневековья существовала также еврейская литература на языке идиш: переложения сюжетов Писания, гомилетические сочинения (правда, немногочисленные), исторические повествования, хасидская литература. Подъем художественной литературы на языке идиш в европейских жанрах совершился еще позже, чем на иврите, – в последней четверти XIX века и в особенности в начале XX века. Примечательно также, что многие крупные еврейские писатели этого периода публиковались на двух языках и сами переводили свои сочинения (Мендели Мохер Сфарим, Ицхак Лейбуш Перец, Йосеф Хаим Бреннер и др.). [↩]
- Lahover. Op. cit. Am’ 133. [↩]
- Even-Zohar ltamar. Aspectim shel ha-rav-maarechet Ivrit-Yiddish // ha-Sifrut. 1986. N 35 – 36 (Tel Aviv). См. английскую версию той же работы: Even-Zohar Itamar. Aspects of the Hebrew-Yiddish polysystem: a case of multilingual polysystem // Poetics today. 1990. V. 11. N 1 (Tel Aviv).[↩]
- Even-Zohar Itamar. Op. cit. Am’ 54. [↩]
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №3, 2007