Радостное бесчувствие. Сибирский случай
Что бы там ни говорили, теория и практика социалистического строительства, социально-экономические утопии и массовый энтузиазм их воплощения составляют единый и неделимый текст эпохи – советскую мифологическую модель мира. Литература становилась нечувствительной к соединению несоединимого, к утрате художественной правды, к протестам здравого смысла. Она слепла и глохла прямо на глазах, не доверяя больше своим органам чувств, восторгаясь «правдой эпохи» – одной на всех. Ее верным поводырем в течение полувека служила критика, превратившаяся в идеологический ликбез. По зову сердца или по принуждению писатели внимали ее пышно-мифологическому славословию, литературно-материалистическому мистицизму, требованиям показа «жизни в формах самой жизни» и в ее «революционном развитии». Требованиям, кстати сказать, доходившим до абсурда.
Особенно усердствовала в этом плане региональная критика, куда в послевоенные годы значительно сместилась доминанта идейности литературно-критического процесса. Иерархические отношения между центром и провинцией утвердили к этому времени аналогичную иерархию в литературном пространстве. Процесс всеобщей унификации советской литературы развивался в Сибири как процесс дерегионализации. Яростно критиковалось областничество. Утверждалась формула: нет сибирской литературы, есть Сибирь в советской литературе. Послевоенные годы стали эпохой создания нового имиджа Сибири – Сибири советской. Стремительно теряя специфику своего литературного пространства, сибирская литература и критика благодарно ринулись в новое русло. Анализ критических отделов сибирских журналов и альманахов показывает, что провинциальная критика старалась быть правовернее самих идеологических проповедников, она демонстрировала мифологические пассажи наивно-абсурдистского толка, доводя установки партийных постановлений до логически завершенной интерпретации. И тем самым, как ни парадоксально, вновь утверждала свою региональную специфику.
Романтический имидж Сибири, специально, казалось бы, созданной, «чтоб сказку сделать былью», сделал традиционным и «сказочный» антураж сибирской прозы. Критику умиляют коллизии, когда шахтер выступает с лекциями, а старый проходчик именуется «профессором скоростной проходки». В статье И. Сотникова «О самом ценном и прекрасном» 1 таковым объявляется именно это характерное сочетание «небывалого с бывалым». Необходимым фоном для превращения шахтера в профессора служит своеобразно романтизированное «тридесятое царство» – Сибирь с ее лубочной фактурой, скрывающей силуэты зон, «почтовых ящиков» и тюрем. На несколько десятилетий она останется для советской литературы художественным полигоном «счастливой романтики трудовых будней», романтики, которая, однако, определялась функционально – через полезность.
Стереотип тотального обновления как разрыва с родными корнями и традициями, как крещения в купели новой жизни родился в литературных кузницах 20 – 30-х годов. Но он романтическим эхом прокатился по сибирской литературе и критике на рубеже 60-х годов, современники которых в восторге провожали сибирские деревни и веси на дно водохранилищ и в небытие угольных карьеров. «Новое» однозначно противопоставляется «старому» через подавление нежности к традиционному облику родного края, рождая образ строителя, сколь бесчувственного, столь и неблагодарного.
Здесь новь повстречалась со старью.
Я в этом не вижу беды.
Родному скажу»Приангарью:
«Живешь ты, как надо. Лады!..» –
этот заданный оптимизм стихов М. Скуратова из сборника «Солнечный бубен» не что иное, как эманация всеобщего обновления, превратившая даже лирику в рифмованный очерк социалистического строительства.
В основе конфликтов большинства повестей, поэм, очерков о Сибири лежит мотив покорения и борьбы; их герой – занятый созданием «второй природы» коллектив или воплощающая его идею личность. Не случайно, по мнению критики, богатейшие возможности изображения непосредственных движений массы, ее психологии и идеала как нельзя кстати пришлись в литературе 50 – 60-х годов. Социальный заказ на темы строительства, освоения целинных земель лишний раз доказывал предъявляемое к литературе требование опоры на массовидное сознание. Преемственность здесь очевидна: и индустриализация, и война, и освоение новых регионов имеют массовый характер, подчиняются одним законам, предполагают одно качество гуманизма.
Всплеск послевоенного исторического оптимизма и трудового энтузиазма в этом по-прежнему доминирующем массовидном сознании образовал ценностный центр идеологического кругозора рубежа 60-х годов. Романтик в характерной для времени историко-экономической интерпретации, герой социалистического реализма обладал всеми сущностными чертами завоевателя. В своем тотальном покорении Сибири он руководствуется жаждой победы и сиюминутной экономической выгодой. Характерно и другое – советская колонизация Сибири идет силами новоселов. Миграции «со стройки на стройку» создают тип профессионала-наемника, человека «перекати-поле», для которого абстрактная идея советской Родины вполне замещает конкретно-чувственный образ родного края. Эта «чужеродность» просвечивает в самом умозрительном подходе к теме Сибири, причем не только у поэтов и прозаиков центра, но и у целого ряда сибирских писателей рубежа 50 – 60-х годов.
Другая плоскость противостояния миров «нового» и «старого» в сибирской литературе и критике упирается в поистине биологическую аналогию приверженности не старости, а именно молодости. Молодость способна к активному действию, старость не способна, она – созерцание. Молодость романтична и оптимистична, легка на подъем, то есть практически полезна в общественных целях. Старость – время оценок, итогов, а иногда и нравственной расплаты. Не потому ли критика так поощряет тему «неувядаемой молодости коммунистов»? Молодость как идеологическое требование объясняет полемический задор статьи главного «литературоведа» края, секретаря Красноярского крайкома партии К. Абросенко «О задачах работников литературы и искусства». Строки поэта: «здесь, звездой просверкав, навсегда безвозвратно ушли детство, юность и молодость» – вызывают у партийного руководителя целую отповедь: «Почему ушла молодость? Почему поэт – старик? Сколько б ему ни было лет – он должен быть молод, как молода наша страна, самая молодая и могучая в мире» 2.
В этом контексте понятно, почему в ряду мещанских замашек героини повести Л. Борисова «Утро обещает» оказывается стремление выйти замуж непременно за пожилого. В рассуждениях критика И. Ольшанского «Заметки о художественной прозе 1954 года» биологическое несоответствие усиливается социальным знаком антиномии «старый – молодой». В литературе этого времени то здесь, то там молодой рабочий учит инженера, как правило, индивидуалиста, молодой врач одерживает верх над профессором, как правило, ретроградом. Радостный отклик на подобного рода литературные пассажи в центральных журналах периода «оттепели» сыскать уже не просто. Атмосфера историко-литературного процесса в Сибири более соотносится с идеологическими настроениями 30-х годов, с моделью, четко сформулированной в романе П. Павленко «На Востоке»: «На преодоленных трудностях росла душа советского человека. Она становилась мудрой в двадцать лет, и ранняя мудрость залегла в ней на всю дальнейшую жизнь секретом прочной молодости. Чуть постарев в двадцать лет, советский человек остается молодым до пятидесяти и дольше… Все видимее становился человек. В поисках счастья он должен был стать простым, ясным и смелым. Жизнь заставляла его стать таким или отбрасывала без стеснения» 3.
По степени важности с демографическими характеристиками могли поспорить только генетические. Происхождение – из «старого» или «нового» мира – имело сакральное значение, что до сих пор подтверждает соответствующая графа в личных листках по учету кадров. В литературе и критике социалистического реализма социальное происхождение остается «художественным кодом» к образу и на рубеже 60-х годов. Категория «рабочий» была окутана элитарным ореолом нового, положительного, послеоктябрьского. В мифологическом сознании легко и непринужденно осуществлялся переход из ряда исторического, временного в разряд психологический. Это и есть демаркационная линия, разделившая свет и тени советской литературы, ее контрастную палитру. Восприятие мира в системе двоичных признаков рождало «типизацию в квадрате» – идеализацию социально-положительного и негативизацию социально-отрицательного.
Казалось бы, какой смысл красноярскому критику К. Коробову в своей статье «Книга о рядовых людях труда» 4 скрупулезно выяснять, кем является герой книги С. Сартакова «Каменный фундамент» – охотником или рабочим? И тем не менее он ведет постраничный подсчет заводских эпизодов и «заводских» мыслей героя в противовес его охотничьей страсти. Всю серьезность политического подхода критика к этому вопросу невозможно понять вне общего литературно-критического контекста. А он был ориентирован на неприятие образа охотника, старожила в его традиционном «таежном» ореоле, на неприятие самой идеи старожильчества. Образ охотника-старожила раздражает критику вплоть до середины 60-х годов. Свидетельство тому – статья сибирского автора А. Ореховского «И целиной, и торными тропами», где он, разбирая повесть О. Петрова «Снова в тайге», утверждает: «Трудно поверить, что за сорок лет советской власти дед Кайла так и остался верен только зову тайги, что жизнь в селе, среди односельчан, ему по-прежнему тягостна…» 5 Понятийный ряд можно продолжить. В разборе В. Сизых «Горькое золото» в синонимической связи с понятием «охотник» оказываются слова «собственник», «стяжатель» и даже «тунеядец». Логика проста: «Отбери у него ружье – он будет собирать ягоды, грибы, черемуху и…
- »Сибирские огни», 1950, N 1. [↩]
- «Енисей», 1947, N 4, с. 12.[↩]
- «Енисей», 1955, N 15.[↩]
- «Енисей», 1950, N 7.[↩]
- «Алтай», 1960, N 16, с. 142.[↩]
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №1, 1992