№4, 2007/Над строками одного произведения

«Ахмат» Бунина, или Краткая грамматика желания

«АХМАТ» БУНИНА,
ИЛИ КРАТКАЯ ГРАММАТИКА ЖЕЛАНИЯ

 

Среди последних рассказов Бунина, опубликованных уже посмертно (1962), есть короткая зарисовка под названием «Ахмат», помеченная: 1944 – 18.IV.1946.

В ней ничего не происходит, просто произносится пара реплик, зато время («жаркий, пыльный день»), место («праздничный и торговый кавардак» уездной ярмарки) и действующие лица («молодая баба на сносях», «огромный, крепкий купец лет за семьдесят, с черными бровями и глазами, с белоснежной бородой» и его подобострастный «молодец»-приказчик) выписаны с фирменной бунинской тщательностью.

Тема тоже его излюбленная – секс, на этот раз в более пряном, чем обычно, ключе: «страсть <…> к беременным». Круги от нее на пространстве менее страницы расходятся так далеко, что заставляют задуматься, сколько там правды, а сколько литературы. Так сказать, что же было на самом деле?

Вопросы эти оправданы, с одной стороны, нарочитой документальностью очерка, с другой – признаниями Бунина, что «Темные аллеи» и другие поздние вещи были плодом не слюнявых старческих воспоминаний, а здорового писательского вымысла и тщательной художественной обработки. Какая-то деталь всплывала в памяти, но дальше все сочинялось1. В «Ахмате» повествование начинается с самой низкой и периферийной во всех отношениях точки: «Под отпряженной телегой, на краю канавы, что идет вдоль дороги к городу, сидит…» Завязкой и, возможно, единственной фактической «правдой» рассказа является смутный объект желания – беременная баба, которая «…сидит, расставив колени от круглого, тугого живота». Ее желанность подчеркивается и тут же табуируется:

«На лице та особенная, нежная, непорочная миловидность, что бывает у беременных, – лицо как в жару, глаза светят тихим, святым блеском».

Дана она пока что глазами безличного рассказчика, но вскоре его сменит моложавый (черные брови при седой бороде) купец – как раз в возрасте пишущего это Бунина (1870 – 1953). Купец сообщает приказчику, что в «зрелые года был я великий злодей в сих случаях2: самая моя лютая страсть была к беременным. Никаких денег не жалел на них. Грех и вспоминать!»

Грех – потому, что многократное совращение за деньги чужих жен и будущих матерей, злодейство – потому, что эти беременные женщины, а тем более дети в их чреве, особенно невинны и беззащитны. Нарушение всевозможных табу быстро набирает обороты, но самые мощные эффекты впереди.

Беззащитность – желанность и одновременно доступность – героини с самого начала готовили упоминания о ее миловидности, жаре ее лица и тихом блеске глаз. А тем, что эта миловидность была еще и «непорочной», а блеск еще и «святым», незаметно, но верно предвещалось святотатство, которому предстояло разыграться в кульминации:

«А вот опять вспомнил, заметя эту бабу, да еще в какой день! Ведь нынче Сретение Пресвятыя Богородицы Владимирской ради избавления Москвы от Ахмата, царя Ордынского, и как раз день моего Ангела, великомученика Артемия. Вот, верно, и я вроде этого Ахмата окаянного».

Святость беременной бабы разрастается до уровня Богородицы и ее главной российской иконы, да чего там, исторического спасения земли русской3, а греховность покушений на нее (помышлением4) и на ей подобных (прошлыми деяниями) – до уровня бесчинств окаянных нехристей5. Мощным аккомпанементом к этому звучит великомученичество святого тезки купца, простирающее координаты рассказа еще дальше – в Византию времен Юлиана Отступника, который казнил своего военачальника Артемия за обличение его отступничества и преследование христиан (362 год). А легендарное происхождение иконы, написанной, по преданию, евангелистом Лукой, попавшей на Русь из Византии, проделавшей путь из Киева во Владимир и затем в Москву и охранившей Россию от нескольких татарских нашествий, делает географический и исторический охват православного мира практически полным.

На этой ноте Бунин мог бы кончить, но он делает отказный шаг назад, давая «молодцу» вступиться за купца, и одновременно повышает сакральную ставку, заставляя его помянуть уже не Богородицу, а самого Господа.

«– Господи, Боже мой, что вы на себя накликаете! – восклицает молодец подобострастно. – Даже слушать страшно. Нашли с кем себя сравнивать!»

Теперь все готово для ударной пуанты:

«– Сравнишь, брат! Поневоле сравнишь! Истинно Ахмат! Я бы и теперь не пожалел для нее четвертного!»6,

совмещающей и вожделение, и сознание его греховности, и исторический и религиозный размах, и реалистическую привязку к заданному в начале месту действия – ярмарке, с одной стороны, «праздничной», а с другой – «торговой».

Начав с предельно обыденной сцены («под телегой»), обозначив повествование как жестко реалистичное («На лбу [у бабы] коричневые смаги7. Губы синие, припухшие»), уложив весь ход сюжета в одну минуту, которую занимает произнесение трех реплик, и ограничив круг персонажей недалекими людьми простого звания, Бунин возводит на этом скромном пятачке многоглавый мифопоэтический собор самой виртуозной кладки.

Чем эффектнее построение, тем сомнительнее его документальность. Как-то все уж очень здорово сходится. Тут и хан Ахмат (а в подтексте и Иоанн III – тезка Бунина), и св. Артемий Антиохийский (а в подтексте – Юлиан Отступник) – так сказать, и на Антона, и на Онуфрия ему неси. И что же? Как раз в этом ключевом наложении церковных дат обнаруживается некоторая неувязка – «неграмматичность», выдающая скрытую работу глубинных факторов## О стратегической роли ungrammaticality в построении и восприятии художественного текста см.: Riffaterre Michael. Semiotics of Poetry. Bloomington: Indiana UP, 1978. Или, в других терминах: «У человека с развитым логическим мышлением ложная аргументация свидетельствует <…> об искажающем присутствии желания» (Russell Bertrand. Philosophy’s Ulterior Motives // Russell Bertrand. Unpopular Essays.

  1. »…Отрывки, почти или вовсе лишенные сюжета <…> содержащие всего несколько строк <…> они похожи на заметки из записной книжки, сделанные «Для себя» <…> Читатель может <…> принять их <…> за подготовительные наброски <…> [Е]сли они и интонированы, как наброски <…> сделанные мимоходом <…> то это <…> хорошо рассчитанный прием <…> [М]ного труда должно быть положено на достижение пресловутой легкости» (Ходасевич Владислав. «Божье древо» // Бунин ИЛ. Собр. соч. в 8 тт. Т. 5 / Сост. А. К. Бабореко. М.: Московский рабочий, 1996. С. 13).

    Ср. высказывания на эти темы позднего Бунина по воспоминаниям младших современников: «Конечно, Франс своей англичанки не придумал. Где-нибудь встречал он, должно быть, Верной Ли, именно такой, как на его страницах, она и была. Ему и стилизовать ее пришлось очень мало. Отвечаю вам за это <…> Нет, все, что я пишу, всегда из головы <…> – Я считаю «Темные аллеи» лучшим, что я написал <…> а они, идиоты, считают, что это порнография и к тому же старческое бессильное сладострастие. Не понимают, фарисеи, что это новое слово в искусстве!..». См. об этом: Бахрах А. В. Бунин в халате: По памяти, по записям (Фрагменты); Одоевцева И. В. На берегах Сены (Фрагменты) // И. А. Бунин: pro et contra / Сост. Б. В. Аверин и др. СПб.: РХГИ, 2001. С. 188, 197, 200.

    []

  2. Здесь не исключена опора на известное признание Л. Толстого, приводимое М. Горьким (1919): «О женщинах он говорит охотно и много, как французский романист, но всегда с тою грубостью русского мужика, которая – раньше – неприятно подавляла меня. Сегодня <…> он спросил Чехова:

    – Вы сильно распутничали в юности?

    А. П. смятенно ухмыльнулся и, подергивая бородку, сказал что-то невнятное, а Л. Н., глядя в море, признался:

    – Я был неутомимый…

    Он произнес это сокрушенно, употребив в конце фразы соленое мужицкое слово» (Горький М. Лев Толстой. Заметки. Гл. XX).

    []

  3. Бунинская тропика опирается на характерный синдром русского национально-религиозного подсознания – совмещение в образе Богородицы черт реальной матери, Матери Божией, матери-сырой земли, матери-Церкви, матушки-России, богоизбранной нации, ее защитницы от чужеземцев и заступницы перед Богом. См.: Ранкур-Лаферьер Д. Традиция почитания икон Богоматери в России глазами американского психоаналитика. М.: Ладомир, 2005.[]
  4. Интересно, что консуммация не наступает и в вероятном фольклорном подтексте бунинского сюжета: «Ехал на ярмарку ухарь-купец, Ухарь-купец молодой молодец <…> К стыдливой девчонке купец пристает, Манит, целует, за ручку берет. Стыдно красавице, стыдно подруг, Рвется она из купеческих рук. Красоткина мать расторопно была с эдакой просьбой к купцу подошла: «Стой ты, купец, стой, не балуй, Девку мою на позор не целуй!» Эх, да купец как тряхнет серебром: «Нет, так не надо, другую найдем!»»[]
  5. Рискованный сексуально-трансгрессивный ореол придается ситуации еще и тем, что реку Угру, через которую осенью 1480 года так и не решился перейти со своими ордами хан Ахмат, русские стали называть «поясом Богоматери».[]
  6. Финальная реплика вполне в бунинском духе, ср. его устный рассказ о давнем увлечении женщиной, венчаемый тем же эмоциональным жестом: «До чего хороша была эта женщина! И как-то <…> она вечером пришла ко мне в «Лоскутную». А я, дурак, в последнюю минуту вдруг чего-то испугался. Жить мне теперь осталось недолго, но я с радостью отдал бы три года жизни, чтобы восстановить этот вечер». Бахрах А. В. Указ. соч. С. 179.[]
  7. На реализм призвано работать и народно-диалектное смаги, прочитывающееся как «пятна» и, согласно Далю, значащее «жар, пыл, огонь <..> сухость <…> горение во рту <…> жажда <…> сухость губ», – но не лба (Даль В. И. Толковый словарь живого великорусского языка. Т. 4. М.: Русский язык, 1999. С. 230).[]

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №4, 2007

Цитировать

Жолковский, А.К. «Ахмат» Бунина, или Краткая грамматика желания / А.К. Жолковский // Вопросы литературы. - 2007 - №4. - C. 310-321
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке