Выбор редакции

Де Сад. О романе Марины Степновой «Сад»(2020)

Рецензия Анны Жучковой
Анна Жучкова - Кандидат филологических наук, литературовед. Сфера научных интересов — русская и зарубежная литературы ХХ века, психопоэтика и современный литературный процесс. Автор книги «Магия поэтики Осипа Мандельштама» (2009), а также ряда статей по русской литературе XX-XXI веков

Маркиз де Сад — аристократ, политик, писатель и философ. Был проповедником идеи абсолютной свободы. Основной ценностью жизни считал утоление стремлений личности.

Википедия

Роман Марины Степновой «Сад» (2020) — это сад расходящихся тропок. Не потому, что выглядит неоконченным: все, что должно быть сказано, — сказано. А потому, что два читателя, войдя в текст вместе, могут выйти из него в разные, совсем разные миры. Кто-то прочитает о княгине Борятинской, кто-то о Тусе. Кто-то о любви к России, кто-то о презрении к ней. И так в нем всё, всё. Ведь это пародия — на роман воспитания, на «утоление стремлений личности», на либерализм. «Это притворство. Это большая иллюзия <…> абсолютно современный роман в одеждах романа исторического», — говорит автор [Александров, Степнова 2020]. Это почти как «Бесы» Достоевского, добавим мы. «Это Жюль Фавр, рыдающий на груди Бисмарка и отдающий все, все…» — подытожит сам Достоевский («Бесы»).

Главный герой книги — земский врач Григорий Иванович Мейзель, интеллигент и умница, трус и подлец. Историческое время романа начинается с истории рода Мейзеля, действие разворачивается во время его жизни, в семидесятые годы XIX века, и с его смертью заканчивается.

Во времена Грозного пращур Мейзеля был «живьем зажарен на вертеле. Великая Русь. Москва». Его сын, увезенный добрым человеком на историческую родину, когда вырос, снова зачем-то вернулся на Русь. С тех пор Мейзели жили в России, работали врачами, ненавидели власть и «две с лишним сотни лет спустя оставались немцами, не смешиваясь с русским миром». Наш Мейзель «более всего ценит личную человеческую свободу», а о русских думает так: «…быка спьяну ободрать заживо да на кольях схватиться — вот на это их совместной деятельности только и достает». По мнению просвещенного немца, в русских селеньях «летние дети умирают от голода. Почти все. Почти все!», пока родители в поле. Невежественный же народ — славяне: младенцев «сутками держали в замаранных тугих свивальниках», так что они превращались «в кусок тухлого мяса», и «Мейзель потом часами вычищал из распухших язв мушиные личинки».

Главная жизненная задача Мейзеля (помимо работы земским врачом) — сохранить тайну своей жизни — как во время холерного бунта в Петербурге в 1831 году он психанул, словно Скарлетт О’Хара в госпитале с ранеными, и сбежал из больницы:

Нет! Нет! Нет!
Не хочу умирать!
Нехочунехочунехочунехочунехочунехочу!
Дверь.
Ступеньки.
Ступенькиступенькиступеньки.

В результате этого побега был убит его шеф, Д. Д. Бланк (двоюродный дед В. И. Ленина). Когда уже старый Мейзель слышит, что жених княжны Борятинской, жиголо и авантюрист Виктор Радович, проводил лето в имении Бланков, он, перетрусив, бежит в полицейский участок, роется в «розыскных альбомах», чтобы найти компромат на Радовича и донести. Превентивно забанить, как сказали бы нынешние либералы.

Глазами вот такого героя мы и видим происходящее в романе. Более того — его образ мыслей и намерения определяют поступки всех остальных персонажей. Княгиня Борятинская (тоже немка) в самом начале романа беременеет, дочь ее в самом конце быстренько женит на себе Радовича и приказывает вырубить сад. Это все, что они делают сами, остальным руководит доктор. Из-за Мейзеля уходит из дома князь Борятинский, Мейзель оттесняет от новорожденной Туси княгиню-мать и делает девочку смыслом собственной жизни, позволяя ей всё, всё: мы ведь помним, что Мейзель более всего ценил личную человеческую свободу.

Но вот только где границы этой свободы? И ответственности? «Он не задумался сделать своим другом такое маленькое существо, едва лишь оно капельку подросло. Как-то так естественно сошлось, что между ними не оказалось ни малейшего расстояния. Он не раз пробуждал своего десяти-одиннадцатилетнего друга ночью, единственно чтоб излить пред ним в слезах свои оскорбленные чувства или открыть ему какой-нибудь домашний секрет, не замечая, что это совсем уже непозволительно» (Достоевский, «Бесы»). Туся вырастет такой же, как Ставрогин в «Бесах»: эгоистичной, наглой… и очень одинокой. Покалеченная психика ребенка найдет утешение в лошадях и матерной ругани. Ох уж эта либерально-интеллигентская страсть к мату! Так предок Мейзеля — по-русски говорил плохо, а мат очень любил:

Трие*учий х*й, — повторил Григорий Иванович Мейзель. И это были последние в его жизни слова — сказанные легко, свободно, без запинки…

Двести семнадцать лет спустя его полный тезка, наш герой, покалечит русскую бабенку (та больше никогда не сможет говорить) — за то, что пожалела маленькую Тусю, назвала ее «бедняжечкой убогой». Просвещенный немец, более всего, как мы помним, ценящий личную человеческую свободу,

встряхнул за горло — и сжал, радуясь, как подаются под пальцами готовые лопнуть хрящи — тугие, ребристые, упругие. Живые. Бабенка, которую он наверняка лечил, а если не ее саму, то уж точно — ее приплод, захрипела перепуганно, заскребла босыми корявыми пятками землю, вырываясь, но Мейзель все давил и давил, трясясь от ненависти и счастья <…> Обмякшая, осиплая от ужаса бабенка осела, будто подрезанная серпом, завозила в пыли непослушными руками <…> Он наклонился к бабенке, уже совершенно спокойный, совершенно. В себе. Произнес отчетливо, медленно, терпеливо — будто делал назначение. В другой раз скажешь про княжну Борятинскую хоть одно кривое слово — убью. И тебя. И всех. До младенца последнего. На все село ваше холеру напущу. Чуму бубонную. Вы и хворей таких не знаете, от каких передохнете. Так всем и передай. Поняла?

Вот тебе, бабушка, и «сочувствие к русскому народу, страдальцу и горемыке»…

«Немцы — двухсотлетние учителя наши. Россия есть слишком великое недоразумение, чтобы нам одним его разрешить, без немцев» (Достоевский, «Бесы»).

Рецензенты писали, что это роман о Тусе, княжне Борятинской. Нет, Туся лишь объект, вернее, проект Мейзеля. Читать она выучивается по медицинским книгам, до пяти лет молчит, потому что Мейзель молчит (та же ситуация в романе Г. Яхиной «Дети мои», 2019). Лошадей любит, потому что Мейзель придумал носить ее на конюшню. Жестокой и наглой вырастает из-за его воспитания: то все можно, то резко нельзя.

Мать Туси, княгиня Борятинская, фигурой первого плана является тоже лишь номинально. Кроме первой сцены — поедания фруктов в саду и сношения с мужем — остальное в ее жизни происходит как бы само собой.

Эта первая сцена крайне забавна, как, впрочем, и все описания характеров и поступков в романе. Автору не нужны живые, подлинные люди. «Сад» — роман идей. Вернее, это игра с одной, либеральной, идеей, сквозь призму которой показана вся Русь.

Княгиня Борятинская — пародия на мещаночку Эмму Бовари. Больше всего она любит наряды и интерьеры, даже служанок подбирает так, чтобы подходили под интерьер. Это поверхностное и холодное существо (детей старших не любит — да и они ее тоже). Интересует ее в жизни все внешнее, мелкое, но, согласно веянию моды, она полагает, что — большое. Как Эмма читала любовные романы и думала, что ей нужна страсть, так Надежда Александровна читает русские книги и думает, что ей жалко русский народ:

Завиток девичьего винограда прелестно рифмовался с завитком на столбике беседки, тоже совершенно прелестной, но не крашенной слишком давно, чтобы этого нельзя было не заметить. Народ в свежекупленной Анне (так Борятинские именуют поместье, где завяжутся и сад, и «Сад». — А. Ж.) поражал своим невежеством и ленью. Ленью и невежеством. Как везде. Школу бы тут надо открыть, — сказала Надежда Александровна.

Выйдя прогуляться в сад, в котором созрели одновременно яблоки, сливы и вишни, Надежда Александровна вдруг воодушевляется, как молодая кобылица, и начинает пожирать то, и другое, и третье: «…торопясь, жадничая и то и дело глотая впопыхах маленькие твердые косточки». Внезапно в этом райском саду она осознает, «что двадцать пять лет прожила с мужем просто бок о бок». А теперь хочет по-настоящему: «…одному бежать, другому догонять, визжать, сражаясь, кусаться, настаивать на своем, уступать, наконец, но только после долгого жаркого бега, только после боя». Совратив мужа сливой: «На́, возьми, милый. Попробуй», — княгиня добивается своего. И через некоторое время узнает, что беременна. Жутко по этому поводу расстраивается и изгоняет мужа из Сада (читай: Эдемского сада). Навсегда. Двадцать пять лет был мил, двоих детей родили и воспитали, а тут — опротивел.

Что ж муж? Страдает. Боевой генерал оказался истеричкой: «Борятинский всхлипнул еще раз. Размашисто, всем рукавом, утер разом сопли и слезы», «вскинул голову — забыв про мокрое от слез лицо с расползшимся, почти бабским, опухшим ртом», «рухнул на колени и пополз, пока не уткнулся носом в руку жены — по-щенячьи», «понял, что сейчас упадет, просто ляжет на крыльцо, натянет на голову халат и будет скулить», «не закричал даже — завизжал, невыносимо, как заяц, раненый, погибающий, уже понимающий, что все кончено, все, совершенно все».

Представляете, как трудно мужикам в армии с таким-то командованием. Ведь Борятинский ни много ни мало — генерал-фельдмаршал.

Скажу честно: в психологическом плане первая часть романа уступает даже «Пятидесяти оттенкам серого».

С исторической достоверностью тоже беда. Россия конца XIX века показана как «мир, где у женщин не было иной заботы, кроме умения вести себя в обществе и быть одетой к лицу». Княгиня Борятинская страшно переживает, что родит ребенка в сорок четыре: «…это считалось неприличным, мешало выполнять свой долг — долг светской женщины». То есть быть одетой к лицу, да, мы помним.

Авдотья Панаева родила в сорок шесть. Софья Толстая — тринадцатого ребенка — в сорок четыре. В годы, описанные в романе, Надежда Суслова становится первой женщиной-хирургом, а Софья Ковалевская защищает диссертацию по философии. Но Борятинской не до этого. У нее травма!

«Грязь и уродство наводили на Надежду Александровну ужас. Теперь, в сорок четыре года, грязью — желтой, омерзительной, липкой — стала она сама <…> Стыд и мерзость. Стыд и мерзость. Стыд и мерзость». Описание младенца тоже вполне человеконенавистническое: «сморщенный и жуткий, как все новорожденные».

При этом всем декларируется «любовь к народу» и «нравственные усилия хороших и честных людей».

Народ ведь тупой, как дворовая девка: «…порка, как, впрочем, и ласка, не могли произвести на нее никакого впечатления. Ей вообще было все равно — в самом страшном, самом русском смысле этого нехитрого выражения». Однако кухарке Борятинских в один прекрасный момент почему-то стало не все равно — «пошла спать зареванная», потому что хозяева забыли распорядиться насчет ужина. Парадокс!

«Вы мало того что просмотрели народ, — вы с омерзительным презрением к нему относились» (Достоевский, «Бесы»).

В общем, все как у Мейзеля: нравственные усилия и любовь к народу отдельно, реальные девки и кухарки — отдельно.

Русские, по мнению Мейзеля, вообще никуда не годятся. Наняли к беременной княгине русского доктора, так он пять месяцев в имении прожил, а что щипцы в Петербурге забыл, вспомнил лишь на вторые сутки родов, когда княгиня помирать собралась. Да и вообще сказочный дурак — заплатили ему «баснословный гонорар», а он его большую часть потратил на дорогу до Петербурга. И то не доехал — промок «в густой черной жиже, вполне уже русской — безжалостной, цепкой, ледяной» и умер, растяпа!

Это — глазами Мейзеля. А вот от автора: русский доктор спас Борятинскую, так как знал и применил (на свой страх и риск) последние научные разработки — роды под эфирным наркозом. Проявил и ум, и характер. Портниха Арбузиха в романе таланлива, как лесковский Левша. Архитектор-самоучка — гений. И вот авторская мысль напрямую: «Надежда Александровна поняла, что сейчас додумается до чего-нибудь по-настоящему крамольного — вроде того, что русский народ, этот страдалец и горемыка, вовсе не нуждается в какой-то особой, дополнительной любви и уж тем более в любви ее собственной…»

Но продолжаем игру, продолжаем пародию.

Дочка княгини, когда родилась, чуть не погибла от голода. Помните теорию Мейзеля, что русские младенцы почти все, почти все погибают от голода? Тот же случай: у родной матери и у кормилиц («полусотню перебрали, выбирая-то») оказалось невкусное, «дрянное молоко». Вот младенец есть и отказывался. А Мейзель спас девочку — нашел ей козу!

Растил ее потом тоже сам. Мать не подпускал. На конюшню носил. Вот Туся, когда выросла, и приказала вырубить сад — лошадям нужна трава. Весь этот абсурд описан с надрывом, на пафосе — так что сложно не поддаться, не поверить. Риторика «великой русской литературы» берет в плен. И хочется ассоциировать вырубку сада с концом прекрасной эпохи. Но текст Чехова ведь тоже пародийный. А главное, никакого практического смысла вырубать сад в «Саде» нет. Траву для конезавода заготавливают не на лужайках у барского дома. У богатейших князей Борятинских огромное имение, луга и пастбища. Вырубка сада — фейк, пародия, как и язык романа — имитация классической речи с вкраплениями сниженной лексики: «Сочная, почти первобытная зелень ПЕРЛА отовсюду», «Надежда Александровна ЗАДРАЛА голову…», «Надежда Александровна, дошедшая до яблонь <…> ПОПАСЛАСЬ вволю».

Пародийный пласт в романе огромен. Собственно, весь роман — он и есть. Основная его материя — перекличка с «Бесами», романом о либералах: Туся — Николай Ставрогин. Борятинская — Варвара Петровна. Мейзель — Степан Трофимович Верховенский. Нюточка — Даша Шатова. Александр Ульянов — Кириллов…

Что описание либералов у Достоевского идентично поведению либералов нынешних, отмечалось не раз, а степновский роман обобщает тех и других. Поза, идеалы, mots — все совпадает.

Верховенский «постоянно играл некоторую особую и, так сказать, гражданскую роль», «чрезвычайно любил свое положение «гонимого»».

Мейзель: «Это был его персональный крестовый поход».

Верховенский «был человек даже совестливый (то есть иногда)», «плакал он довольно часто».

Степнова: «…заплакал в голос, ужасно, тоненько, как заяц, которому косой перерезало лапки».

Верховенский: «…жребий русской женщины ужасен!»

Мейзель: «…женщины, бедные, были ниже любого дерьма — и служили всем… Инструмент для воспроизводства. Раба самого распоследнего раба».

Верховенский: «Боже!.. Петруша двигателем! В какие времена мы живем…»

Борятинская: «Боже, боже мой. До чего мы дожили! Казнить детей!»

Верховенский: «Кто ж отвечает за это? Кто разбил мою дея­тельность и обратил ее в ералаш? Э, погибай Россия!»

Мейзель «ненавидел власть в любом ее проявлении — от гимназического учителя до добродушного урядника, и даже само слово «самодержавие» — важное, тяжелое, с соболиной выпушкой и черненым серебром — вызывало у него невыдуманную физическую дурноту».

Степнова: «Хотя уже было ясно, что Бог в тот роковой день явился не революцией, а чьей-то не втоптанной в землю цигаркой… Герцен <колотил> в колокол с отчаянным криком — это все проклятый царь, царь, царь, они сами сожгли вас, сами — проклятые они!»

Совпадает даже сквозная деталь — «очень недешевая» шаль. Варвара Петровна часто надевает шаль, а потом укутывает в нее жену Ставрогина. Бедная хромоножка шаль снимает и складывает на диване. Не принимает эту «честь». В «Саде» о «драгоценной» родовой шали мечтает старшая дочь Борятинской (и ждет смерти матери), но в итоге шалью завладевает горничная Танюшка. Как раз под звуки вырубаемого сада. Прощайте, прекраснодушные либералы. Грядут новые времена. Вы же сами их призывали.

Горевание о бедах русского народа и при этом брезгливость к его представителям, доходящая до ненависти; сожаление о бесправном положении женщины и при этом презрение к курсисткам-бестужевкам («эти дуры убивали в себе самое лучшее, женское»), горючая смесь злобы, трусости, эгоизма и увлеченности собственной позой — вот он, русский либерализм: «…наше учение есть отрицание чести» (Достоевский). «Я всю жизнь лгал, — говорит Верховенский перед смертью. — Даже когда я говорил правду. Я никогда не говорил правды для истины, а только для себя».

Либерализм ведь, по сути, и есть индивидуализм. Либерализм отрицает духовное измерение. Его ценность — личная свобода и комфортное существование. Но чтобы быть человеком, этого мало. «Весь закон бытия человеческого лишь в том, чтобы человек всегда мог преклониться пред безмерно великим» (Достоевский, «Бесы»).

Отказ от духовного измерения — и есть бесовщина. Либералы порождают бесов. И у Достоевского, и у Степновой. Младшее поколение в романе «Сад» — те самые бесы: бездушные старшие дети Борятинских, наглая Туся, авантюрист Радович, террорист Ульянов…

Время действия в «Бесах» и «Саде» одно и то же. Но если Достоевский только предвидит грядущий социализм, доносы, убийства, террор, то Степнова уже знает, что это будет на самом деле — недаром тут семья Ульяновых. «Каждый член общества смотрит один за другим и обязан доносом. Каждый принадлежит всем, а все каждому. Все рабы и в рабстве равны. В крайних случаях клевета и убийство» (Достоевский, «Бесы»).

«До чего мы дожили! Казнить детей!» — восклицает Борятинская. А было так: на момент казни декабристу Бестужеву-
Рюмину 25 лет, Александру Ульянову, о котором горюет княгиня, 21 год, а в стране победившего социализма смертная казнь введена с 12-летнего возраста: «…начиная с 12-летнего возраста привлекать к уголовному суду с применением всех мер уголовного наказания» (постановление ЦИК СССР от 07.04.1935).

Страшно, что уроборос закольцевался. Нынешние либералы борются с тем, что сами когда-то породили, не замечая этого, и снова хотят того же: «…систематическою обличительною пропагандой беспрерывно ронять значение местной власти, произвести в селениях недоумение, зародить цинизм и скандалы, полное безверие во что бы то ни было, жажду лучшего и, наконец, ввергнуть страну, в предписанный момент, если надо, даже в отчаяние <…> захватить верховную власть и покорить Россию» (Достоевский, «Бесы»). То есть нам предстоит пережить все заново? Детки-бесы ведь уже подросли и вот-вот перейдут к террору.

Но Степнова… этого не хочет. И пишет роман. Тяжелый, страшный. Где показано ребячество и безответственность верхов (князей Борятинских); собственнические и человеконенавистнические порывы «либеральной интеллигенции» (в лице доктора Мейзеля); фанатичность и жестокость младшего поколения «бесов» (Туся, без колебаний женившая на себе жениха «сестры» и вырубившая сад, бомбист А. Ульянов). Все это с очевидностью говорит: не повторяйте страшного пути. Оглянитесь вокруг. Увидьте людей, живых людей, а не призраки своих идеалов, поймите, как все устроено в мире. Нет ведь никакого «государства» — это абстракция, есть только люди, везде — сверху и снизу — люди. И что-то изменится в этом мире, только если люди станут человечнее. Каждый, каждый из нас.

Слова из прощальной записки Александра Ульянова, приведенные в конце романа, звучат так, словно Марина Степнова говорит их своим коллегам, товарищам, друзьям-либералам. Словно объясняет, что написала этот страшный роман — о них и с любовью к ним. Потому что не могла иначе:

Я люблю вас и потому не могу поступить иначе. Я люблю вас и потому не могу поступить иначе. Я люблю вас и потому не могу поступить иначе. Я люблю вас и потому не могу поступить иначе. Я люблю вас и потому не могу поступить иначе.

Каждый должен возделывать свой сад, завещал Вольтер, то есть — думать своей головой. Пусть увиденное мной в книге Степновой расходится с тем, что пишут рецензенты. Но я этот «Сад» вижу таким. И за это его уважаю.

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке