Выпуск №3, 2025

Заметки, записки, посты

Июньский выпуск «Легкой кавалерии» целиком отдан жанру пристального прочтения.
Во-первых, потому что начало месяца традиционно проходит под знаком пушкинских дней, и это прекрасно – должно же хоть что-то объединять мир современной русскоязычной культуры, а что поспособствует этому объединению лучше, чем пушкинский эллинистический вайб?
Во-вторых, потому что в момент, когда критика прозы становится всё более популярной и популяризаторской, а критика поэзии – всё более академичной (точная формулировка принадлежит критику А. Нуждиной, но в целом подмечено это многими), именно жанр пристального прочтения, то есть – последовательного, подробного разговора об одном конкретном стихотворении способен навести мосты между автором и читателем, объясняя последнему, чем обусловлена интонация современной поэзии, ее тематический, реминисцентный и подчас неожиданный образный ряд.
В качестве материала для пристального прочтения мы предложили нашим авторам выбрать одно из стихотворений, опубликованных в 2020-е, – ориентируясь на подборки в толстых журналах («Новый мир», «Знамя», «Просодия» и т.д.), а также на премиальные списки последнего времени. В фокус внимания попала как лирика Г. Шульпякова и С. Кековой, так и стихи финалистов литературной премии «Лицей», а в число авторов «Кавалерии» – не только постоянные авторы «Вопросов литературы», но и молодые участники критического семинара «Пишем на крыше».

***

В углу, где сад перерастает в космос,
листву дают и паль, и сухостой.
Жизнь подается на обратный осмос
и предстает прозрачной и пустой.
Косым неограниченным забором
огородясь, рыхлит земную твердь
молчун-сосед, — тот самый, о котором
сказали, будто он не верит в смерть.
Теперь он – мой учитель-беспредметник
без класса, без указки, без доски.
Гляжу сквозь часто ломанный штакетник:
вот он неспешно полет сорняки,
вот он разводит для стволов известку,
а вот стоит и смотрит в никуда —
душа его, святая горихвостка,
не жнет, не сеет и не вьет гнезда.
...Но тело неспособно оклематься.
И дал он мне единственный завет —
подкармливать пионы и клематис.
И умер. И я знаю – смерти нет.

Год назад наш город жужжал, как улей. Случилось событие почти невозможное — громкая победа живущего в Саратове поэта Леонида Негматова в литературном конкурсе «Лицей» – 2024.

Негматов сразу сделался знаменитым. Удивительно, что, живя в одном городе с ним, изредка слыша это имя, я никогда раньше не читала его стихов. А тут прочла – и вот так появился разбор выбранного почти наугад стихотворения: «В углу, где сад перерастает в космос…».

С первых строк здесь все понятно: вопрос касается садоводства, незамысловатого искусства взращивания души. Чем удобрять ее, из какого источника поливать, когда ждать плодов.

Очевидный первотекст, к которому сразу стремится сознание: «И, выйдя, Иисус пошел по обыкновению на гору Елеонскую, за Ним последовали и ученики Его». И уже вослед возникают стихи Б. Пастернака:

Лужайка обрывалась с половины.
За нею начинался Млечный путь.
Седые серебристые маслины
Пытались вдаль по воздуху шагнуть.
В конце был чей-то сад, надел земельный…

Можно вспомнить и другие строки – к примеру, Р. М. Рильке:

И он прошел в темнеющих ветвях,
Неразличимый на масличном склоне.
И он сложил всю ношу лба, весь прах
в глубокий прах земной, в свои ладони…

Цвет текстов, связанных с Гефсиманским садом, тревожно-кровав независимо от автора, вида искусства, страны. В европейской живописи мы вспоминаем зловещий кармин и черноту предательства в работах Эль Греко «Муки в Гефсиманском саду» (ок. 1608); таков и тонкий колорист А. Куинджи — «Христос в Гефсиманском саду» (1901)… Несомненно, все тексты, все полотна объединяет единство места действия: сад на масличной горе, куда вечером с учениками отправился Иисус.

Но отличия есть. Там, где сад в стихотворении Негматова «перерастает в космос», работает человек:

Косым неограниченным забором
огородясь, рыхлит земную твердь
молчун-сосед, — тот самый, о котором
сказали, будто он не верит в смерть…

Временная пора, которую незаметными штрихами наносит на наше восприятие автор, та самая — весна, канун Пасхи, ведь неведомый садовник разводит побелку для деревьев, «рыхлит земную твердь». Весна для сада — особое состояние Возрождения, когда, казалось бы, отмершее безвозвратно пробуждается новой листвой («листву дают и паль, и сухостой»). Но нет, это не масличные рощи Елеонского предгорья. И пусть совпадают время и место действа, цвета стихотворения никогда не обманут. Они светлы. Это радостные цвета весеннего обновления — знакомые каждому дачнику клематисы и пионы, яблони и груши волжских садов.

Как-то сразу вспоминается, что места наши лежат на перекрестье культур — между Европой и Азией. Еще в XIII веке стоял здесь древний город Укек, где шумели базары, звенели монетами в кошелях татарские, европейские, новгородские купцы. А там, где бурлит водоворот культур, нужно не зевать! Как Волга, которая наполняется из многих источников, так поэзия Поволжья питается от европейских и азиатских традиций. «Что ты скорбишь над бездной бытия, когда одно мгновенье жизнь твоя?» — спрашивал А. Навои. Не случайно в тексте часто слышится ассонанс мажорных гласных звуков а, о, аллитерация звонких согласных б, з, с — например, в тавтограмме «беспредметник без класса, без указки, без доски».

Структура всех четырех строф негматовского пятистопного ямба объединена надсюжетным навершием первой строфы. Внутренний ритм усиливают анафора («вот он», «вот он», «а вот»), полифонические повторы («без класса, без указки, без доски»), («не жнет, не сеет и не вьет»)… Научно-технические термины стихотворения на глубинном уровне соотнесены с философским их толкованием. Таковы понятия «космос» — «осмос», которые применяются как в изначальном, философско-символическом смысле, так и в более привычном современному человеку научном контексте. Термин «обратный осмос» — самый эффективный на сегодняшний день процесс очистки воды (души) на молекулярном уровне. Грех и суетность так глубоко въелись в человеческую природу, что кажутся неизбежными. Наш сад, наша обыденность — то место, где чистая душа смешивается со славой и лестью, предательством и подвигом. Чтобы вернуться туда, откуда она родом, ей нужно очиститься от земных забот. Где же тот механизм, устройство, фильтр, который нужен для получения чистой души? Этот божественный процесс передан в стихотворении через удивительную метафору — «обратный осмос»:

Жизнь подается на обратный осмос
и предстает прозрачной и пустой.

Сегодня жизнь каждого видится чистой и прозрачной, а завтра можно ужаснуться ее суетности. Так, в зависимости от внутреннего движения души, возникает сомнение: не пустая ли тара — наше тело, что там останется в результате «обратного осмоса»?

Роль лирического героя, много лет наблюдающего за садовником, первоначально выглядит пассивной:

Гляжу сквозь часто ломанный штакетник:
вот он неспешно полет сорняки,
вот он разводит для стволов известку,
а вот стоит и смотрит в никуда…

На фоне образов и метафор садовых работ раскрывается истинное лицо соседа-молчуна. Кто может быть простодушнее? Но люди шепчутся: он — тот самый, о котором «сказали, будто он не верит в смерть».

У старика свои взаимоотношения с пространством. Он способен огородить свой сад, а заодно с садом и космос, «косым неограниченным забором». Какой хрупкой, ветхой предстает эта ограда («часто ломанный штакетник») — образная визуализация ломкости тонкой мембраны между жизнью и смертью! Еще более разительным видится контраст между работающим в саду стариком и его беззаботной душой:

…душа его, святая горихвостка,
не жнет, не сеет и не вьет гнезда.

Символ души и веры в образе горихвостки, частой гостьи волжских садов, с избыточной полнотой вызывает ощущение легкости и безмятежного парения духа. Маленькая птичка, несущая огонь на хвосте и подарившая его людям.

В последней строфе лирический герой проявляет себя в диалоге с соседом – проявляет как преданного ученика. Не углубляясь в язык цветов, минуя стадию любопытства к личности садовника, переходящую в узнавание и сопереживание, читатель уже почти догадался, кто Он. Я жду ключевого, программного слова, сродни пастернаковскому, —

Я в гроб сойду и в третий день восстану,
И, как сплавляют по реке плоты,
Ко мне на суд, как баржи каравана,
Столетья поплывут из темноты... –

но… в этот момент герой умирает. Именно здесь в тексте появляется кинетическая инструментовка с внешним зиянием («И умер. И я знаю…»). Эта естественная заминка ритма при чтении вслух наступила для того, чтобы развести оба режима бытия (смерть и воскрешение), вдох, необходимый для свершения таинства возрождения.

Так кто же этот «учитель-беспредметник без класса, без указки, без доски»? Автор создает интригу двойственностью толкования. Может ли случиться так, что учителем в тексте предстанет не Иисус и не ангел, слетевший для утешения в Гефсиманский сад в час испытаний? Может ли стать учителем простой старик-сосед, проживший свой век, не запятнав души? Какой же урок может дать мне, «высокообразованному интеллектуалу», простой человек, не бог и не герой?

...Но тело неспособно оклематься.
И дал он мне единственный завет —
подкармливать пионы и клематис.
И умер. И я знаю — смерти нет.

Очевидно, это инструкция, совет, вызревший в завет — как растить душу. Смерти нет, стоит лишь помнить, что душа погибнет, если за ней не ухаживать. Каждый, кто растит сад, из года в год наблюдает удивительное чудо: в осень увял цветок и вновь расцвел весной. Эта садоводческая обыденность доказательно подтверждает бессмертие души.

Одним из финалистов литературной премии «Лицей» 2025 года в номинации «Поэзия» стала Юлия Крылова – поэт, переводчик, эссеист. Автор книг, лауреат иных литературных премий, ведущая авторской колонки о современной поэзии на портале «Лиterraтура». То есть человек, в поэзии искушенный. Попробуем пристально прочитать одно из стихотворений из ее «лицейской» подборки:

где ошибаются другие, а не мы
и изучают в скомканной постели,
как гласной притворившееся тело
звучит на языке глухонемых,
где в поисках белья руками шарят
и каждый возвращается в свой дом —
любовь ночная улетает днем,
как после праздника воздушный шарик;
потом летят по разным городам
и городят там правду, только правду,
что в одиночестве бродили по горам
и любовались в одиночестве ландшафтом;
в елейном меде мертвая оса —
душа уходит в выси золотые
и вспоминает глупости земные —
роман курортный, черствый круассан.

Забавное дело – это пристальное прочтение одного стихотворения. В одной стороны, автор разбора притворяется Богом и утверждает, что именно он сейчас раскроет все смыслы, каждой строки, каждой строфы и всего стихотворения в целом. С другой стороны, авторы-поэты так избалованы всевозможной метафоричностью и интертекстуальностью, что поэт, написавший стихотворение, поддающееся однозначной трактовке, в наше время однозначно может считается графоманом.

А потому заявлю сразу: мой разбор – мои правила. Уж как отынтерпретирую, так оно и будет, прошу любить и не жаловаться. Для придания разбору солидности и научности он будет вестись от первого лица множественного числа. 

Разбираемое нами стихотворение звучит вполне классически и в русской традиции. Пяти-, местами – шестистопный ямб. Что это нам дает? Что оно, согласно толкованию семантического ореола метра, о любви, о времени, местами о смерти.

Ну, допустим. Но об этом не надо догадываться по размеру. Тут очевидный случай.

Интересней, на наш взгляд, отсутствие заглавных букв. Как будто Стихотворение (с большой) превратилось в стихотворение (с маленькой), как неважная болтовня о неважном, с потерянным где-то началом разговора:

где ошибаются другие, а не мы…

Где, где «ошибаются»? Уже не услышим, не успели к началу этого странного монолога, похожего на проборматывание, да и точка там всего одна, в самом конце. Так, монолог на грани сна. Где «ошибка» сразу и утверждается, и отрицается как ошибка. Ну, в самом деле, если кто-то начнет разговор так: «Ой, господи, ну все ж мы про себя думаем, что с  уж с нами-то такого не случится», то мы сразу поймем, что уже все случилось и сейчас мы это все будем обсуждать, но обсуждать очень по-доброму. Так работают эти фразы. И тут, говоря «ошибаются другие, а не мы», поэт как бы сразу признает ошибку и одновременно проявляет снисходительность к ее совершению.

Образ скомканной постели вполне очевиден – страсть, секс. В сочетании с ошибкой, видимо, не законно-семейный.

С «гласной», «телом» и «языком глухонемых» все не так ясно, дошли до ребуса. Телу дали право голоса, но говорить пришлось в полной тишине «на языке глухонемых»? Мы не можем быть уверены именно в этой версии трактовки, значит, пришла пора применить метод «потряси шар предсказаний», а вернее – «воспользуйся поисковой системой». Жест, означающий «тело» на языке глухонемых, ничего не добавил к пониманию стихотворения, не впечатлил. А вот сочетание в одном запросе «гласная» и «тело» выдало неожиданный (хвала методу!) результат. Есть, оказывается, древнеегипетский папирус Эберса (что бы это ни значило), датируемый XVII веком до нашей эры, где утверждается, что произнесение нараспев некоторых гласных врачует внутренние органы человека. Накладываешь руки на больной орган и тянешь гласную. Чтобы вылечить органы мочеполовой системы, надо тянуть У-Ю, а чтобы восстановить функции той же системы, надо тянуть «ГУН».  И тогда строку «звучит на языке глухонемых» может рассмотреть не с точки зрения семантики, а с точки зрения фонетики. «Г», «У», «Н» – присутствуют. Казалось бы, где «Ю»? Но раз мы говорим о фонетике, то это «ЙУ», и «Й» находим спрятавшимся в «языке» (йазыке).

Возможно, слово «мочеполовой» покажется нам неромантичным, но как мужчины, так и женщины, рассуждая о «курортном романе», часто говорят «для здоровья».  Нельзя термином снизить то, что и так уже максимально снижено в отношениях, верно?

где в поисках белья руками шарят
и каждый возвращается в свой дом…

Белье не снято и не сложено аккуратно на стуле, оно где-то потеряно в порыве страсти, никто не помнит, где, свет не зажигаем, расходимся в темноте, по одному. По своим домам.

любовь ночная улетает днем,
как после праздника воздушный шарик…

Любовь здесь – нечто малоценное, что радовало нас вчера и ночью, а сейчас уже не нужно, не рассматривается даже как потеря. А вот и отсылка к Б. Окуджаве: «Девочка плачет, шарик улетел… Женщина плачет, муж ушел к другой… Плачет старушка, мало пожила… А шарик вернулся, а он голубой…»

Но что же герои Крыловой? А они, распростившись с окуджавовским шариком,

потом летят по разным городам
и городят там правду, только правду…

Городить можно никак не правду, а ерунду, чушь («Когда мы были молодыми и чушь прекрасную несли…»). Но «городят», с ударением на «я», читается как «говорят» («Клянусь говорить правду, только правду и ничего кроме правды»). И, кроме того, обоим («нам») есть кому клясться, что провели время в одиночестве:

что в одиночестве бродили по горам
и любовались в одиночестве ландшафтом…

И если мы дошли до формулировок клятв, используемых в судебном процессе, а несколько выше говорили, что автор признает ошибку, но относится к ней снисходительно, то давайте уже зарифмуем это с понятием «косвенного умысла». Ну, не было у наших любовников прямого умысла на причинение морального вреда своим законным половинам под покровом ночи, но косвенный – косвенный был.

(Косвенный умысел — форма вины, закрепленная в ч. 3 ст. 25 Уголовного кодекса РФ. Преступление признается совершенным с косвенным умыслом, если лицо: осознавало общественную опасность своих действий (бездействия); предвидело возможность наступления общественно опасных последствий; не желало, но сознательно допускало эти последствия либо относилось к ним безразлично).

Простите, господа поэты, мне этот экскурс в суровую реальность, но помните? Мой разбор – мои правила. Любовники относились безразлично (снисходительно) к наступлению последствий… И это не в осуждение, не в похвалу, а дабы точно зафиксировать настроение момента. И прошу заметить, не я первая обратилась к образу судебного процесса, это все поэт!

в елейном меде мертвая оса —

«Мед» здесь, разумеется, – символ поэзии, думаем, нет нужды его дополнительно разъяснять. «Елейный» имеет несколько смысловых значений, для нашего разбора выберем значение «утешительный», «успокоительный». «Оса» – знаменитая оса Ахматовой, куда без нее в женской поэзии! «Я сошла с ума, о мальчик странный / В среду в три часа! / Уколола палец безымянный / Мне звенящая оса…»

Без сомнения, оса – это любовь.

Тогда заключительные строки означают буквально следующее: это утешительная поэзия об умершей любви, в минуты, когда душа уходит в выси золотые (мечтает? сочиняет стихи? умирает?). Душа при этом не кается и не упрекает себя, а вспоминает глупости земные («чушь прекрасную» курортного романа), и умильный «черствый круассан» потерял свежесть, пока любовникам было не до него. А может, за окном еще и море было, как в том анекдоте, но этого мы уже не узнаем.

* * *

в лесу нетопленом, пустом
любая буква алфавита
покрыта шерстью и пером, 
и дверь за деревом открыта
– пока не смешана с водой
и небом глина под ногами,
есть только звуков разнобой
в разрывах между облаками

но будет кровь и гул в крови
по деревянным капиллярам
и руслам рек, и свет в крови –
осенний свет, отец пожарам,
в огне которых золотой
и кривобокий плавлен слепок,
облеплен пеплом и золой,
и тускло светит между веток
– лесное небо! доски слов,
полей нетронутых равнины,
но безымянен мой улов
и красен круглый лист осины

Выбор мой пал на это стихотворение, опубликованное в подборке «Слепок» в журнале «Новый мир» (2023, № 5), потому что оно показалось мне несколько отличным от всей поздней лирики Шульпякова. С одной стороны, полностью вписывающимся в его классическую поэтику, с другой, – будто бы заостряющим все ее основные приемы (перечислять их здесь не буду – это предмет для отдельной статьи, а данный отклик сильно ограничен в объеме), из-за чем в нем происходит нечто особенное.

Попробуем разобраться.

При первом знакомстве стихотворение кажется больше описательным, только намекающим на некий процесс. Однако повторное прочтение позволяет увидеть четкий сюжет. Сначала перед нами предстает очень странный лес – «нетопленый», «пустой», в котором еще и обитают покрытые «шерстью и пером» звери-буквы (вспоминается: «Там на неведомых дорожках / Следы невиданных зверей»), а также за деревьями имеются двери («туда, где черный выход-ход»[1]). Ассоциация не то с заколдованной избушкой, не то с заброшенной избой в глухой деревне, на которую набрел окруженный «густым алфавитом»[2] поэт. Мы медленно идем по лесу, читаем не спеша, дыхание размеренно.

Однако дальше начинается метафизика, которая и раскроет нам смысл первых четырех срок. Темп ускоряется, нам уже нужно больше воздуха, потому что на наших глазах из первоэлементов стихий в прямом смысле сотворяется мир. Дух Божий носится над водою, с которой еще не смешан ни один из первоэлементов, не пошла в ход глина (не сотворен еще ни мир, ни человек), разве что воздух позволяет услышать – обратите внимание на аллитерацию, усиливающую общую динамику текста: «звуков разнобой / в разрывах…» (звуков, сложенных из «диких» букв в первых строках?).

Но – здесь мы можем сделать вдох перед следующим рывком – будет жизнь, то есть кровь, которая заструится по деревянным (земля) капиллярам-руслам (вода)[3]. В крови загорается свет и возникает пожар, в созидательном огне которого выплавляется «кривобокий слепок»: «…плавлен слепок, / облеплен пеплом» – усиление вновь с помощью аллитерации и ассонанса. Здесь перед нами античность, плотное присутствие смыслов и образов которой также является отличительной чертой лирики Шульпякова последних лет. В частности – Гераклит, который использовал образ слитка золота («Прекраснейший космос – словно слиток, отлитый как попало») для передачи идеи одновременно единства и изменчивости мира (в какую форму ни переплавляй золото, оно остается золотом). Но у Шульпякова слиток становится слепком, еще и кривобоким, чтобы лишний раз подчеркнуть подвижность и текучесть. И ведь именно Гераклиту мы обязаны выражением «panta rhei» («все течет» – добавим – все меняется). Этой же мыслью через образы, принадлежащие стихии воды («смешана с водой», «кровь», «руслам рек», «улов»), пронизано все стихотворение.

Между прочим, кровь у Шульпякова рифмуется с ней же: «…но будет кровь и гул в крови / по деревянным капиллярам / и руслам рек, и свет в крови…» Не потому ли, что рифмовать слово «кровь» – это, как в том меме, – «пошлость, звенящая пошлость»? Будто самодовлеющая природа этого слова позволяет рифмовать его только с самим собой.

Но выдыхаем. Мир – в плодородных пепле и золе, благодаря которым вырастет будущее, – сотворен. Мы снова переходим на шаг, замедляем дыхание и возвращаемся в лес, который перестал быть нетопленым и пустым, хотя, конечно, небо на фоне такого яркого пожара творения кажется тусклым. Из букв алфавита и разрозненных звуков сложились «доски слов», из которых теперь можно строить. Но равнины полей еще нетронуты, девственны, мир только готовится к дальнейшему развитию, он как бы отдыхает после сотворения себя и замер в ожидании грядущих перемен.     

А вот и лирический герой! Сотворенный человек. Его «улов безымянен», а «круглый лист осины», который он то ли держит в руке, то ли видит упавшим на поверхность воды, из которой удит (что же он удит?), «красен». И здесь возникает ощущение, что до этого мы будто бы имели дело со специфической пейзажной лирикой, метафизическим описанием осени, которая теперь закольцовывается точной цитатой из «Осени» Баратынского, о которой С. Шевырев сказал: «…поэт переводит пейзаж в мир внутренний и дает ему обширное звучание»: «Седая мгла виется вкруг холмов; / Росой затоплены равнины; / Желтеет сень кудрявая дубов; / И красен круглый лист осины».

Шульпяков же, на мой взгляд, вводит внутренний мир в пейзаж – так и возникает эта специфическая оптика.

Но почему улов безымянен (а не чудесен)? На мой взгляд, этот туманный в первом приближении эпитет как раз является ключом к разгадке и раскрывается своей противоположностью – позитивной стороной. У нас есть живые буквы алфавита и разрозненные звуки, которые через акт творения сложились в доски слов; мы увидели природу, все составляющие и итог творческого акта, но дать имя его плодам все равно невозможно. Не потому ли, что это тот самый Логос, который со всей своей изменчивостью, противоречивостью, но неоспоримым единством не поддается прямому осмыслению и, как следствие, точному выражению? Тот Логос, перед которым лирический герой (он же – просто человек) в хорошем, даже самом лучшем, смысле беспомощен, нем? Букв, звуков и слов, как бы много их ни имелось в запасе, какими бы разнообразными они ни были, недостаточно, смысл будет искажен, «мысль изреченная есть ложь», а что-то и вовсе будет намного понятнее, если о нем просто молчать. Как мир нельзя выплавить в раз и навсегда застывшую четкую форму, так и знание о нем нельзя раз и навсегда выразить в застывших словах.  

И все, что нам остается, – это блаженно недоумевать, восхищаясь сотворенной красотой, которая вся теперь отражена в такой маленькой, но прекрасной детали – красном круглом листе осины. 


[1] «там у меня живет поэт…» – из книги «Саметь» (2017).

[2] «невысокий мужчина в очках с бородой…» – из книги «Желудь» (2007).

[3]Кровь уже «толкалась» по «тесным капиллярам» в стихотворении «в моем углу – бревенчатом, глухом…» из «Писем Якубу» (2011), но там она была более осязаемой и принадлежала исключительно лирическому герою, здесь же она разлита в пространстве и уже выступает в качестве аллегории жизни.

Можно ли, глядя на каплю воды, рассуждать о реке? Наверное, можно, если капля эта особого свойства: с одной стороны — взятая из реки, с другой — отражающая в себе эту самую реку. Так и хорошее стихотворение отражает в себе современность. А потому оно всегда — повод о ней поговорить.

В 2025 году в журнале «Просодия» было опубликовано стихотворение Ксении Август, молодого калининградского автора, финалиста ряда крупных литературных премий и автора четырех поэтических книг:

Заклей на зиму окна, занавесь,
и вспомни, то ли вправду, то ли в шутку,
как приходила мама, точно весть,
отряхивая небо с полушубка,

как небо тихо падало с гардин
в ладони мне, струилось и дышало,
как папа, точно солнце, приходил,
и небо на усах его лежало,

а руки пахли морем и сосной,
как день был недослушан, но не прожит,
как бабушка сбивала небо с ног
о старенький истоптанный порожек,

как было много времени и сил 
и было слово каждое распето,
как дед ковры с мороза приносил 
и в доме пахло небом до рассвета,

мы пахли небом, души и тела, 
неспящие, уснувшие под паром, 
и небо сквозь бумагу проступало 
у мерзлого оконного угла.

Одна деталь — заклеивание окон на зиму — тянет за собой цепочку смыслов и ассоциаций, неразрывных и нераздельных, поэтому и все стихотворение из пяти строф оказывается всего лишь одним предложением; отсутствие заглавных букв странно сближает его с современным верлибром, хотя по форме и по набору приемов оно, очевидно, тяготеет к классике.

Весь текст строится на одной метафоре: снег — это небо. Небо, так сказать, воплотившееся, сошедшее на человека, задержавшееся на мамином полушубке и папиных усах; небо чистое, светлое и — ускользающее, доступное лишь в ярком переживании, но не во всей жизни.

Кажется, вот эта мимолетность, хрупкость счастья становится одной из ведущих тем в современной молодежной поэзии. Тщетно его пытаются обуздать и зафиксировать: рядом с ним всегда травмы и боль, значит, абсолютного счастья нет. Оно как будто принципиально неуловимо, принципиально нереально. Отголосок этой темы звучит и в стихотворении Август: здесь тоже всё как будто на пограничье реальности и нереальности («то ли вправду, то ли в шутку»; «неспящие, уснувшие под паром»). Однако вопрос объективности автора как будто не волнует: какая разница, в самом деле это было или нет? Опыт переживания счастья сам по себе значит очень многое, и неважно, пережит ли он наяву или в какой-либо иной реальности. Если счастье было для нас, значит, оно — было.

И локализуется счастье для Август, как и для многих других авторов (особенно — женщин), в родительском доме, в любви и в детстве.

Именно дети особенно остро ощущают связь с небом и с семьей, связь, пропитанную любовью. Эта связь у Август пронизывает все бытовые детали: полушубок, гардины, ковры (и их набор ведь не случаен: всё мягкое, теплое)… Она же распространяется всё дальше, в природу вокруг (у отца руки пахнут морем и сосной: вот напоминание о Куршской косе!) и растворяется в небе. Переживание этой связи становится залогом счастья и опоры в жизни, выхода за предел рутины; конкретные бытовые детали приобретают образное значение, а значит, самые простые детали окружающего нас быта обеспечивают, при должном настрое, выход в трансцендентность.

Здесь же — полунамеками, полутонами, прозрачной лессировкой — сквозит и другая важная для Август (как и для многих других поэтов) тема слова. Неслучайно «приходила мама, точно весть», неслучайно «слово каждое распето», а окна заклеиваются бумагой, сквозь которую проступает небо. Это очень удачный образ: именно сквозь нанесенный на бумагу текст можно порой ощутить тот самый небесный свет. А значит, и сам текст тоже является средством выхода за предел.

Что же мы имеем в итоге?

Цельный и органичный текст, где конкретные бытовые детали соединяются с тем, что находится по ту сторону реальности; соединяют их — свет, любовь, переживание единства мира и, конечно, слово.

Текст актуальный (темы детства, родительского дома и быта сейчас особенно на слуху), но в то же время откликающийся на вечные вопросы.

Текст, не требующий глубокой дешифровки, с четко выраженной мыслью и хорошей художественной отделкой.

Текст, в котором, как в капле воды, отражается река современной поэзии — конечно, не вся, конечно, под определенным углом, но ведь, не рассмотрев пристально такие капли, в реке можно и захлебнуться.

Настоящее заставляет особенно пристально смотреть в воды прошлого. Там, на глубине, иногда проявляются образы, обнажающие подлинность происходящего здесь и сейчас. Ностальгическую подборку Светланы Кековой «Время портных», опубликованную в январском номере «Нового мира» за 2025 год, открывает стихотворение «Медали»:

На склоне лет легко вернуться к детству.
Там — одуванчик дремлет. Там лопух
свой грубый лист раскинул по соседству,
и гонит ветер тополиный пух.
Мерцает он, на белый снег похожий,
и, как всегда, в июньский день погожий
гудят счастливо пчелы и шмели.
Идет по длинной улице прохожий,
и воробьи купаются в пыли.

И бабочка на розе отдыхает,
и луч летит из облачных громад,
цветет сирень, жасмин благоухает,
шиповник источает аромат.

И кажется, что там, в простом и бедном
советском детстве, вправду длился рай,
и, словно ангел, заходил сосед к нам,
шла мама за соленьями в сарай.
Стол накрывали скатертью, и стопки
стояли, словно, воины, рядком.
А от медалей папиных в коробке
всегда тянуло странным холодком.

С посылом, интонационно близким Б. Окуджаве («Кто там плачет?.. Никто там не плачет… Просто дети играют в войну!..») поэт определяет ракурс разговора о войне изнутри мирной, камерной, отдельно взятой человеческой жизни. Фрагменты воспоминаний героини, разворачивающихся в каждом последующем стихотворении цикла, обрамлены картинами мирного детства, но всё, что находится за пределами рамки, охвачено пожарами катастроф: исторических и метафизических. Подборку организуют два параллельно развивающихся образных ряда: первый связан с лоскутками в руках портных, второй – с осколками детского калейдоскопа. Оба ряда восходят к лейтмотиву воссоздания жизни, собирания ее по кусочкам.        

Стартуя в почти ахматовской точке пространства («одуванчик у забора», «лопухи и лебеда»), пейзаж раскрывается в парящем пятистишии тополиной метели, создающей – на уровне прерывистого дыхания ямбов, уносящихся вверх по воздушным ступеням, и терпких аллитераций – образ физически ощутимого тепла.

Мироощущение ребенка очерчено геометрически: улица длинна – как бесконечность запечатленного мгновенья. Прохожий идет по ней, словно отмеряя шагами минуты. Ему так же свойственно идти, как шмелям и пчелам – счастливо гудеть, а воробьям – купаться в пыли. Раз навсегда заведенный порядок летней жизни подсвечен тициановским солнцем («И луч летит из солнечных громад…»), а бабочка, отдыхающая на розе, созвучна образу успокоенной души, приникающей к миру прекрасного.

Здесь, в райском саду детства, где роза, сирень, жасмин и шиповник выстроены в поистине андерсеновский образный ряд, распахнутый Герде, есть место и памяти смертной. Упоминание о сестре, спасающей брата, еще появится в другом стихотворении подборки – «Снежная королева»: «…У нее в котомке — добро без примеси, / даже если время вот-вот разрушится…». А пока ледяная стать грядущих испытаний явлена только в образе боевых наград.

 Сосед, заходивший в дом, «словно ангел», продолжает идиллический ряд райских символов, как и выносимые ему навстречу дары – «соленья из сарая». И только в образе торжественной трапезы («Стол накрывали скатертью, и стопки / стояли, словно воины, рядком…») впервые размыкается доныне беспечальный круг младенческих воспоминаний. Архетипическая метафора поля боя и поля жатвы, пира и битвы явлена самой жизнью. Становится ясно, что любая трапеза в послевоенном, праздничном с виду мире – трапеза поминальная, и что сосед-ангел, как и отец, побывал когда-то в небесных боях.

Над горькими рядами стопок неуместны возгласы и речи. От них веет прохладой, как и от медалей в коробке. Стекло и металл противопоставлены здесь трепещущей плоти бабочек, деревьев и цветов.

«Медали папины в коробке» и их «странный холодок» сродни загадочной Морре, сидевшей под кустом сирени в цветущем саду Муми-троллей. Земля на том месте, где находилась Морра, покрывается инеем, но Т. Янссон не считает, что говорить о ней нельзя. Эта память о смерти как естественная часть бытия расширяет горизонт переживаний ребенка. Так и здесь: странный, потусторонний холодок медалей вводит нас не только в пространство памяти, но и в область непознанного, не постижимого детским, человеческим умом.

Так неявная антитеза живого и мертвого, земного и небесного подсвечивает изнанку внешнего мира, в котором обитает ребенок. Ледяные светила медалей уже пробили в нем брешь, сквозь которую хлещет отрезвляющий свет будущего.

Собственное место в пространстве и времени героиня определяет белым всполохом цветущей у дома мичуринской груши – символом торжества чистоты и жизни над мороком недавнего прошлого, а главной своей «игрой» называет способность видеть мир сквозь трубочку с волшебными осколками:

…Совсем недавно отгремели пушки.
Мальчишки вновь сбивали трав верхушки
и брали штурмом вражеский окоп.
И были у меня свои игрушки,
но самой лучшей был калейдоскоп.

Право на особый взгляд – взгляд сквозь осколки – это попытка отстоять сокровенное, выстроив заново мир собственных ощущений и открытий:

…Зачем мне куклы в белых платьях бальных,
когда всего три стеклышка зеркальных,
скрываясь в недрах маленькой трубы,
такие составляли мне узоры,
что забывалось все — обиды, ссоры
и прочие превратности судьбы…

Мы, как археологи, прочитываем сакральные тексты о прошлом из дня сегодняшнего и по осколкам пытаемся судить о форме всего сосуда. Как детская игра «в секретики», когда под цветным бутылочным стеклом светится блестящий фантик или цветок цикория, отдельная человеческая память преображает хаос в космос:

И в доме детства моего на полке
лежали разноцветные осколки
случайного, как наша жизнь, стекла.

Подобно мухам, изображавшимся великими художниками прошлого то на сочных плодах, то на коленях святых, тени, отбрасываемые предметами из детства на наши воспоминания, призваны напоминать о том, что изнанка бытия шероховата. Эти образы несут память о быстротечности нашего существования. Созидание не обессмыслено памятью смертной, напротив – ею озарено, но и сквозь созидание прорастают трагические, в вечном круге настигающие человека вопросы:

…Конечно, приходится верить
и твердо стоять на своем:
судьба нам позволит примерить
все то, что кроим мы и шьем.
Но, к счастью, средь общих восторгов,
вопрос возникает порой:
за что у судьбы на задворках
воюет последний герой?

Коробки с воспоминаниями греют нас и вместе с тем отрезвляют правдивостью факта. Власть хаоса огромна, собирателей все меньше, но прогулки по осколкам необходимы. Хотя бы просто для того, чтобы ранить нас подлинностью, ее острым, неостывающим холодком.