№3, 2010/История русской литературы

Заметки о Вельтмане и Кюхельбекере. (Предположения об одном посвящении)

 

(Предположения об одном посвящении)

«…Скоро оставляю благословенную Бессарабию; есть страны благословеннее. Праздный мир не самое лучшее состояние жизни <…> Самого лучшего состояния нет на свете; но разнообразие спасительно для души».

Пушкин — Дельвигу. 23 марта 1821.

…Изгнанник самовольный

И светом и собой и жизнью

недовольный…

Пушкин

Несмотря на огорчительное удаление из Петербурга, кишиневская, 1821 года, жизнь Пушкина разнилась от деятельной или праздной жизни столичной не слишком заметно. И была скорее вольготной и творчески сосредоточенной, чем затворнической и опальной. Скорее — временем обилия новых знакомств и долгих (вроде встречи с Пестелем) умных бесед или нечастых, но охотных развлечений, чем их недостатка. К числу таких заметных знакомств относится и возникшее вскоре тесное приятельство с Александром Вельтманом, молодым успешным офицером — сполна и щедро к тому же одаренным литературно. Пребывал Вельтман в Кишиневе по делам службы, работал над топографической съемкой Бессарабии, а потому много разъезжал. Что неизменно пригождалось ему еще и как любознательному литератору. Ибо не упускал попутной возможности собирать молдавский фольклор и записывать путевые или обывательские свои впечатления. Насмешливо, например, живописуя кишиневский променад в стихотворении «Простите, коль моей нестройной лиры глас…», где мирно трунил над местным бомондом, вышучивая его бесхитростные нравы. А то, случалось, весело и дружески-грубовато фантазировал о покинутых приятелях и сослуживцах в потешном «Послании к друзьям».

И. Липранди вспоминал после, что «Пушкин умел среди всех отличить А. Ф. Вельтмана, любимого и уважаемого всеми оттенками. Хотя он и не принимал живого участия ни в игре в карты, ни в кутеже и не был страстным охотником до танцевальных вечеров у Варфоломея, но он один из немногих, который мог доставлять пищу уму и любознательности Пушкина, а потому беседы с ним были иного рода. Он безусловно не ахал каждому произнесенному стиху Пушкина, мог и делал свои замечания, входил с ним в разбор, и это не ненравилось (так в подлиннике. — В. Х.) Александру Сергеевичу, несмотря на неограниченное его самолюбие. Вельтман делал это хладнокровно, не так, как В. Ф. Раевский. В этих случаях Пушкин был неподражаем; он завязывал с ними спор <…> иногда очень горячий, с видимым желанием удовлетворить своей любознательности, и тут строптивость его характера совершенно стушевывалась…»1.

Примечательно, что сквозящая здесь между прочими — добрыми — чувствами неравнодушная ирония описания «живой картины» «Пушкин — завсегдатай кишиневских пиров» проступает не менее отчетливо, чем почтительное чувство к Вельтману, как к остроумному, но стороннему наблюдателю местных нравов и нелицеприятному пушкинскому критику. Стоит оговориться, что упоминание об этих особенностях восприятия Пушкина современниками лишь попытка подчеркнуть меру свободы их литературных мнений о его поэзии. А заодно задаться вопросом: только ли служебным отъездом Вельтмана из Кишинева были прерваны их добрые отношения, что возобновились приятельством лишь в 1831 году?

Но о Пушкине в статье будет сказано лишь косвенно. Напрямую же речь пойдет об опубликованном в 1832 году романе Вельтмана «Странник», в замысле и создании которого большую роль сыграла упомянутая вначале долгая бивачная жизнь его автора. О пестром, умышленно лоскутного устройства романе, который мало-мальски четкого жанрового определения сторонится или даже откровенно избегает. Замечание же о косвенном присутствии в нашем разговоре имени Пушкина касается, в том числе, следующего отрывка из письма Пушкина (по-французски) к Е. Хитрово от 8 мая 1831 года: «Посылаю Вам, сударыня, «Странника», которого Вы у меня просили. В этой немного вычурной болтовне чувствуется настоящий талант. Самое замечательное то, что автору уже 35 лет, а это его первое произведение»2. Касается это замечание и другого пушкинского мнения, литературно уже более распространенного и критически более основательного. Речь идет об окольно высказанном, доброжелательном суждении Пушкина о романе, содержащемся в письме от 1 июня того же 1831 года к Нащокину: «Я сейчас увидел в «Литературной газете» разбор Вельтмана, очень неблагосклонный и несправедливый. Чтоб не подумал он, что я тут как-нибудь вмешался. Дело в том, что и я виноват: поленился исполнить обещанное. Не написал сам разбора; но и некогда было» (14, 168). Нащокин же, в свою очередь, на это замечание отвечал Пушкину так: «2-ая часть «Странника» удивительно хороша. Высокое воображение — поэт а ля Байрон — а не записки молодого офицера» (14, 230).

Однако речь о другой (хотя и связанной с откликом Нащокина) особенности этого — «высокого воображения» — поэтического романа. А именно, о возможном его странном психологическом сходстве с поэмой Кюхельбекера «Агасвер» и непростом отношении ее автора к сочинениям и литературной позиции Вельтмана. О внимательном и критически зорко развивавшемся отношении, что привело-таки Кюхельбекера к решению посвятить свое сочинение автору «Странника». Решению, пожалуй, неожиданному, трудно понимаемому, но, как представляется, объяснимому.

«…А Странника просто невозможно читать как прозу, а должно перебирать, как собрание лирических пиэс и эпиграмм. Вельтман вообще более автор отлично хороших страниц, нежели выдержанных книг. Он метит явно в Гофманы и Жан Поли; но чтобы быть первым, недостает у него силы и собственного, суеверного убеждения в истине призраков, которых создает, а с вторым ему никогда не сравниться, потому что у него слишком мало души»3. Записал это 25 ноября 1841 года в своем «Дневнике поселенца» другой — по-настоящему подневольный — странник и скиталец, «государственный преступник» Кюхельбекер.

Но всего лишь год спустя, посвящая своего любимого «Агасвера» тому же «недостаточно сильному» и «слишком мало душевному» Вельтману, Вильгельм Карлович с волнением почитателя скажет о совсем ином — высоком — к нему и его сочинениям своем отношении. Раскроется в суждении, целиком опровергающем предыдущее: сухое и внятно-скептичное суждение из «Дневника поселенца». Приметим вдобавок, что признается он в этом своем восхищении, не будучи с Вельтманом никогда знакомым лично и далеко — на вечном, как вскоре окажется, баргузинском поселении — от него находясь. Причем признание это — и приватно и публично одновременно. Приватно оттого, что надежда Кюхельбекера опубликовать «Агасвера» была ничтожна, а публично оттого, что она все-таки была.

«Милостивый государь! Лично ни Вы меня, ни я Вас не знаем и, вероятно, никогда не узнаем. Но столько Вы мне известны как человек и оригинальный писатель, что я счел бы просто глупостью, если бы перед словами: Милостивый Государь… я написал Господину Вельтману. Вы также мало Господин, как Апулей или Лукиан, как Сервантес или Гофман (курсив мой. — В. Х.), как между нашими земляками, хотя и в другом совершенно роде, Державин, Жуковский, Пушкин. Вы этого, может быть, по своей скромности еще не хотите знать: так позвольте же, чтоб человек, который вам ни друг, ни брат, ни сват, вам об этом объявил. Вместе примите, милостивый государь, мои отрывки: я Вам их посвящаю, потому что не знаю, чем иным отблагодарить Вас за удовольствие высокое и живое, какое доставили мне Ваши сочинения. В них мысли, а мысли <…> нашей многословной литературы — дело не последнее. Ваш покорный слуга. Неизвестный»4.

Такая проникновенность вряд ли случайна. Не потому только, что Вельтман — чье перо, едва поспевая за воображением, прославило его как сочинителя историй, где сказочное ироническое мирно уживалось с ироническим же реальным, — был Кюхельбекеру близок культурно. То есть сходствен во внимательном пристрастии к народному слову или в бережной любви к народному преданию. И не потому только, что многие сочинения Вельтмана, где домовые и лесные духи запросто соседствуют с офицерами, галантерейщиками, барышнями и древнерусскими князьями, вызывали у Кюхельбекера — романтически мистериального поэта и страстного знатока волшебных сказок и народной поэзии — творческое сочувствие. И не оттого лишь, что он прозревал в этом писателе близкий собственным способностям дар свободно управляться с потоком образов и не иссякающих выдумкой замысловатых сюжетов. Сюжетов, обильно (как, например, в том же «Страннике») сдобренных литературной фантазией и грустной насмешкой над сумбуром собственной душевной растерянности и, наоборот, полных радости от своего почти сумбурно пылкого дарования.

Гораздо важнее здесь иное — схоже щедрая стихийность поэтического дара. Ибо Вельтман, подобно Кюхельбекеру, был литератором неугасающего творческого вдохновения, а перед вдохновением тот благоговел как перед посланием Небес; высоко ценил чужое, свое же, редко ему изменявшее, неотступно берег, дорожа как самым заветным. Тому в его дневниковой записи от 11 ноября 1832 года есть страстное подтверждение: «Я бы желал на коленях и со слезами благодарить моего милосердного Отца небесного! Нет, то, чего я так боялся, еще не постигло меня: утешительный огонь поэзии еще не угас в моей груди» (199). Более того, молитвенная эта благодарность дальше продолжена в стихах: «Благий! / Не до конца меня покинул Ты… / Увы! Я унывал, я таял: / «Сокрылися, исчезли, — так я чаял, — / Живившие меня мечты; / Огонь небесный вдохновенья / Потух, потух в моей груди, / Уж светлый ангел песнопенья / По радужному не слетит пути» / <…> / Ты, дивный в чудесах, приял мое моленье; / <…> / Нет, не потух в моей груди / Огонь небесный вдохновенья: / Опять, опять по светлому пути / Ко мне слетает ангел песнопенья» (199). Исподволь, но выразительно свидетельствует об этом же и запись от 31 октября 1834 года из того же «Дневника узника»: «Я лучшие свои произведения, напр. «Ижорского», считаю более произведением природы, нежели искусства, произведением, если угодно, моей природы, произрастанием моей почвы, но собственно не делом произвола, не следствием холодно обдуманного предначертания и отчетливого труда» (338). И кажется, что убеждение это обосновано не только литературно самобытными особенностями «Ижорского». Следует учесть, что сложилось оно внутри характера пылкого и своевольного, да и развивалось на пути особенно трудном, психологически укрепляясь именно в годы одинокого узничества. Иначе говоря, на пути внимательного изучения правды собственной личности и «особых примет» своего таланта, когда целое десятилетие тягостно и поневоле проходило для него без внешних отвлечений и «помех» прямого участия в литературной жизни. Тем отзывчивей и теснее было участие заочное, сказавшееся, в частности, и в откликах на сочинения Вельтмана.

И здесь стоит сказать, что, несмотря на устойчивый интерес и сочувствие Кюхельбекера к фольклорным и литературно-философским исканиям автора «Странника», отношение к самому его — жанрово изобильному — творчеству было у Вильгельма Карловича изменчивым. Однако в основе этой изменчивости всегда лежит точный критический вкус и воспитанное чувство слова. Свойства, что неизменно проявляются при виде любой литературной удачи Вельтмана либо, наоборот, нередких, при столь неудержимой плодотворности, промахов.

Так, например, в дневниковой записи от 9 декабря 1833 года читаем: «В «Сыне отечества» довольно значительный отрывок повести в стихах «Беглец» (Вельтмана. — В. Х.).

  1. Липранди И. П. Из дневника и воспоминаний // Пушкин в воспоминаниях современников. М.: ГИХЛ, 1950. С. 252.[]
  2. Пушкин. Полн. собр. соч. в 16 тт. Т. 14. М. -Л.: Изд. АН СССР, 1941. С. 164, 426. В дальнейшем ссылки на это издание даются в тексте с указанием тома и страницы.[]
  3. Кюхельбекер В. К. Путешествие. Дневник. Статьи. Л.: Наука, 1979. С. 407. В дальнейшем ссылки на это издание даются в тексте с указанием страницы. []
  4. Кюхельбекер В. К. Избранные произведения в 2 тт. Т. 2. М.-Л.: Советский писатель, 1967. С. 86.[]

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №3, 2010

Цитировать

Холкин, В.И. Заметки о Вельтмане и Кюхельбекере. (Предположения об одном посвящении) / В.И. Холкин // Вопросы литературы. - 2010 - №3. - C. 341-366
Копировать