№4, 1963/История литературы

Заметки о Достоевском и Шиллере

Статья печатается в сокращенном виде. – Ред.

Некоторые мои друзья спрашивают меня, почему я в последнее время так много занимаюсь Достоевским, особенно его романом «Братья Карамазовы». И удивляются, когда я отвечаю, что Достоевский, хотя я этого и не видела прежде, во многом соприкасается с одним немецким поэтам, а именно – с Шиллером.

Сейчас я хочу поделиться соображениями, возникшими у меня при повторном чтении некоторых романов Достоевского, поделиться своими мыслями об его отношении к некоторым немецким писателям, и в первую очередь – к Шиллеру.

1

Драмы Шиллера производили на меня огромное впечатление в детстве, в ту пору, когда я считала театр каким-то особым миром. Позднее, студенткой, начав понимать окружавшую меня действительность, я с великим увлечением читала романы Достоевского: Читала я их, и с возраставшим интересом, в таком порядке: «Преступление и наказание», «Идиот», «Братья Карамазовы».

Из всех романов Достоевского, а может быть, и вообще из всех романов, какие я тогда читала, больше всего взволновали меня «Братья Карамазовы». Слово «взволновали» я употребляю в самом ходовом его значении: я не могла оторваться от книги и по всякому поводу думала об ее героях, об их словах и поступках. Впоследствии, однако, они уже не вызывали у меня столь сильных чувств; так же было и с драмами Шиллера, впечатление от которых померкло гораздо раньше. Затем, с возрастом, восприятие обоих этих авторов стало у меня как бы вновь молодым.

Мое тяготение к Шиллеру и к Достоевскому в те времена разделяли многие мои сверстники. Тогда никому не пришло бы в голову спросить нас: «Почему не Гёте? Почему не Толстой? Почему, наконец, именно «Братья Карамазовы»?» Мы утоляли голод той пищей, какая нас больше всего привлекала. Кто открыл ее первым, я уж не помню. Как бы то ни было, она была к нашим услугам, и мы воображали даже, что ее приготовили специально для нас. Никому из нас не пришла бы в голову мысль, подобная той, которую прошлой зимой, с великолепной непосредственностью, обращаясь скорее к себе самому, чем к нам, высказал один студент: «В чем же это я ошибся, если Ван-Гог все еще трогает меня больше, чем Либерман?»

Таких вопросов у нас вообще не могло возникнуть. Не потому, что мы не знали Ван-Гога и Либермана. И не потому, что бездумно соглашались со всем, о чем говорилось в романах Достоевского. Мы читали их так, как сегодня молодые люди читают, например, романы Бальзака и представляют себе Францию в дни бесшабашно-лихой, разбойничьей молодости капитализма, совершенно не обращая внимания на домыслы Бальзака относительно католической монархии. По романам Достоевского мы представляли себе русское общество, уже встревоженное гулом надвигающейся революции. К тому же человек был освещен в этих романах ослепительно ярко. В своем величии он представал особенно высоким, в своей мерзости и убогости особенно низким. Мы думали, что в русском быту люди неистовых страстей, готовых вот-вот разразиться ужасным взрывом, встречаются сплошь да рядом. Таких людей у других народов, казалось нам, вообще не было. Русские, говорили мы себе, одержимы великими страстями, которые приведут к великим последствиям… Мы сравнивали русских с людьми своего серого, мещанского круга, не способными ни на сильное чувство, ни на вспышку страстей.

Действующими лицами романов Достоевского были не короли, не государственные деятели и не полководцы, выбранные из мировой истории ради их необычайных судеб и решений, нет, при всей своей яркой характерности это были обыкновенные люди из гущи большого города.

Если бы в ту пору кто-нибудь спросил меня о моем прежнем пристрастии, оно показалось бы мне ребяческим и несовместимым с моим пристрастием к Достоевскому, даже противоположным ему. Я бы ответила, что Шиллер изображает, и обычно исторически неверно, знаменитых мужчин и женщин с фальшивыми, на мой взгляд, нравственными запросами, тогда как Достоевский находит подлинные, но скрытые драмы в унылой действительности, в среде незаметных людей. О том, что между двумя этими художественными методами может существовать какая-то связь, я задумалась гораздо позднее.

Если «подозрение» о существовании такой связи поначалу утаить и просто упомянуть в каком-нибудь разговоре оба имени, то часто выясняется следующее: многие читатели – иные с юности – питают к Шиллеру эмоциональную симпатию или хотя бы вежливое уважение как к «культурному наследию». Равнодушие, некоторая даже неприязнь – тоже не редкость. Но очень редко почтительное отношение к Шиллеру сочетается с пристрастием к Достоевскому. Одному приходится объяснять, почему меня так занимает Достоевский, другому – почему для меня важен Шиллер. Тому, кто с увлечением читает Достоевского, обычно претит шиллеровский пафос, он оставляет его холодным, кажется ему идеалистическим и пустым. А тем, кто называет Достоевского истериком, мистиком и больным, приходится объяснять, что фабула его романов отличается поразительной четкостью, а сюжет строгой сосредоточенностью и правдоподобием. Если Достоевскому и свойственна болезненность, истеричность, то его романы, и в частности три уже названных мною, построены на крепком остове. При этом его талант художника часто глубоко проникал в действительность, как бы невольно изображая ее вернее, чем могло объяснить мировоззрение писателя. Множество речей, навязанных им своим персонажам, тускнеет на фоне великолепных сюжетов, им найденных; Между этими двумя художниками, Шиллером и Достоевским, существует тесная связь. Она не установлена искусственно, произвольно. Достоевский её сознавал. Даже, если, работая над окончательным вариантом, он уже не отдавал себе ясного отчета в том, из какого более раннего художественного мира проник тот или иной образ в его собственный мир, он, можно не сомневаться, чистосердечно согласился бы: – И верно, оттуда!

Да и зачем понадобилось бы ему это скрывать? Все образы мира, созданного писателями, восходят – будь то сознательно, полусознательно или бессознательно – не только к окружающей художника действительности, но и к произведениям искусства, к имеющимся уже отражениям действительности ушедшей. Тем самым писатели прошлого помогают новым писателям изобразить их изменившийся, более глубокий и сложный, как это кажется, мир, а современникам этих новых писателей они помогают понять их…

Шиллер, конечно, не мог подозревать, куда в конце концов направится тот или иной придуманный им персонаж. Понял ли бы он его путь? Сумел ли бы он последовать, к примеру, за своим великим инквизитором в холодный жар Ивана Карамазова? Кто знает, может быть, и сумел бы, и даже с большей легкостью, чем мы способны себе сегодня представить.

2

Я воскрешаю

Минувшие года: инфант Филипп

У вас, наставник, просит вновь совета1.

Если Шиллер порой и сбивался на обывательскую сентиментальность, если он, чтобы оторваться от убожества, в котором ему приходилось жить, искусственно взвинчивал себя идеалистическим пафосом, то некоторых героев он, несмотря на свою необразованность и неопытность, изобразил настолько отчетливо, что зрителю или читателю кажется: ну, конечно, иначе и не могло быть.

Мой ученик, великий ваш отец, В советах не нуждался.

Великий инквизитор Испании был воспитателем инфантов. У него учились они править своим народом и народами завоеванных колоний. От него узнавали они, в каких тисках нужно держать мировую империю. Не поддаться этим тискам значило лишить себя не только всех благ земли, но и блаженства рая. И венценосные ученики были послушны, а тиски поразительно прочны.

» Что за человек был великий инквизитор на самом деле? Верил ли он в то, во что заставлял верить других, и заставлял основательно, так что они и поныне верят?

Вот вопрос, который займет Достоевского, когда ему встретится великий инквизитор из шиллеровского «Дон Карлоса».

Иногда Шиллер на редкость верно изображает человека, которого ему, казалось бы, особенно трудно было себе представить. Он выдумывает его, совершенно не зная мира и общества, опираясь только на скудный, но горький опыт своей юности, юности фельдшерского сына и» ученика «академии Карла». Он сгущает свои переживания и переносит их на чужие литературные образы, его взволновавшие. Его друг Рейнвальд привез ему в Бауэрбах новеллу аббата Сен-Реаля «Don Carlos, Novelle historique», которую еще в Мангейме рекомендовал Шиллеру директор театра Дальберг. Многие персонажи этой новеллы появятся позднее в трагедии Шиллера. Их действия сплетены в сложный узел, весьма искусно развязываемый и в ту пору вызывавший, несомненно, большой интерес. Красавица Елизавета становится женой испанского короля, а не инфанта, которому она первоначально предназначалась. Уже в новелле история этой несчастной любви связана с политической темой, с освободительной борьбой в Нидерландах. Карлос добивается у отца наместнической власти над Фландрией. Цепь интриг вызывает у короля ревность супруга и подозрения политика. Письма сына к его политическим друзьям, – а сын находится под двойным подозрением, – перехватываются вместе с любовным посланием королевы. Филипп отдает своего сына в руки инквизиции.

В этой фразе выражены последствия, грозящие в данной стране всякой попытке добиться какой бы то ни было свободы, политической или личной. Автор новеллы о Дон Карлосе показывает, как жестока инквизиция, соединяющая в себе духовную и светскую власть. Это ужасная, всемогущая сила. Инфанта приговаривают к смерти, «несмотря на заступничество большинства европейских князей».

Но что значит для Шиллера фраза: «Король Филипп отдает своего сына в руки инквизиции»? В его уме сухая констатация сразу же превращается в изображение. В сценическое изображение. Король Филипп, на вид такой-то и такой-то, говорящий так-то и так-то, отдает сына не в руки какой-то отвлеченной инквизиции, которую читателю вольно представлять себе как угодно, а самому великому инквизитору, и этот великий инквизитор выходит на сцену слепым стариком.

«Считаю своим долгом, – пишет Шиллер, – отомстить за поруганное человечество». Если сбросить со счета пафос, то в этом заявлении о долге заключено не только моральное требование, но и четкий художественный принцип. Этот же принцип заставил, например, Бальзака, увидев картину с сельским пейзажем, спросить: «А сколько человек живет в этой хижине? Сколько денег они платят за аренду земли? Сколько часов приходится им работать?» Шиллер спрашивает себя: «А какие слова употребляет король? А что отвечает ему великий инквизитор?»

Стихией шиллеровского таланта был театр. И сила этой сцены в том, что великий инквизитор говорит так, как он может говорить, а говорить он «может» не с пафосом мести, да и не с шиллеровским пафосом, а тоном холодного выговора своему королю и ученику, который вовремя не отстранил от себя маркиза Позу:

На что он был вам нужен?

Что мог открыть вам этот человек?

Иль неизвестен вам язык хвастливый

Глупцов, что бредят улучшеньем мира?

Иль незнаком дух новшеств и мечтаний?

Шиллер просил своего друга Рейнвальда прислать ему книг об Испании; он писал, что, «не ознакомившись с национальным характером, обычаями и государственной жизнью испанцев», он не сможет «закончить даже план пьесы».

Но ни скупые источники, ни восторг вдохновения не вызвали к жизни живых человеческих характеров. В этой драме острее и яснее всего изображен не Дон-Карлос и не маркиз Поза, а великий инквизитор.

Шиллеровский великий инквизитор – это всесильный, злой и слепой дух, не верящий ни в бога, ни в человечество и верящий только в собственную власть… Наши театры не сумели его сыграть. Изучения Веласкеза и Эль Греко еще недостаточно. Шиллер сумел изобразить его и без этих источников.

Бродя в дождь и снег с растрепанными волосами и в измятой одежде по окрестностям Дрездена, великолепный и немного смешной, бормоча со швабским выговором пятистопные ямбы, в которых он по-своему изложил вычитанное в сенсационной новелле аббата Сен-Реаля, Шиллер сочиняет также речь человека, жертвующего собой ради друга, – ибо маркиз Поза имелся уже и в этой новелле, и заставляет его произнести на воображаемой сцене такие слова: «Скажите принцу, чтоб и зрелым мужем былым мечтам он оставался верен!»

Он думает о себе: «Я, Шиллер, всегда останусь верен своим былым мечтам»… Вскоре посещение герцога Веймарского и не очень удачное чтение кусков из незаконченного «Дон Карлоса» – по свидетельству присутствовавших, успеху мешал швабский выговор – принесет ему титул надворного советника, но ничего больше. Позднее поэту присвоят звание почетного гражданина Французской республики, но он откажется от него, после того как Конвент казнит короля. «Иль меж добром и злом, меж правдою и ложью стерлись грани?» – спросит он, вторя своему великому инквизитору, и вероятно, с искренним негодованием. Он будет опасаться разгневать герцога Веймарского, назначившего его на должность профессора, хотя поначалу и неоплачиваемую. Он узнает, что не так-то просто сохранить верность былым мечтам среди немецкого убожества в зрелом возрасте, имея к тому же больные легкие и будучи обремененным большой семьей.

Гёте заплачет, видя, как его друг и собрат погибает от тяжелой болезни, да и что останется Гёте, как не заплакать? Ведь своим визитом он не помог умирающему и только измучил себя самого, напрасно растратив силы, нужные для работы.

3

Достоевский читал Шиллера еще в детстве. В последнем его романе «Братья Карамазовы» есть разного рода отражения творчества Шиллера. Правда, такое отражение чужого поэтического мира и собственной действительности отнюдь не походит на отражение в неподвижном и ровном зеркале; это скорее отражение берега, где разыгрываются какие-то волнующие события, в бурном, волнующемся потоке.

В великом инквизиторе «Братьев Карамазовых» отражение действительности Достоевского смешалось с отражением мира поэзии и в первую очередь – Шиллера.

В романе Иван Федорович читает своему брату, юному и кроткому послушнику Алеше, поэму собственного сочинения под названием «Великий инквизитор».

Уже в первой книге романа упоминалась статья о церковном суде, которую написал Иван Федорович. Когда семья Карамазовых собралась в монастырской келье, чтобы в присутствии старца Зосимы уладить свои несогласия, – перед началом этой семейной сходки между Иваном Федоровичем и некоторыми монахами завязалась дискуссия… Наконец вмешивается старец Зосима: что было бы с преступником, если бы и церковь отвергла его, подобно тому как отвергает и отсекает его гражданский закон?

Устами старца Зосимы Достоевский требует замены суда присяжных церковным судом. Думает ли он об утешении, которого в годы ссылки искал у церкви? О царском правительстве, слившемся с православной церковью? Может быть, вся его неприязнь направлена только на Ватикан, это государство церкви?

В ситуации, придуманной Иваном Карамазовым – Достоевским, в римско-католической Испании государство и церковь находятся в одних руках, в руках инквизиции.

В поэме Ивана Федоровича Христос появляется в Севилье. Народ узнает его. Христос воскрешает умершую. Это чудо вызывает в народе смятение. Христа заключают в тюрьму. Ему никто не помогает. Даже люди, которые только что восторгались чудом, в страхе отступаются от Христа. Великий инквизитор приходит к нему в тюрьму.

Иисус не говорит ни слова, а мысли старика вырываются наружу бурным потоком.

В ответ на недоумение Алеши Иван объясняет: «Он именно ставит в заслугу себе и своим, что наконец-то они побороли свободу и сделали так для того, чтобы сделать людей счастливыми».

  1. Цитаты из Шиллера даны в переводах, напечатанных в Собр. соч., в семи томах, М. 1955 – 1957.[]

Цитировать

Зегерс, А. Заметки о Достоевском и Шиллере / А. Зегерс // Вопросы литературы. - 1963 - №4. - C. 118-138
Копировать