Загадка Фаддея Булгарина
ЖЕСТОКАЯ СУДЬБА
Скажите любому знатоку истории русской философии или литературы, что Булгарин был политический мыслитель, и он ответит вам, что это нонсенс, что на самом деле Булгарин был Видок, полицейский литератор, человек без принципов, торговавший литературой распивочно и навынос, «патриотический предатель» и продажная душа. Впрочем, так же ответит вам и любой школьник. Булгарин – мыслитель? Анекдот!..
Фаддей Венедиктович Булгарин умер в 1859 году. Писали о нем с той поры много, но все как-то вскользь. За сорок лет его шумной литературной деятельности и более века, истекшего после ее окончания, ни одной специальной работы посвящено ему не было. Авторы солидных компендиумов по истории русской литературы бросают несколько уничтожающих слов о нем, говоря о Пушкине или Гоголе. Из слов этих явствует, что собственно к литературе человек этот имел отношение сугубо отрицательное, как ее клеветник и недоброжелатель1.
Любопытно, однако, что говорится это о писателе, едва ли не самом популярном в современной ему России. Об авторе первого русского «народного романа» 2. О человеке, которому даже один из самых колких его очернителей не мог отказать в том, что «удовлетворением неразборчивым вкусам толпы Булгарин создал себе среди нее популярность и авторитетность».
Конечно же, не литературное дарование причина этой авторитетности. Здесь хулители Булгарина правы. Художественные его ресурсы, увы, могли вызвать лишь жалость у немногочисленных соратников и брезгливость у многочисленных противников. Но тогда что же? Благодаря чему графоману Булгарину удалось нащупать свой читательский слой в современном ему обществе и завоевать его, этот слой? Чему был он этим обязан?
Во всей литературе о Булгарине мы не находим попытки не только ответить на этот вопрос, но даже просто его поставить.
Если читатель полагает, что представление о Булгарине у авторов справочных компендиумов более объективно – уже в силу специфики их труда, – что по крайней мере они не удовлетворялись одним повторяющимся из книги в книгу гражданским негодованием по поводу нарицательности этого имени, то он ошибается. Отнюдь. Как в 1891 году утверждалось в «Энциклопедическом словаре» Брокгауза и Ефрона, что Булгарин «писал более 30-ти лет критические статьи и фельетон, посвященный полемике, рекламам и обличениям литературных противников… в неблагонамеренности. Эти предметы составляли главнейший мотив всей литературной деятельности Б. и придали ей своеобразный характер, обративший его имя в нарицательное», так и в 1951 году если не в тех же словах, то с тем же чувством утверждалось в БСЭ, что Булгарин «являлся шпионом и доносчиком… Имя его, ставшее символом политической продажности и бесчестия, всегда возбуждало презрение передовой русской общественности».
Итак, Фаддей Булгарин – безыдейный доносчик, беспринципный пасквилянт и «имя нарицательное». Таков общий глас. Таков гранитный канон, начало которому было положено в 1830 году, когда грозный пушкинский перст отметил его прозвищем «Видок». В книжной лавке Смирдина граф Соллогуб импровизировал: «Коль ты к Смирдину войдешь, ничего там не найдешь, ничего ты там не купишь, лишь Сенковского толкнешь…» Оперил эпиграмму Пушкин: «… иль в Булгарина наступишь». Булгарин умер. Строка осталась.
И оказалась легкая строка тяжела, как надгробный камень. И не нашлось милосердной души, пожелавшей отвалить его от литературной могилы Булгарина. Не спасали от строки ни ордена, ни деньги, ни четыре издания собрания сочинений, ни звания («высочайшим повелением» Булгарин вышел в отставку в чине действительного статского советника, то есть генералом).
Все меняется в нашем меняющемся мире, лишь репутация «доносчика, пресмыкавшегося перед властями», пребывает в нем неколебимо, равно омерзительная и консерваторам и либералам, и революционерам и реакционерам. Подумайте только, – на пространстве более века – в третьем, четвертом, пятом коленах – с мстительным постоянством библейского бога говорят о человеке, чтобы его обругать, пишут, чтоб очернить, поминают, чтобы проклясть! Жестокая судьба!
Между тем совесть Булгарина ни в чем не могла его упрекнуть. Он чист был перед нею, как голубь. И в собственных глазах был он вовсе не шпионом, а борцом за идею. «Мне… не чужды слава царя и благо России, которая, дерзаю сказать, любит меня и верит мне!» 3 – горделиво заявлял он. «Хоть сожгите меня на костре, – писал он не кому-нибудь, а помощнику главноуправляющего III Отделением Л. Дубельту, – но я должен высказать правду, ибо почитаю это долгом совести».
И если били, язвили его враги, то ведь он искренне почитал их не личными своими врагами, но врагами отечества и народа. Того «простого народа» – из хижин, а не из гостиных, – который он, Булгарин, любил больше всего на свете и выше всего на свете ставил как истинного ценителя талантов в литературе. Пусть праздные снобы в гостиных почитывают Пушкина, зато «народ» читает и чтит его, Булгарина. Зато «из гостиных книги выметают, как сор, а в домишках… для книг есть уютное местечко» 4. Пусть клевещут на него снобы. «Я чрезвычайно люблю и уважаю людей, – писал он, – на которых много и жестоко клевещут. Это знак, что они крепко надоели негодяям».
Да, Булгарин ненавидел врагов отечества и доносил для блага отечества5. О каком еще русском литераторе мог с таким удовлетворением писать сам глава тайной полиции:
«Булгарин… был употребляем по моему усмотрению по письменной части на пользу службы» 6. Разве выдал бы столь блистательную аттестацию граф Бенкендорф кому-нибудь из снобов и «литераторов-обывателей»?
Конечно, они вредили Булгарину, чем могли, «Весьма замечательно, – сетовал он, – что все журналы, сколько бы их ни было, начинали свое поприще, продолжали и кончали его жестокою бранью против моих литературных произведений. Все мои сочинения были всегда разруганы, и ни одно из них до сих пор не разобрано критически, по правилам науки. О хорошей стороне – ни помина!» Но зато этому обывательскому заговору7 противостояли отзывы высокопоставленных лиц, само положение которых свидетельствовало об их благонамеренности и любви к родине. Правда, лица эти подвизались не на литературном, а на иных поприщах. Да в том ли суть?
Булгарин отлично знал, куда тянутся корни обывательского против него заговора и с чьего голоса поют либеральные сирены. «В Берлине имели мы случай, – пишет заграничный корреспондент «Северной пчелы», – читать неукротимые статьи иностранных газет… Но, кромедостоверных газетных статей, печатают в чужих краях целые сочинения, в которых разбирают, или лучше сказать, раздирают нашу новейшую Историю, указы Императора и вообще внутреннее положение дел России». И авторы их «впускают зонд в предмет описания… оконечность их зонда всегда напитана ядом…». «И кто могут быть эти авторы?»»Какой-нибудь гувернер, эмигрант, бежавший из России от долгов, подкупленный космополит, какая-нибудь нарумяненная, безнравственная герцогиня, или наконец, один из тех недостойных сынов России, которые гонимы законами или совестью, и скитаются по свету как преступные души, неприемлемые недром земли» («Северная пчела», 1836, N 1, 2). Вот, где истинные вдохновители российских «литераторов-обывателей». Вот кто гонит и травит честного Булгарина, готового отдать всю свою кровь на алтарь отечества. Вот кто обвиняет его в казенном патриотизме, обзывает «нечистотой общественного тела», как сноб Вяземский…
В условиях «официальной народности» такие инсинуации были не менее опасны, чем аттестация Белинского Шевыревым как «журнального писаки навеселе от немецкой эстетики». Все европейское почиталось изначально, по неизреченной сущности своей, греховным, и публично обвинить человека в пристрастии к нему было все равно что измазать дегтем ворота. Однако – и это решающе важная деталь – защищая с помощью инсинуаций возлюбленный царизм от критиканов-обывателей, сам Булгарин был одним из неукротимейших и дерзких его критиков! Но это была принципиально иная критика, критика с позиции укрепления, а не расшатывания царской власти, с позиции любви к ней, любви, официально засвидетельствованной департаментом полиции. И разумеется, критика секретная, все в тех же доносах, которые писал он пространно и обстоятельно, с пылом и страстью – одновременно как диссертации и как памфлеты.
Рассмотрим одно из типичных его произведений в этом жанре, подразделенное на главы, трактующие: а) о сыскном деле, б) о тарифах, в) о литературе и цензуре. Сверх того в первой, так сказать, вводной главе содержится прелюбопытнейшая общая критика режима. Булгарин критикует не более не менее как всю существующую структуру управления, называя ее «системой сокрытия истины». В самом деле, писал он, «если б я открыл, что будочник был пьян и оскорбил проходящую женщину, я бы приобрел врагов: 1) министра внутренних дел, 2) военного генерал-губернатора, 3) обер-полицмейстера, 4) полицмейстеров, 5) частного пристава, 6) квартального надзирателя, 7) городового унтер-офицера и… всех их приятелей, усердных подчиненных, и так далее. Спрашивается: кому же придет охота открывать истину, когда каждое начальство почитает врагом каждого, открывающего злоупотребления… в части, вверенной их управлению?!!»
И Булгарин рисует проистекающую из этой «системы укрывательства всякого зла» картину своего рода бюрократического феодализма, в которой, так сказать, вертикальный, министерский произвол умеряется лишь местным, горизонтальным произволом губернаторов. Он сам называет ее «страшной системой министерского деспотизма и сатрапства генерал-губернаторов».
В ней усматривает он причину хронического массового недовольства, своеобразный нонконформистский «фон», из которого произрастают, между прочим, ядовитые плоды европеизма, усматривает «зло, которое угрожает величайшими бедствиями престолу и отечеству и ожесточает все сословия народа…».
Корень зла Булгарин видит в недостаточной централизации управления. Сами министерства учреждены Александром, когда он «придерживался либеральных идей», по примеру «конституционных государств», где «министры ответственны перед… парламентом и находятся под контролем свободного книгопечатания». Другими словами, всякое усиление бюрократии должно сопровождаться какой-то новой модификацией контроля над нею, полагает критик. А если этого не происходит, система становится неуправляемой, один большой деспотизм распадается на несколько десятков маленьких деспотий, которые центр не в состоянии контролировать. «У нас какая ответственность министров? Их отчеты! А кто их проверяет? Никто!.. Из этого вышло, что министры разделили между собою Россию и господствуют в своих уделах самовластно, давая полную власть тем генерал-губернаторам, которые сильны при дворе и связями». Здесь и коренится «система сокрытия истины», поскольку, обличая любого чиновника, назначенного министром, критик выступает, по сути, против самого бесконтрольного министра. Так же как и – чего Булгарин не договаривает – обличая любого министра, назначенного державным деспотом, критик выступает, по сути, против самого бесконтрольного деспота. В отсутствии, в мистификации социального контроля над управлением и заключалась суть деспотизма. Стало быть, зло, которое «ожесточает все сословия народа», коренилось в самой принципиальной конструкции системы, а не только в ее недостаточной централизации.
Мы еще увидим, что сами приемы его анализа, сам способ его мышления были настолько непохожи на общепринятые в его время взгляды, что суть его критики, вероятнее всего, осталась непонятой. В особенности дубовыми жандармскими головами, для которых предназначалась. То, что мы рассмотрели, тоже, если угодно, донос. Так сказать, глобального характера. Донос на министерства, на цензуру, на саму структуру управления. Что поделаешь, если талантлив Булгарин был только в этом специфическом жанре литературы!
Но не кажется ли вам, читатель, что даже такое беглое знакомство с историческим образом Булгарина вопиет против плоской и однозначной трактовки его, ограничивающейся, по сути, одной бранью? Отчего бы не обвинить тогда заодно в «продажности», скажем, фон Фока, Дубельта, Бенкендорфа и прочих хранителей «русского духа», жандармских холопов русского деспота, служивших ему верой и правдой? Не ясно ли, что речь на самом деле идет вовсе не о «бесчестности», а о принципиально различном видении мира? О том, что мир, открывавшийся глазам Булгарина, был существенно иной реальностью, нежели тот самый мир, что видел Белинский? То, что одному казалось безумием, представлялось другому воплощением разума. То, что одному казалось беспардонным шовинизмом, представлялось другому подлинной народностью. То, что одному казалось рабством, другому представлялось свободой.
С исчерпывающей, кажется мне, ясностью доказал это сам Белинский, когда в пору своего краткого «примирения с действительностью» попытался с присущим ему блеском создать апологию николаевской тирании. «Царь есть наместник Божий, – писал он тогда, – а царская власть… есть преобразование единодержавия вечного… разума… В царе наша свобода, потому что от него наша новая цивилизация, наше просвещение, так же, как от него наша жизнь». Таким видел тогда мир величайший русский нонконформист Белинский. Более того, «не будем толковать и рассуждать, – восклицал он пылко, – о необходимости безусловного повиновения царской власти: это ясно и само по себе; нет, есть нечто важнее и ближе к сущности дела: это привести в общее сознание, что безусловное повиновение царской власти есть не одна польза и необходимость наша, но и высшая поэзия нашей жизни, наша народность» 8. Если такою мог видеть николаевскую Россию Белинский, если таким могло казаться ему истинное гражданское служение, то отчего не могло оно казаться таким Булгарину?
Да, он был доносчик. Но не из корыстных видов, не от «продажности», а по идейным соображениям. Да, он был конформистом.
- См.: А. П. Пятковский, Из истории нашего литературного и общественного развития, т. 2, СПб., 1876; М. И. Сухомлинов, Исследования и статьи, т. 2, СПб., 1889; Мих. Лемке, Очерки по истории русской цензуры и журналистики XIXстолетия, СПб., 1904; его же, Николаевские жандармы и литература 1826 – 1855 гг., СПб., 1909; Евг. Соловьев (Андреевич). Очерки из истории русской литературы XIX века, СПб., 1907; его же, Опыт философии русской литературы, СПб., 1909; «История русской литературы XIX в.» под ред. Д. Н. Овсянико-Куликовского, т. 1 – 2, М., 1911.
А чтоб у читателя не создалось впечатления, что таков был взгляд исключительно дореволюционных авторов, цитируем вузовский учебник «История русской литературы XIX в.» издания 1963 года: «Политически беспринципный, он писал статьи по заказу Бенкендорфа… сам насквозь циничный и безнравственный… клеветал на передовых писателей» (с. 333).
Из более современных мнений сошлюсь на С. Чупринина и А. Рейтблата. Вот что пишет С. Чупринин: «…любые попытки дать научно «демифологизирующее» освещение образам, скажем, декабристов или, скажем, Булгарина встретят (и встречают) почти единодушное неприятие: слишком прочно связались в отечественном сознании с первыми – национальное понятие о чести, бескорыстии и рыцарственной доблести, а со вторым – наше представление о том, до каких иудиных пределов может докатиться продажный писака» («На ясный огонь» – «Новый мир», 1985, N 6, с. 261). А вот А. Рейтблат: «Как в Пушкине воплощены для нас все высочайшие эстетические и этические ценности, так Булгарин стал символом абсолютного зла, аморальности и литературной бездарности… Естественно, что давно уже любая попытка изучать Булгарина воспринимается как прямая или косвенная его реабилитация» («Видок Фиглярин» – «Вопросы литературы», 1990, N 3, с. 73).
В 1991 году издательство «Современник» выпустило в свет Сочинения Булгарина с предисловием Н. Львовой, получившим следующую – вполне, впрочем, заслуженную – отповедь Андрея Немзера («Фаддей – фантом – Фагот»): «…надеюсь, понятно, почему я полагаю книгу, выпущенную Н. Львовой, фантомом, плодом коровьевских шуток и все жду, что исчезнет она, как червонцы после сеанса черной магии в варьете» («Независимая газета», 12 сентября 1991 года).[↩]
- »Читатель требует «народного романа»… – замечает В. Покровский. – Первым романом, удовлетворившим всем этим условиям, был «нравственно-сатирический» роман Булгарина «Иван Выжигин» («Проблема возникновения русского «нравственно-сатирического» романа», Л., 1933, с. 7). [↩]
- Это и последующие высказывания Булгарина заимствованы из материалов архива III Отделения и цитируются по статье М. Сухомлинова «Полемические статьи Пушкина» («Исследования и статьи», т. 2, с. 289).[↩]
- Ф. Булгарин, Сочинения, т. 4, СПб., 1842, с. 2.[↩]
- С одной стороны, можно в какой-то мере понять и Булгарина. Ведь сыскная его деятельность в литературе была в известном смысле в духе времени, «ибо, – как замечает авторитетный историк литературы, – тогда считалось приемом позволительным: наводить на противника подозрение в неблагонамеренности, безверии, вольнодумстве и тому подобных вещах» (А. П. Пятковский,Из истории нашего литературного и общественного развития, т. 2, с. 320). С другой стороны, Булгарин стремится создать своего рода глобальную апологию доноса, вписаться некоторым образом в историческое предание, в литературную «традицию». «Шлецер сжег свою Русскую Грамматику, – доказывает он с присущим ему ядом, – устрашась доноса Ломоносова… бедного Тредьяковского гордый Волынский приказал отколотить палками за то, что на автора «Телемахиды» донесли, будто он привержен к иностранцам… Ломоносов и Сумароков беспрестанно доносили друг на друга и бранились, как кухарки» (Ф. Булгарин, Комары, СПб., 1842, с. 16). И при всем том ведь и Ломоносов, и Сумароков, и даже Тредиаковский остались, – должен умозаключить читатель «Комаров», – гордостью земли русской. Так чем же хуже их он, Булгарин? Разве не писал он о самом себе после выхода очередного собрания сочинений: «Мы уверены, что публика с обыкновенною своею благосклонностью примет новую книгу своего любимого писателя…»? («Северная пчела», 1836, N 220). Разве Россия, как мы уже слышали, не знает и не любит его?[↩]
- М. И. Сухомлинов, Исследования и статьи, т. 2, с. 280.[↩]
- Злокозненные критики, жаловался Булгарин, не только пренебрегали правилами науки, разбирая его сочинения, но и упорно игнорировали то, во имя чего они были написаны, их воспитательную роль «в направлении к истинной цели, т. е. преданности к престолу и чистоте нравов», ограничиваясь фельетонной насмешкой. Это была правда. Что, помилуйте, было общего с «правилами науки» в статейках, например, Феофилакта Косичкина (псевдоним А. С. Пушкина), прозрачно и настойчиво намекавшего, что чины Булгарина есть «чины негодяя», а известность его – «известность шарлатана», что он «пишет пасквили и доносы», что он «хвалил самого себя в журналах, им самим издаваемых», и т. д. и т. п. (А. С. Пушкин, Собр. соч.., т. 6, М., 1962, с. 87).[↩]
- »История русской литературы XIX в.», т. 2, М., 1911, с. 80, 78, 79. [↩]
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №10, 1991