№5, 1988/История литературы

Возвращение Толстого- мыслителя

Белинский говорил о Пушкине, что он принадлежит к числу вечно развивающихся явлений, – каждое время, каждая эпоха, каждый век по-новому воспринимают поэта. Лев Толстой с его огромным, почти необозримым литературным наследием тоже относится к числу явлений вечно развивающихся. Сегодня мы воспринимаем Толстого, думаем и говорим о нем иначе, чем говорили о нем его современники, иначе, чем воспринимало его наше литературоведение в 20 – 30-е годы, иначе, чем думали, говорили и писали о нем мы сами в 50-е и 60-е годы. Толстой – современник и новейшего времени, наших 80-х годов, летящего к концу века. Как сама наша планета в движении вокруг Солнца поворачивается таким образом, что освещается то одна, то другая, закрытая прежде тенью, ее сторона, так наиболее ярко высвечивается в созерцании человечества то одна, то другая часть великого наследия.

Чтобы лучше оценить значение фигуры Толстого для нынешнего дня и века, хотелось бы прежде обратиться к одному историко-литературному сюжету.

В продолжение не так давно вышедшей книги «Интервью и беседы с Львом Толстым» (М., 1986), куда вошли материалы из русских газет конца прошлого и начала нынешнего века, мною подготавливается второй том, содержащий репортажи, интервью и беседы с Толстым иностранных его посетителей.

При чтении этих живых откликов современников писателя возникает неожиданное впечатление. Мы привыкли воспринимать Толстого по преимуществу как художника, создателя великих романов, и a priori можно было бы полагать, что литераторы, журналисты и другие зарубежные паломники будут расспрашивать его о творческих планах (наиболее ничтожный и наиболее мучительный для серьезного писателя вопрос!), о подробностях создания романов «Война и мир» или «Анна Каренина». Такие вопросы случались, и ответы на них Толстой давал иногда весьма любопытные, но главная тема всех разговоров яснополянского гения с его посетителями – французами, японцами, американцами, венграми, финнами, чехами – его философия жизни. И это естественно. Потому что если мы вспомним в ретроспективе, как мир постепенно узнавал Толстого, если попробуем оглянуться на это исторически, то должны будем признать, что находимся под влиянием некоторой легенды. (Это уже отмечалось в научной литературе Т. Мотылевой, А. Николюкиным.) Легенды, заключавшейся в том, что своей известностью на Западе Толстой обязан по преимуществу Тургеневу: тот рассказал об авторе «Войны и мира» Флоберу и Мопассану, содействовал его переводам в Европе и т. п. Все это, может быть, и правда, но лишь небольшая часть правды.

Следует посчитаться с тем фактом, что прежде чем французская публика узнала «Анну Каренину» (1886), она познакомилась с трактатом «В чем моя вера?» (1885), а «Исповедь» вышла по-французски прежде, чем «Казаки» и «Власть тьмы». В Германии с трактатом «В чем моя вера?» читатели познакомились раньше (1884), чем с «Анной Карениной» и полным текстом «Войны и мира» (1885) (этому предшествовала лишь частичная газетная публикация романа). В Финляндии первой зарегистрированной библиографами публикацией Толстого также был трактат «В чем моя вера?» и т. д.

Настоящая известность, пришедшая к Толстому во всем мире в 90-е годы, соединяла его славу великого художника и создателя новой веры, учителя жизни. По существу мир не знал «двух Толстых» – до и после перелома в его мировоззрении, происшедшего в 1879 – 1881 годах. Романы и трактаты узнавались публикой почти одновременно. В отличие от России, где слава Толстого-художника укоренилась двумя-тремя десятилетиями прежде, а случившаяся с ним, в его сознании, перемена была у всех на виду, мир воспринял его не только как творца художественных чудес, но как создателя какой-то новой, всемирного значения идеи, идущей из России. Уже в 1890 году в немецких журналах писали о Толстом как об «апостоле», а в 1896 году в Америке, в Филадельфии, вышла книга «Толстой – русский апостол».

Понятно, что когда интервьюеры с конца 80-х годов зачастили в Хамовники и Ясную Поляну, не меньше, чем искусство Толстого, их интересовала его философия и его личность. В личности Толстого, в его облике, привычках и бытовом поведении искали подтверждения и проверки его моральной проповеди. По иллюстрированным изданиям всего мира пошли изображения писателя в крестьянской одежде, подпоясанного простым ремнем или веревкой, а потом и за плугом или за сапожной работой.

Философов, учащих людей опрощению и аскетизму, но не расстающихся с комфортом, кабинетных учителей нравственности, не распространяющих на себя ее прописи, всегда находилось в достатке. Людям небезразлично было, как совмещает Толстой свою мысль, свою философию с личным жизнеповедением. И не такой уж обычной для мира вещью было, что человек, оказавшийся у всех на виду, хочет подтвердить практикой жизни верность своих взглядов. И пусть делает он это непоследовательно, с отступлениями и отклонениями, за которые сам себя бичует, ио великая личность обрисовывается как раз в этой цепи поступков: отказ от привилегий класса, от собственности на сочинения, воздержание от художественного творчества как барской забавы, готовность поплатиться за свою «ересь» отлучением от церкви, тяга к простому земледельческому труду и т. д. и т. п. – вплоть до «ухода» и смерти в пути, этой последней попытки привести в согласие жизнь и вероучение. Попытки героической, когда восьмидесятидвухлетний старец рвет со всеми понятиями домашнего покоя и цепкой рутины, – как бы ни относиться к его невероятному порыву в малом, житейском смысле слова1

Учение Толстого нередко связывали с философией Востока – Индией, Китаем, с тем квиетизмом, пассивностью, созерцательностью, какие характерны для разных оттенков буддизма и конфуцианства. Кое-что существенное для своей философии Толстой и в самом деле черпал у Будды и Лао-цзы. Но важно, на мой взгляд, обратить внимание и на другую сторону воззрений Толстого: его философия имеет много общего не только с древним Востоком, но и – минуя усталую, изверившуюся Европу – с Новым Светом, с молодой, освободившейся от рабства и полной жизненных сил Америкой2. Он находил много близкого, родственного себе у таких американских мыслителей и писателей, как Гаррисон, Торо, Эмерсон, Чаннинг, Теодор Паркер. Генри Джордж был для него опорой в решении вопроса о поземельной собственности, и нет счета ссылкам на него в сочинениях Толстого. В самом положении пореформенной России, освободившей крепостных крестьян, и Америки, расставшейся с рабством негров в результате Гражданской войны, было немало общего. Перед Новым Светом стояла задача промышленного прогресса на огромных, как и в России, пространствах неосвоенной земли. И может быть, оттого в мысли Толстого обнаружилась перекличка с американскими писателями и поэтами, такими, как Уитмен, провозглашавший идею единства человеческого рода и силы любви как главного средства единения человечества.

Как это ни удивительно, но многие зарубежные посетители Толстого, в особенности журналисты, сохраняя пиетет к великому собеседнику, в то же время часто возражали ему, спорили с ним как с наивным утопистом, когда дело касалось таких «парадоксов» его мысли, как отрицание благой роли цивилизации или принципа непротивления злу насилием. И Толстой старался объясниться с ними, не впадая в догматически-учительный тон, а полемично, просто и доступно указывая на ограниченность чисто практической, прикладной политической или моральной, точки зрения и настаивая на жизненности идеала.

«Я позволяю себе заметить, – пишет итальянский журналист Уго Арлотта в «Джорнале д’Италиа» (8 декабря 1907 года), – что его идеи, столь прекрасные, вернее, добрые (речь шла о непротивлении злу. – В. Л.), могут осуществиться лишь в мире, населенном святыми, это идеал «сверхчеловеческий», недостижимый в реальной жизни. Он смеется и говорит:

– Какая же была бы жизнь без идеалов и что это за идеал, если стоит лишь протянуть руку, чтобы до него достать? Уж коли признаешь справедливость идеи и красоту какого-либо идеала, необходимо делать усилия, чтобы как можно ближе подойти к нему. Я верю в лучшее Человечество и в конечную победу моего идеала Мира, Любви и Правды среди людей. Вероятно, ни я, ни вы не увидим торжества этого идеала. Все это слишком далеко. Но Человечество, я верю, идет к этому идеалу через все ошибки и ужасы настоящего».

А венгерский паломник Густав Шерени приводит такие слова Толстого, направленные против «отвратительного себялюбия» узкого патриотизма, государственности: «Отгородить какую-то территорию от прочих людей, потому что эти люди говорят на другом языке, – неверно, так как все мы – братья. Уже брезжат новые времена, своими старческими глазами я вижу этот рассвет. Отечество и государство – это то, что принадлежит к минувшим мрачным векам, новое столетие должно принести единение человечеству. Государственный патриотизм служит только богатым и властительным себялюбцам, которые, опираясь на вооруженную силу, притесняют бедных. Всеобщая любовь к людям – вот что меня воодушевляет, всеобщая свобода, труд и прогресс! Пусть народы поймут друг друга, протянут друг другу руки и станут братьями» («Будапешти хирлап», 1905, август).

Мы видим, что поле действия своих идей Толстой намеренно удаляет от узкой конкретности места и минуты. Его масштаб – большое историческое время, его территория – весь земной шар.

Глядя на Толстого в целом как художника и как мыслителя из сегодняшнего дня, понимаешь, что мы очень узко трактовали порой его философию жизни, его взгляды и убеждения. Во всяком случае, в нескольких важных аспектах Толстой как бы обогнал наши представления о нем и ныне, в конце XX века, заставил подумать о том, что кое-что из прочно зачисленного нами в реестр ошибок, заблуждений было на деле пророческим видением будущего.

Так, мы рассматривали протест Толстого против большого «города», железных дорог и телеграфа, других плодов новейшей цивилизации, против гигантских фабрик – детищ промышленного прогресса – лишь как дань смешным заблуждениям, нечто по существу глубоко реакционное. Толстой во всеуслышание объявил о порче и гибели природы, о наступлении «города» на «деревню». Иначе сказать, он первым у нас поставил экологические проблемы, когда само слово «экология» не было еще изобретено, и отметил опасные последствия неразумного соперничества человека с природой.

Спустя век возникло совсем новое соотношение между развитой промышленностью, которая когда-то рисовалась безусловным благом, и средой обитания человека. Еще на нашей недавней памяти, скажем, в не худшие годы, когда страной руководил Н. С. Хрущев, природные богатства страны казались неисчислимыми, земли немеренными, леса несчитанными, воды избыточно изобильными и мало кому приходило в голову, что это надо беречь. Призывали беречь копейку, беречь испеченный хлеб, беречь машины и продукты производства, а природа, мнилось, и без нашей заботы проживет. «Широка страна моя родная, много в ней лесов, полей и рек…» Распахивалась бескрайняя целина, и зарастали кустарником старые пахотные земли средней России, вырубались боровые леса, и «топляк» бессчетно ложился на дно при молевом сплаве, губились реки, разливались озера водохранилищ, увеличивая площадь испарения и портя климат, а главное, дымили губительными окислами и спускали в живую воду промышленные отбросы тысячи фабрик, заводов и комбинатов. Сооружения для очистки воздуха и стоков казались столь праздной мечтою, прихотью богачей, что при покупке технических новинок по зарубежным лицензиям установки для химических производств, как правило, закупали «некомплектно», экономя валюту на системах очистки, быть может, и полезных изнеженному Западу, но для нас являющих избыточную роскошь.

Погубленные «Елочки» в толстовском парке, стоявшие серыми скелетами с рыжими осыпающимися иглами, я впервые увидел в середине 60-х годов: это был прямой след последней закупки для объединения «Азот» новейшего импортного оборудования без воздушных ловушек. Тогда-то для меня над Ясной Поляной, над засохшим «деревом бедных» впервые ударил колокол, который зазвонил потом над Байкалом, Ладогой, кедровыми лесами и дубовыми рощами, погубленным «зачарованным лесом» под Костромой, засоленным и мелеющим Аралом… .

А кто как не Толстой первым угадал вещим своим чувством эту опасность? Кто как не Толстой, пусть не в самых точных на нынешний взгляд формах, безоглядно и решительно указал на нее?

Неизбежная экспансия все новых строительных площадок и отрицательные последствия промышленного прогресса в нашей стране ощутились позже, чем в развитых странах Западной Европы и Америке. Сегодня несомненно, что это нынешняя или завтрашняя забота всего человечества. И людям приходится искать неразрушительного для самого человеческого рода баланса между природой и плодами промышленной цивилизации.

Толстой тревожился не зазря и о том, что успехи науки, усвоенные цивилизацией, тоже могут нести в себе тайный яд. Поразительные изобретения, плоды технического прогресса могут попасть в руки людей агрессивных, хищных, с неразвитым нравственным сознанием и первобытным понятием о справедливости. Вослед Герцену Толстой разовьет формулу «Чингисхана с телеграфом», не зная еще, что впереди призрак Чингисхана с ядерной бомбой.

  1. []
  2. Мне уже пришлось писать об этом в предисловии к публикации «Лев Толстой беседует с Америкой». – «Иностранная литетатура», 1978, N 8.[]

Цитировать

Лакшин, В. Возвращение Толстого- мыслителя / В. Лакшин // Вопросы литературы. - 1988 - №5. - C. 104-117
Копировать