№9, 1970/На темы современности

В поисках «знака явлений»

Языковой барьер в лирике без потерь преодолевается редко. Даже в том случае, если поэт-переводчик безупречно владеет техникой стиха, если его художественные пристрастия сродни автору иноязычного текста, более того, если он переводит прямо с языка и знаком с поэтической культурой, давшей жизнь подлиннику, то и в этом идеальном случае мы, как правило, получаем о подлиннике лишь приблизительное представление. У каждого стихотворения обязательно есть еще и национальность. Восприятие ее извне – вот что почти всегда отличает перевод от оригинала. Хорошо сказано у А. Межирова, одного из лучших наших переводчиков: «Поэзия – она вовеки непереводима – родному языку верна».

История литературы знает примеры второй поэтической родины: «итальянские» стихи Блока или «фламандские» – Багрицкого. Однако и эти стихи – факт русской поэзии, их национальная принадлежность несомненна.

Но уже с античных времен известно и другое явление – когда языковую границу переходит сам автор.

Олжас Сулейменов – казахский поэт, пишущий по-русски. Лет десять назад его первые стихи сразу же привлекли к себе внимание именно национальной неподдельностью. Русский читатель получил непосредственную возможность войти в национальную стихию другого народа. Сулейменов поначалу вовсе не прибегал к традиционной восточной форме, но корни и почва его поэзии ощущались мгновенно. Критика благожелательно встретила первые книги поэта. В рецензиях и статьях, появившихся в периодике, отмечалась, помимо национальной подлинности, и другая приметная черта его поэзии – обостренное чувство историзма. Это отличительное свойство творчества О. Сулейменова привлекало особое внимание.

История тем близка литературе, что в ней запечатлен не только практический, но и моральный опыт человечества. Характерно, что в древности сочинения историков причисляли к литературе, они ставили перед собой и чисто художественные задачи. Серьезнейшие историографы древней Греции и Рима, показывая существо и ход далеких для себя событий, превращали их в наставления своему времени. «…Мало кто благодаря собственной проницательности отличает честное от дурного и полезное от губительного, а большинство учится этому на чужих судьбах». Так писал в начале нашей эры Корнелий Тацит. Его современник Плутарх, сопоставляя психологические портреты различных эпох, тоже размышляет о наставлениях истории. Эта традиция античной историографии перешла во все жанры и формы исторической литературы.

О. Сулейменов уже в самом начале своего творческого пути часто сверял былое и настоящее, стремясь в первом различить контур второго. О чем бы ни писал он в этих стихах, а их тематические амплитуды бывали иногда очень велики, – походы Чингиз-хана и последняя мировая война, древние традиции кочевников и новый быт, средневековый фольклор и современное искусство, – он пытался передать и связь времен. В лучших его стихотворениях прежних лет («Красный гонец и черный гонец», «Молитва батыра Мамбета перед казнью», «Дикое поле») давнее и недавнее прошлое отчетливо связано с настоящим; образ «уплотненного» времени не только динамичен и ярок, но и непритворно интимен, пронизан личным переживанием. Постепенно начала вырисовываться доминирующая тема исторических стихов Сулейменова: художник-гуманист, противостоящий жестоким тенденциям своего времени творчеством («О кипчаки мои!.. Я на десять столетий вперед вам бросаю укор») и самой жизнью:

Я бы шел впереди разношерстных

чингизских туменов,

Я бы пел на развалинах дикие песни

свои,

И, клянусь, в тот же век, уличенный

в высокой измене,

Под кривыми мечами батыров

коснулся б земли.

 

Такое противостояние вовсе не означало, что герой стихов Сулейменова, живущий в древней Азии, отделяет, отграничивает себя от своей эпохи, – наоборот, до конца ощущая себя одним из ее созданий, он говорит о ней не только с гневом, но и с болью, беря на себя весь груз ответственности за все ее плоды. В стихах, посвященных этой теме, появилось характерное местоимение:

Мы разрушили Рим,

Мы убили Тараз…

Мы смотрели на мир

Через бойницы глаз.

 

Обличение звучало тем весомее, что оно шло прямо из стана разрушителей, изнутри, вот почему лирический герой был вправе говорить о своей «высокой измене». В истории поэт искал то, что могло и сегодня служить наглядным уроком и предостережением.

Вместе с тем в стихах Сулейменова шести – восьмилетней давности преобладала не мысль, их никак нельзя обозначить термином «философские». Поэт решал свою тему в ключе сугубо эмоциональном, «человеческом», его герои часто проходили испытание действием, причем таким, которое требовало от них максимального напряжения душевных и физических сил. Естественно, что герои этих стихов были обычно люди деятельные. Так, например, Сулейменовым написано несколько стихотворений о казахском поэте Махамбете Утемисове – одном из вождей антифеодального восстания в первой половине XIX века. Характерно и то, что это действие, как правило, разворачивалось и совершалось в степных просторах, – ощущение, что «степь бесконечна», почти всегда присутствовало в первых стихах Сулейменова, и если его герой и оказывался среди четырех стен, то входил туда, «полметели втащив за собою» и сразу же раздвигая тесноту. Словом, это были стихи, отмеченные экспрессией, стремительной сменой эффектных образов и как бы импровизационные.

Конечно, не все в поэзии Сулейменова той поры было равноценно. Иногда в его стихах звучали преувеличенно эмоциональные, взвинченные интонации, благодаря которым исторический сюжет выглядел уже неубедительной театральной постановкой. Д. Самойлов, участвовавший в дискуссии о творчестве Сулейменова, проведенной несколько лет назад «Литературной газетой», отмечал именно в этой связи, что поэт начинает эксплуатировать свою манеру.

В некоторых стихах Сулейменова был заметен и другой существенный изъян – лексическая бедность. Словарный запас, имевшийся тогда в распоряжении поэта, передавал тона, но не оттенки. Зрительная картина порой расплывалась в трафаретных эпитетах:

Новгородское бурное вече,

Теплый, тихий багряный вечер,

Ночь тревожная, дикая, дивная, –

в тавтологии:

Над рекой проливные ливни…

 

Лексическая недостаточность часто оборачивалась многословием. Не находя, очевидно, точных прямых определений, поэт начал прибегать к формальным средствам, совершенно чуждым природе его дарования, – к развернутым тропам. Его ассоциативные ряды строились на внешнем восприятии вещей и на звуковых повторах, а смысловое наполнение выглядело необязательным, случайным:

Жизнь – и выдох сквозь зубы,

и радость, и Русь.

Глупость осени. Шубы.

И русое небо,

и морозы.

И странные взоры Марусь.

Эти выразительные средства постепенно вытесняли лаконичные, импульсивные образы. Словесная фактура со временем стала богаче, однако чрезмерная приверженность к метафоричности, к неоправданно удлиненному образу закрепилась. Все это выглядело сперва частностью. Но ведь именно непосредственное, живое чувство и составляло главное и несомненное обаяние поэзии Сулейменова. Утрачиваясь, оно почти ничем не компенсировалось. Это была уже реальная опасность. В поэтическом мире Сулейменова от сборника к сборнику появлялось все больше примет холодноватой декоративности.

Между тем резко расширились географические рамки его творчества. Из заграничных поездок поэт начал привозить циклы и книги стихов. Большей частью это был калейдоскоп самоценных путевых впечатлений, весьма многочисленных («…мотаюсь по Африкам, Франциям, Азиям»), но в некоторых стихах Сулейменов, сопоставляя Восток и Запад, пытался дать обобщенную картину взаимопроникающих человеческих судеб. Художественные удачи, хотя и довольно частного свойства: образ, строфа, гораздо реже – стихотворение, как правило, приходили в первом случае. Что касается постижения мира, то оно шло не вглубь, а вширь, по линии самых популярных аксессуаров:

Есть в Америке город Мехико.

Я поеду (возьму пять песо),

как посол,

как паломник в Мекку.

Привезу не чалму из Мексики –

два сомбреро,

и две гитары,

в одну невеселую песню…

 

На том же примерно уровне, законспектировав рассказ гида:

…пишу в блокнот:

построен в том-то веке,

тем римским цезарем,

разрушен – тем-то, –

поэт повествовал об историческом прошлом и нынешнем жизнесостоянии целых континентов. Обобщая свои впечатления, он стал оперировать не менее широкими категориями:

Любите, понимайте

хорошо

друг друга,

члены будущих правительств!

Или: «Хорошей вам Америки, России!», «Хорошей вам вселенной»…

Это – по смыслу разительно похожее на «будьте здоровы, живите богато» – из стихотворения «Прощание», завершающего несколько сборников. В «итоговых» стихах Сулейменова, так или иначе связанных с историей, зазвучали внешне многозначительные, но довольно беспредметные на деле речения:

Историю разбили на разделы,

как тушу в лавке по сортам

разделали.

Любовь

не обходилась без телес,

без бедер и спины не обходилась,

любовь не обходилась без небес.

Когда варяги в Грецию влюбились,

они придумали себе гордыни,

они придумали Литву, Осетию.

Сардар, страдающий

стенокардией,

сказал в эпоху Греции:

– О сердце!..

 

Попытка объять почти необъятное и работать на стыке многих культур обнаружила неподготовленность поэта. История в этих стихах была уже только пестрым, мозаичным фоном, пышными декорациями, среди которых расхаживал лирический герой-путешественник:

…На фоне строгих мраморных

колонн

ни Кобланды, ни Сани, ни Аттила,

в курортной позе (и не Аполлон)

стою, обняв за таз кариатиду.

 

Кажущаяся полифония постепенно заглушала национальный контрапункт. Чувственное мировосприятие и яркая патетика, восходящая к проникнутым героикой произведениям казахского фольклора, сменились холодноватыми сентенциями, а также совершенно несвойственным поэту ранее морализаторством. Произошла метаморфоза с поэтическим «я». Эмоциональность стала переходить в экзальтацию, а доверительное отношение к читателю – в амикошонство и высокомерие. «Как никто, я сегодня тебя понимаю…» Это – о земном шаре. «…Мне бы так людей уважать, как они уважают меня», – смущенно сетует лирический герой в другом месте.

Было бы неверно все же изобразить графически дальнейшую эволюцию Сулейменова одной лишь нисходящей линией. Линий должно быть две. Рос профессионализм, шло постоянное обновление выразительных средств, стих становился пластичнее. В последних сборниках поэта немало изощренных и живописных образов, но каких-то весьма своеобразных. Если уподобить эти образы живым существам, то можно сказать, что от них исходит сознание собственной значимости. Изменилась их функция: уже не они работают на тему, а, наоборот, тема обслуживает их. «Искусство, – говорит Томас Манн, – в конце концов всегда сбрасывает с себя видимость искусства». Из творчества же Сулейменова, напротив, стала уходить непроизвольная реальность, и образовавшийся вакуум начали заполнять нарочито-эффектные словесные конструкции.

Между тем в силу скорее всего инерции едва ли не каждый сборник поэта, предваренный в высшей степени лестной аннотацией или предисловием, уже на выходе попадает в атмосферу почти единодушной критической благожелательности. Особенно примечательна в этом отношении статья Н. Ровенского в «Просторе» (1966, N 7), в которой творчество Сулейменова расположено по круто восходящей стезе. Сравнительно недавно вышел в свет последний большой сборник поэта – «Глиняная книга». В предисловии к нему поэзия Сулейменова признана «полновесным вкладом» в современную лирику. Однако после такого внушительного аккорда автор предисловия А. Алимжанов дальнейшие выводы делает либо с оговоркой – «не отрицая своей субъективности», «не считая себя критиком», либо в сослагательном наклонении: «…Я все же хотел бы подчеркнуть, что творчество поэта ныне переживает сложную эволюцию». Что же это за эволюция и в чем ее сложность? В предисловии, о котором идет речь, среди множества нерешительно-восторженных заключений есть и такое: «…Я мог бы, а вернее, должен сказать, что в новой книге иногда можно ощутить утерю сиюминутности его (Сулейменова. – Л. М.) поэтического восприятия фактов и событий, которые с точки зрения их общественной значимости могли дать заряд для нового стиха, для новой поэмы». Замечание сформулировано так, что нелегко поддается расшифровке, но означает, видимо, вот что: из поэзии Сулейменова ушло эмоциональное чувство, которое и было его ответной реакцией на явления действительности. Главенствующая тема в последнем сборнике Сулейменова, состоящем из пяти поэм, все та же: художник и время. В поэмах «Кактус» и «Муравей» она проходит первым планом. Как же теперь решает ее поэт? А. Алимжанов пишет, что «Глиняную книгу» отличает «аналитический подход автора к поэтическому осмыслению каждого явления жизни».

Поэма «Кактус» (подзаголовок «Упражнения классика Амана на философскую тему: «Быть и казаться») содержит множество рассуждений о критериях и задачах творчества. Ее герой, «настоящий поэт» Аман, развенчивает бездарного писаку Жаппаса и одновременно декларирует и демонстрирует истинную, в своем понимании, поэзию, необходимую времени и людям. Аман говорит:

Каждый большой поэт мечтает, чтоб его забыли.

Поясню.

Поэт велик своей темой.

Проходят века, а тема его актуальна, и стихи звучат по-

прежнему гневно и печально. Умрет тема, умрут стихи…

Забудьте и меня.

Цитировать

Миль, Л. В поисках «знака явлений» / Л. Миль // Вопросы литературы. - 1970 - №9. - C. 23-41
Копировать