№11, 1987/Публикации. Воспоминания. Сообщения

В «Чудаке» и Жургазе…

1928 год. Окончив среднюю школу, затем курсы машинописи и стенографии, я, в ожидании направления биржей труда на работу, поступила на вечерние курсы иностранных языков.

Безработица страшная. В семье никто не работал. Мама продавала все, что могла; младше меня – двое.

Как-то примчалась знакомая мамы и сказала, что может меня устроить на работу в «Огонек» курьером. Мама с тревогой и надеждой взглянула на меня. Зная мой характер и боясь, что я откажусь, сказала тихо:

– Решай сама. Помни только, что никакая работа не позор. Я согласилась, но в душе очень переживала: курьер!

И вот 28 февраля 1928 года я впервые переступила порог особняка на Страстном бульваре, 11, где помещалось Акционерное издательское общество «Огонек» (впоследствии Жургаз).

Широкая лестница с зеркалом, ковры, картины в приемной. Кругом красиво и очень чисто.

Помню курьерскую внизу, в подвальном этаже, и старшего курьера – спокойную, умную Марусю Кузнецову.

Хоть мне шел двадцатый год, выглядела я намного моложе. Была любопытна и самолюбива. Впрочем, самолюбие мне помогало в работе. Я считала, что если я курьер, то должна быть лучшим курьером, и носилась с поручениями с такой быстротой, что, как потом говорил шофер Кольцова, обгоняла трамваи и даже его машину.

Однажды позвонили по внутреннему телефону, и Маруся сказала, чтобы я поднялась наверх в секретариат Кольцова, к Лучанскому, он даст мне какое-то поручение.

Миша Лучанский сказал:

– Вы ведь печатаете? Я продиктую телеграмму, ее надо напечатать, а потом отнесете гранки на подпись Кольцову домой.

– Как домой? – спросила я удивленно. – Разве он не работает в «Огоньке»?

– Работает, – ответил Лучанский. – Вы разве не знаете, что он у нас председатель правления?

– Знаю… Но почему же он сидит дома, а не на работе? Болен?

– Нет, здоров, – засмеялся Миша. – Но иногда он работает дома и приходит позже.

Он сунул мне пакет, и я помчалась к Кольцову домой. Михаил Ефимович жил в то время в большом сером доме на углу Столешникова переулка и Большой Дмитровки, где тогда, как, впрочем, и сейчас, находился меховой комиссионный магазин. Войдя в подъезд со стороны Дмитровки и вихрем взлетев на четвертый этаж (лифта там не было), я позвонила в дверь квартиры.

Как я догадалась, мне открыл сам Кольцов. Передо мной стоял невысокого роста, молодой, с красивым, чуть строгим лицом человек, с очень умными, внимательными, слегка насмешливыми карими глазами. Одет он был в темно-синий длинный суконный халат японского покроя с большим – шалью – шелковым воротником и широкими манжетами, опоясанный синим же шелковым шнурком. На ногах домашние туфли, на носу роговые очки. И сам он, как мне показалось, был чем-то похож на японца.

Надо сказать, что в те годы были мы все очень бедны. Такой халат и особенно роговые очки я увидела впервые. Я молча смотрела на него во все глаза.

Вероятно, у меня был очень смешной вид, потому что глаза его засмеялась еще больше. А когда он сказал: «Подождите, пожалуйста, я сейчас посмотрю гранки, и вы снесете их обратно» – и услышал в ответ, что я на работе и не могу долго ждать, так как у Маруси для меня есть еще поручения, он уже открыто хмыкнул.

– И все-таки, несмотря на Марусю, подождите. Присядьте.

Михаил Ефимович прочитал гранки, отдал мне пакет и так же весело сказал:

– Вот видите, как быстро. Маруся даже не успеет рассердиться.

Как-то позвонил в курьерскую все тот же Лучанский, работавший тогда секретарем у Михаила Ефимовича, и попросил Марусю прислать меня в секретариат. Когда я вошла туда, у Мишиного большого секретера стоял Кольцов, и вообще было полно народу, шумно и весело. Кольцов сказал:

– Ниночка, вы, оказывается, умеете стенографировать. Я ответила: да.

– Ну, это замечательно. Тогда мы сейчас немножко попишем.

Я оробела, давно не писала, но делать было нечего, пошла за ним в кабинет. Он диктовал мне какие-то письма.

Затем это стало повторяться.

Кабинет Кольцова в Жургазе был красивый и уютный. Большая, чуть продолговатая комната. Справа от двери – два больших Окна, выходящих на Страстной бульвар, слева – большая белая изразцовая печка «голландка», выступающая на полметра от стены. За ней, по той же стене, вторая дверь, уже в коридор. Таким образом, Михаил Ефимович мог пройти к себе в кабинет, минуя приемную и секретариат.

По стене – напротив двери из секретариата – еще два окна, уже во двор, и только одна задняя стена была глухая – без дверей я окон. Там, посреди этой стены, на расстоянии метра от нее, стоял большой, темного дерева, письменный стол, за ним тяжелое кресло, а по бокам, вдоль стен, тянулись шведские стеклянные шкафы с книгами и комплектами «Огонька» и других изданий Жургаза.

Перед письменным столом, впритык к нему, стоял еще небольшой круглый, под стеклом, столик и два больших глубоких полукруглых кресла, обитых темной кожей. Обычно, стенографируя, я садилась именно в одно из этих кресел у круглого столика, и, если Кольцов отрывался от диктовки из-за телефонного звонка или кто-нибудь заходил к нему по делу, я блаженно откидывалась, утопая в кожаных подушках.

Вдоль окон, выходящих на Страстной бульвар, стоял длинный, под зеленым сукном, стол для заседаний и ряд стульев. Во всю комнату – неяркий, бежевый с коричневым узором ковер.

Кабинет был строгий, без лишних вещей. Стены – до половины темного дерева панель, верх – линкруст бежевого тона. На столе лампа под зеленым абажуром, письменный тяжелый прибор уральского камня, папки, газеты, журналы. Когда двери закрыты – там тихо и работалось хорошо. Так приятно было постоять зимой у теплой изразцовой печки…

Кольцов бывал в издательстве ежедневно и иногда проводил там весь день до вечера, до тех пор, когда ему надо было ехать в «Правду».

Он любил Жургаз, был его организатором и душой коллектива. На глазах разрасталось издательство и из когда-то маленького акционерного общества превратилось в одно из самых больших издательств, вобравших в себя почти всю периодику того времени. Впоследствии туда влилось и много наших газет и журналов на английском, немецком и французском языках.

Во дворе был выстроен второй корпус, где помещались отделы издательства (распространения, почтовый, плановый, бухгалтерия) и часть редакций. А сбоку особняка, в садике, организовали небольшой и уютный кафе-ресторанчик, где могли пообедать не только все жургазовцы, но и приходившие в издательство авторы и художники.

Я проработала несколько месяцев, то бегая курьером, то стенографируя Кольцову, то заменяя заболевшую машинистку в редакции «Огонька».

К концу 1928 года выяснилось, что в издательстве «Огонек» будет выходить сатирический журнал «Чудак», редактором которого назначен Кольцов, а меня берут туда секретарем. Радости моей не было конца.

И вот в один из последующих дней я, придя в «Огонек», пошла уже не вниз, в курьерскую, а наверх – на третий этаж, где «Чудаку» были предоставлены две, находившиеся одна против другой через коридорчик, небольшие комнатки.

Осень. Уже конец рабочего дня. Горит свет. В редакции суета и суматоха. Из комнаты в комнату почему-то таскают пишущую машинку, а за ней тащусь я. Евгений Петров, что-то доказывая Кольцову, торопливо ходит за ним, рядом Ильф. Помню, что когда в очередной раз схватили машинку и я побежала за ней в другую комнату, Евгений Петрович сказал: «Бедная Ниночка, она совершенно уже ничего не понимает… Все бегают, все мечутся, что от нее все хотят…»

Наконец продиктовали первую фразу: «Пропал мальчик…» – знаменитую рекламу «Чудака», напечатанную на обложке очередного номера «Огонька». Мальчика долго искали перепуганные родители и наконец нашли его в Акционерном издательском обществе «Огонек» – он пошел туда подписываться на «Чудака»!

Сколько веселого шума и творческого подъема было в этом новом, еще только-только организующемся коллективе. И душой всего этого был Михаил Кольцов.

В «Чудаке» постоянно сотрудничали очень заметные, талантливые люди: Ильф и Петров, Валентин Катаев, Лев Никулин, Зощенко, Маяковский, Демьян Бедный, Регинин, Олеша, Глушков, Зозуля, Пустынин, Эрдман и Вольпин, Ардов, Борис Левин, Зорич, Всеволод Иванов, Светлов, Рыклин, Туры, Тэсс, Борис Ефимов, Ротов, Кукрыниксы, Козлинский, Дени, Ганф, Бродаты, Радаков, Малаховский, Иван Малютин (необычайной скромности талантливый художник, рано умерший от туберкулеза) – это далеко, далеко не полный перечень.

Впоследствии редакция переехала вниз, на первый этаж, в две большие комнаты, в одной из которых был камин. Там поставили огромный овальный стол, стулья, диван, кресла – это была «творческая лаборатория» «чудаков», в отличие от первой комнаты, где за канцелярскими столами сидели заведующий редакцией Василий Александрович Регинин, ответственный секретарь Михаил Пустынин, техредвыпускающий и я.

Регинин отгородил себя странной, из темного дерева, загородкой высотой по грудь, вокруг нее шел неширокий толстый прилавочек, на который облокачивались авторы, разговаривая с ним. Шуткам и насмешкам по поводу этого прилавочка не было конца.

Ходил Регинин с черной массивной палкой, которая, когда он шел, глухо стучала. Наверное, поэтому «чудаки» прозвали его «Песья нога».

Самым шумным днем в редакции бывала суббота: выплачивали гонорар. Регинин делал разметку номера, я составляла по ней ведомость и вместе с журналом передавала в бухгалтерию. Обычно Василий Александрович делал это в пятницу вечером, когда меня уже не было, клал мне номер в стол, а в субботу утром я все оформляла.

Как-то в субботу, когда я только собиралась сесть за ведомость, пришли Илья Ильф, Евгений Петров и Михаил Александрович Глушков, который был лучшим «темачом» журнала, – человек легкий, веселый, беспечный. Основное его занятие, кроме работы в «Чудаке», были бега и карты, кошечки, котики и женщины. Авессалом Изнуренков в «Двенадцати стульях» Ильфа и Петрова очень похож на него. Это был человек неисчерпаемого остроумия, и остроумие его всегда было первоклассным. Художники любили работать по его темам. Не острить он не мог, без острот физически не мог жить. Как говорили, остроумие его и погубило. Он неудачно сострил на какой-то очередной чистке аппарата. Не смог удержаться, – увы, это была его последняя острота.

Ильф со своей милой улыбкой попросил показать разметку. Я растерялась. Мне очень не хотелось отказывать ему, но я знала, что мне попадет от Регинина за разглашение «редакционной тайны». Ильфа поддержали Петров и Глушков.

– Хорошо, – нерешительно сказала я. – Только вы ни в коем случае не говорите Регинину, – добавила я наивно.

– Что вы, Ниночка, – вскричали все трое. – Конечно, мы ему ничего не скажем!

Я вынула номер. В это время подошел еще кто-то из «чудаков», в все они впились в полном молчании в разметку, а через минуту раздались возмущенные голоса. Петров схватился за телефонную трубку и, прежде чем я могла понять, уже говорил с Регининым. В отчаяния смотрела я на говорившего Петрова, и на возмущенно кричавшего Глушкова, и на всех этих орущих молодых людей, так безбожно меня предавших.

– Хорошо, хорошо, приходите, Василий Александрович. И приходите поскорее! Мы все будем вас здесь ждать, – со значением проговорил Петров и удовлетворенно положил трубку.

Взглянув на меня, он весело улыбнулся, подмигнул и сказал:

– А вы, Ниночка, ничего нам не давали. Мы нахально влезли к вам в стол, когда вас не было в комнате…

В каждом номере журнала, в разделе «Календарь Чудака», как передовица в газете, шел фельетон Кольцова.

Из номера в номер Ильф и Петров под фамилией «Ф. Толстоевский» печатали свои «Необыкновенные истории из жизни города Колоколамска», а впоследствии «1001 день, или Новая Шехерезада».

Молодые, еще малоизвестные Ильф и Петров за неимением квартир и даже комнат часто работали в редакции «Чудака». Помню, как-то раз они сидели за пустым столом техреда вместе со мною в комнате и писали что-то в очередной номер. Обычно писал, сидя за столом, Петров, а Ильф, засунув руки в карманы пиджака, ходил по комнате. Я занималась своими делами, не обращая на них внимания, но почему-то запомнилось, как кто-то из них, продолжая фразу, сказал: «…стакан чаю», а другой поправил: «стакашек чаю…

Они были очень разными. Высокий, красивый, живой, энергичный, вечно двигающийся Петров и иронически-застенчивый, мягкий, негромкий, некрасивый, но обаятельный Ильф. Почти всегда они были вместе – вместе приходили, вместе уходили, вместе шли в буфет, вместе шли в бухгалтерию. Вместе потом жили на даче, на Клязьме (в бывшей серой даче Кольцова!), вместе потом получили квартиры и жили на Лаврушинском переулке в доме писателей. Оба они были щеголевато и элегантно одеты, особенно после Америки.

Когда Ильф умер, я пошла в Союз писателей, где стоял гроб с телом покойного. Рано утром, еще почти никого не было. Сидела на стуле Мария Николаевна Ильф и стоял Петров. Вошел Олеша. Он долго смотрел на Ильфа, потом повернулся к Петрову и сказал:

– Женя, вы присутствуете на собственных похоронах…

Сказал тихо и спокойно. И хотя я не поняла этой фразы, мне стало страшно.

Помню, как в редакцию, рано утром, когда еще никого не было, пришел молодой мрачный человек в синем реглане с поднятым воротником и в кепке. Глуховатым, несколько недовольным голосом он спросил кого-то и, узнав, что никого еще нет, попросил разрешения позвонить по телефону. Пока он говорил, я рассматривала его с удивлением: на улице весна, солнце, тепло, радостно. А тут человек с поднятым воротником и мрачным лицом. Днем он пришел опять, и я спросила у кого-то: кто этот мрачняк?

– А вы не знаете – это же Михаил Зощенко! Сегодня утром приехал из Ленинграда.

Маяковский входил в редакцию как глыба, сразу в комнате становилось тесно. Говорил громко, резко. Бывал обычно недолго. Я его не понимала, не умела читать его стихи, стеснялась его и почему-то боялась. Может быть, поэтому мне казалось, что все наши относились к нему с почтительным холодком…

Однажды он пришел рано утром, я была одна. Дал мне стихи, написанные от руки, и попросил их перепечатать, пока он сходит в бухгалтерию и получит деньги. Кажется, это было стихотворение «Мрачное о юмористах».

Вскоре он вернулся, взял перепечатанные стихи, спросив: всё поняли?

Видимо, он имел в виду: разобрала ли я все в рукописи с помарками. Я же поняла это по-другому – как вопрос: понравились ли мне стихи, поняла ли я их? И пробормотала что-то вроде того; что не очень пеняла…

Он посмотрел на меня внимательно, потом, стоя у моего столика с машинкой, взял напечатанную страничку со стихами и громко, на всю комнату, прочитал их. Повернулся и вышел.

Там же в редакции «Чудака» 14 апреля 1930 года я услышала от кого-то из пришедших в редакцию: «Маяковский застрелился…» – и кто-то с надеждой сказал: «Может быть, первоапрельская шутка?»

Люди приходили в редакцию и уходили, и опять возвращались, и опять уходили – как бы метались между улицей и редакцией в своей безмерной потрясенности.

Вот приходят в редакцию «чудаки»: слоняются из комнаты в комнату, разговаривают, смеются, острят – ждут Кольцова. Он приходит, тоже посмеется, пошутит, но все уже быстро усаживаются за овальный стол – начинается заседание «Чудака». Я редко бывала на них, делала свою маленькую секретарскую работу, но взрывы хохота из комнаты с камином меня вскидывали со стула, и я мчалась узнать, над чем или над кем так смеются?

Часто выходили специальные номера «Чудака». Особенно запомнился мне «Звездный пробег чудака» (N 37, сентября 1929 года) с великолепной обложкой Бориса Ефимова. От центра «звезды» – Москвы – в разные направления по красным стрелам спешат «чудаки»: Кольцов в самолете летит в Рязань; Ефим Зозуля на велосипеде, в маечке и с рюкзаком за спиной – в Калугу; Ильф с Петровым – бегом в Ярославль; Катаев мчится в поезде в Арзамас; Борис Левин в одиночестве, засунув руки в макинтош, подняв воротник и надвинув кепку, шагает в Смоленск; Кунин – в Тулу; Сема Фридлянд с фотоаппаратом – в Нижний Новгород; маленький Гарри в огромной шляпе – в Иваново-Вознесенск, а Лев Никулин и Тур едут в автомобиле типа «Антилопа» в Тверь.

Запомнился еще и потому, что это был последний номер за подписью Кольцова. Следующий, 38-й, подписан: «Вр. исп. об. редактора С. С. Смирнов».

Катастрофа произошла с 36-м номером, где была напечатана – в разделе «Семейный альбом» – «Ленинградская карусель».

Представитель «Огонька» в Ленинграде прислал для «Чудака» вырезки из ленинградских газет о непартийном поведении ряда ответственных работников Ленинграда. Все они были с работы сняты, и об этом напечатали газеты. По поручению Кольцова достали фотографии всех пяти снятых товарищей. Их разместили на одной страничке, в два ряда, по порядку старшинства инстанций, но на первой фотографии (низшая инстанция) и на последней, шестой (высшая инстанция) фотография была одного и того же человека. Как подписи под фото Кольцов взял тексты из газет, прибавив к подписям под каждым портретом частичку «но…».

Фотография первая, портрет, скажем, Иванова. Он делал то-то и то-то, плохо делал. На него можно было пожаловаться вышестоящему, тому-то, но…

Этот второй делал еще хуже. На него можно было пожаловаться вышестоящему, третьему, но…

Третий делал еще хуже. На него можно было пожаловаться вышестоящему, четвертому, но…

Четвертый… но…

Пятый… но…

И наконец, фотография шестая – выше их всех стоящий товарищ, которому можно было пожаловаться на всех, но… Первый и шестой – был один и тот же человек, который, перепрыгнув через них всех, уже сидел на новом, самом высоком месте. И получалась карусель.

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №11, 1987

Цитировать

Гордон, Н. В «Чудаке» и Жургазе… / Н. Гордон // Вопросы литературы. - 1987 - №11. - C. 186-212
Копировать