№3, 1988/Публикации. Воспоминания. Сообщения

Три визита к Борису Пастернаку. Публикация А. Гаврилова

Известно, что последние годы жизни Б. Л. Пастернак жил замкнуто, почти не покидал Переделкино и всячески избегал встреч с иностранцами, особенно с незнакомыми, особенно с журналистами. После присуждения ему Нобелевской премии по литературе в октябре 1958 года и последовавших за этим событий поэт на какое-то время оказался в центре внимания западной прессы. Имя Пастернака, его жизнь и судьба стали предметом многих безответственных спекуляций и политической игры на Западе. Это донельзя раздражало поэта, всю жизнь больше всего на свете дорожившего личной свободой художника, всячески ограждавшего свою частную жизнь от нескромных и просто любопытных посторонних глаз. Он наотрез отказывался давать интервью, прикреплял к своим дверям записку, в которой сообщал незваным посетителям, что никого не принимает. Не случайно у него не было телефона в переделкинском доме. И тем не менее именно в этот период, в январе 1960 года, он согласился принять молодую журналистку, представлявшую американский журнал «Пэрис ревью», и дал ей интервью, в котором долго говорил о своей работе, даже о не осуществленных еще замыслах, о своем художническом кредо, о литературе и писателях, о времени своей молодости и ранних стихах. Каким волшебным словом удалось этой журналистке открыть дверь в дом поэта и в его сердце?

Этим «волшебным словом» была ее девичья фамилия – Андреева. Ольга Карлайл (Carlisle) – внучка русского писателя Леонида Андреева, увлечение рассказами и пьесами которого молодой Пастернак разделял со всеми своими современниками в 900-х и 10-х годах. С ее отцом, участником французского Сопротивления, писателем Вадимом Андреевым, Пастернак был знаком лично, встречался с ним в его приезды в СССР и испытывал к нему симпатию.

Правда, и на этот раз Б. Пастернак остался верен себе – он отказался дать «официальное» интервью (ему претила всякая официальщина), но согласился просто побеседовать с журналисткой.

Беседа растянулась на три воскресенья. По ходу беседы поэт все больше раскрепощался, проникался доверием к собеседнице и становился откровеннее. Трудно представить какого-либо другого интервьюера на месте Ольги Карлайл, который мог бы столько интересного и сокровенного услышать из уст Пастернака. Поэт не увидел интервью напечатанным, оно появилось в журнале «Пэрис ревью» (1960, N 24) две недели спустя после его смерти.

В 1963 году интервью Пастернака было включено в собрание лучших и наиболее интересных интервью, которые постоянно публиковались на страницах «Пэрис ревью», наряду с интервью таких всемирно известных писателей, как Франсуа Мориак, Уильям Фолкнер, Жорж Сименон, Альберто Моравиа, Т. С. Элиот, Эрнест Хемингуэй, Роберт Фрост, Олдос Хаксли.

Ольга Карлайл, родившаяся в русской семье, выросшая в Париже и жившая в Соединенных Штатах, одинаково хорошо владела русским, французским и английским языками. «Три визита к Борису Пастернаку» написаны и напечатаны по-английски. Поэтому, читая перевод беседы с поэтом, необходимо помнить, что слова Пастернака были записаны на иностранном языке и что если автору и удалось достаточно точно передать» его мысли (а это проверяется другими известными его высказываниями о том же), то форма изложения этих мыслей, лексика и фразеология могут не совпадать с подлинной речью поэта.

Я решилась посетить Бориса Пастернака только дней через десять после моего приезда в Москву в январе. Я много слышала о нем от моих родителей, которые были знакомы с ним много лет, его стихи я знала и любила с детства.

Я привезла для него письма и маленькие подарки от моих родителей и других его почитателей. Но, как я узнала уже в Москве, у Пастернака не было телефона. Я отбросила мысль снестись с ним по почте. Я боялась, что из-за огромного объема его переписки он мог иметь что-нибудь вроде стандартного бланка отказа на просьбы о посещении. Это требует больших душевных сил – прийти незваной к такому знаменитому человеку. Кроме того, я боялась, что Пастернак за последние годы изменился и уже не похож на тот его образ, который сложился у меня при чтении его стихов – лирических, импульсивных и прежде всего дышащих молодостью.

Мои родители рассказывали, что, когда они встречались с Пастернаком в 1957 году, незадолго до получения им Нобелевской премии, он устраивал у себя по воскресеньям дни «открытых дверей» – традиция русских писателей, которую они сохраняли и за рубежом. Выросшая в Париже, я помню, как по воскресеньям посещала вместе с родителями писателя Ремизова и знаменитого философа Бердяева.

В мое второе воскресенье в Москве я внезапно решила поехать в Переделкино. Это был солнечный день, и в центре города, где я остановилась, падавший снежок искрился в воздухе на фоне золотых куполов Кремля. Улицы были полны гуляющих, – семьи, приехавшие из пригородов, закутанные на крестьянский манер, шли в сторону Кремля. Многие несли пучки свежей мимозы – иногда одну только веточку. Зимними воскресеньями в Москву привозят большие партии мимозы. Русские покупают мимозу, чтобы дарить друг другу или просто носить в руке как знак торжественности воскресного дня.

Я решила поехать в Переделкино на такси, хотя и знала, что туда ходит электропоезд с Киевского вокзала. Я вдруг страшно заспешила, мне захотелось поскорее попасть туда, хотя осведомленные москвичи не раз предупреждали меня о нежелании Пастернака встречаться с иностранцами. Я была готова к тому, чтобы только передать ему письма, возможно, обменяться рукопожатием и вернуться обратно.

Таксист, моложавый мужчина с выражением анонимности на лице, присущим всем таксистам в мире, заверил меня, что он прекрасно знает Переделкино – что-то около тридцати километров по Киевскому шоссе. Стоить это будет около трех рублей (примерно три доллара). Казалось, он находит вполне естественным, что я решила прокатиться туда в такой прекрасный солнечный день.

Но его заверения в том, что он знает дорогу, обернулись бахвальством, и скоро мы заблудились. Мы ехали довольно быстро по четырехполосному шоссе, свободному от снега и дорожных указателей, равно как и от заправочных станций. Встретилось несколько скромных указателей, но ни один из них не указывал на Переделкино, поэтому мы начали останавливаться и спрашивать дорогу, как только встречали пешехода. Все были дружелюбны и желали нам помочь, но никто не знал Переделкино. Мы долго ехали по неасфальтированной замерзшей дороге через бесконечные белые поля. Наконец мы въехали в деревню из какой-то другой эры. В полном контрасте по сравнению с новыми огромными жилыми домами на окраинах Москвы вдоль единственной улицы выстроились низкие и древние на вид бревенчатые домики. Встретились сани, в которые была запряжена лошадь. Около деревянной церкви толпились женщины в теплых платках. Мы узнали, что находимся близко от Переделкино. Через десять минут езды по узкой дороге, петлявшей в хвойном лесу, я оказалась рядом с домом Пастернака. Я видела фотографии этого дома в журналах, и вот он, справа от меня: коричневый, с эркером, стоящий на фоне елей и глядящий окнами на дорогу, по которой мы неожиданно въехали в поселок.

Переделкино – свободно раскинувшийся поселок, гостеприимно и весело выглядевший в тот солнечный зимний полдень. Многие писатели и художники живут в нем круглый год в домах, предоставляемых им, насколько мне известно, в пожизненное пользование. Кроме того, там есть большой дом отдыха для писателей и журналистов, находящийся в ведении Союза советских писателей. Но часть поселка все еще принадлежит мелким ремесленникам и крестьянам, и в его атмосфере нет ничего «артистического».

Чуковский, известный литературный критик и автор книг для детей, живет там в комфортабельном и уютном доме, уставленном книгами. Он открыл у себя замечательную маленькую библиотеку для поселковых детей. Константин Федин, один из наиболее известных ныне живущих русских романистов, живет по соседству с Пастернаком. Он теперь первый секретарь Союза писателей – занимает пост, который долго занимал Александр Фадеев, также живший здесь до смерти в 1956 году. Позже Пастернак показал мне дом Исаака Бабеля, в котором он был арестован в конце 30-х и в который больше не вернулся.

Дом Пастернака расположен у мягко закругляющейся сельской дороги, которая спускается по пологому склону холма к речке. В этот солнечный день холм был усыпан детьми на лыжах и санках, тепло укутанными и похожими на плюшевых медвежат. Напротив дома, через дорогу, простиралось большое огороженное поле – колхозное поле, обрабатываемое летом; теперь оно было огромным белым пространством, над которым доминировало маленькое кладбище на холме, как кусочек фона живописи Шагала. Могилы были окружены деревянными оградами, покрашенными в голубой цвет, кресты стояли под странными углами, были видны ярко-розовые и красные бумажные цветы, наполовину засыпанные снегом. Это было веселое кладбище.

Веранда делала дом похожим на американские каркасные дома сорокалетней давности, но ели, на фоне которых стоял дом, делали его русским. Они росли тесно и создавали впечатление дремучего леса, хотя вокруг поселка были только небольшие рощи.

Я расплатилась с таксистом, с трепетом отворила калитку, отделявшую сад от дороги, и пошла к темному дому. Небольшая веранда сбоку дома имела дверь, к которой была приколота обтрепанная ветром, наполовину порванная записка, гласившая по-английски: «Я сейчас работаю и не могу никого принимать. Пожалуйста, уходите». После некоторого колебания я решила не обращать внимания на записку, главным образом потому, что она выглядела очень старой, а также и из-за нескольких небольших пакетов в моих руках. Я постучала, и почти сразу лее дверь открылась – ее открыл сам Пастернак.

На нем была каракулевая шапка. Он был поразительно красив: с выдающимися скулами и темными глазами и в меховой шапке он выглядел как какой-то персонаж русской сказки. После всех тревог, испытанных по дороге сюда, я вдруг почувствовала себя спокойной, расслабившейся, и мне уже казалось, что я нисколько не сомневалась в том, что увижусь с Пастернаком.

Я представилась как Ольга Андреева, дочь Вадима Леонидовича, назвав отца по имени и отчеству. Его отец, Леонид, был прозаиком и драматургом, автором пьесы «Тот, кто получает пощечины», «Рассказа о семи повешенных» и т. д. Андреев – очень распространенная русская фамилия.

Пастернаку потребовалась минута, чтобы понять, что я приехала из-за границы, чтобы повидаться с ним. Он поздоровался со мной очень тепло, взяв мою руку в обе свои, спрашивая о здоровье моей матери и писательских успехах отца и о том, давно ли я была в Париже, разглядывая мое лицо в поисках фамильного сходства. Он как раз собирался выходить из дома, чтобы сделать несколько визитов. Минутой позже я бы его не застала. Он предложил мне сопровождать его до первой его остановки – до писательского клуба.

Пока Пастернак одевался, я успела осмотреть просто обставленную столовую, куда он меня провел. С первого момента, как только я переступила порог, я была поражена схожестью дома поэта с домом Льва Толстого в Москве, который я посетила накануне. В атмосфере обоих сочетались аскетизм и гостеприимство, что, я думаю, должно было быть характерным для дома русского интеллигента в XIX веке. Мебель была удобной, но старой и непретенциозной. Комнаты выглядели идеальным местом для неформальных сборищ, для детских игр, для занятий науками. Хотя дом Толстого был поразительно прост для своего времени, он был больше и сложнее организованным, чем дом Пастернака, но атмосфера небрежения элегантностью и показушностью была одинаковой.

Обычно посетитель входил в дом Пастернака через кухню, где его встречала худенькая, улыбающаяся кухарка средних лет, которая помогала счистить снег с одежды. Затем он проходил в столовую с эркером, в котором стоят горшки с геранью. На стенах висят рисунки углем Леонида Пастернака, отца писателя, который был художником. Среди них наброски с натуры, портреты. Легко узнаются Толстой, Горький, Скрябин, Рахманинов. Там есть наброски, сделанные с Бориса Пастернака, его брата и его сестер в детстве, дам в широкополых шляпах с вуалью… Это во многом мир ранних воспоминаний Пастернака, мир его стихов об отроческой любви.

Скоро Пастернак был готов идти. Мы вышли в сверкающий солнечный свет и пошли через вечнозеленую рощу за домом по довольно глубокому снегу, который насыпался в мои низкие ботинки.

Но тут же мы вышли на утоптанную дорожку, по которой идти было значительно удобнее, хотя на ней и встречались предательские ледяные участки. Пастернак шагал большими шагами. На особенно опасных участках он брал меня за руку; если не считать этого, все свое внимание он отдавал разговору. Прогулки – такая же неотъемлемая часть повседневной жизни в России, как и чаепития и нескончаемые философские споры, часть, которую он, очевидно, любил. Мы шли, как я поняла, очень уж кружным путем к писательскому клубу. Дорога заняла около сорока минут. Сначала он углубился в довольно сложное объяснение искусства перевода. Время от времени он отвлекался и спрашивал о политической и литературной обстановке во Франции и Соединенных Штатах. Он сказал, что редко читает газеты.

– Пока я точу карандаш, я одним глазом заглядываю в газету, в которую собираю стружки. Так я узнал прошлой осенью, что в Алжире чуть не произошла революция против де Голля и что последний вовремя устранил Сустеля… Устранил Сусгеля, – повторил он, подчеркивая и свое одобрение действий де Голля, и аллитерацию в этих двух словах.

Но он был замечательно информирован о литературной жизни за границей; это, казалось, его очень интересовало.

С первого момента я была очарована и поражена похожестью речи Пастернака на его поэзию – полную аллитераций и необычных образов. Он соотносил слова, одно с другим, музыкально, однако никогда не жертвуя, ради звучания, их точным смыслом. Для тех, кто знаком с его стихами по-русски, разговаривать с Пастернаком – незабываемый опыт. Его чувство слова настолько личное, что вы ощущаете разговор как продолжение стихов, как торопящуюся речь с волнами слов и образов, следующих одни за другими крещендо.

Позже я сказала ему о музыкальном качестве его речи.

– В письменной, как и в устной речи, – сказал он, – музыка слова никогда не является вопросом только звучания. Она возникает не из гармонии одних только гласных и согласных. Она возникает из отношения речи и ее смысла. И смысл – содержание – должен всегда преобладать.

Временами мне не верилось, что я разговариваю с семидесятилетним человеком; Пастернак казался удивительно молодым и здоровым. Было что-то немного странное и запретное в этой моложавости, как если бы нечто (искусство, может быть?) смешалось с самой субстанцией человека, чтобы сохранить его. Его движения были совершенно юношескими – жесты рук, манера, которой он откидывал голову назад. Его друг, поэтесса Марина Цветаева, однажды написала, что Пастернак похож одновременно на араба и его лошадь. И на самом деле в лице Пастернака, с его смуглой кожей и несколько архаическими чертами, было что-то арабское. В некоторые моменты он, казалось, вдруг осознавал, какое впечатление производит на собеседника его необычное лицо, вся его личность. Тогда он на миг уходил от меня, прикрывал раскосые карие глаза и отворачивал голову, слегка напоминая упирающегося коня.

Мне рассказывали писатели в Москве, в большинстве своем незнакомые с ним лично, что Пастернак – это человек, влюбленный в свой образ. Но за несколько дней, проведенных мною в Москве, я слышала много противоречивых мнений о нем. Пастернак казался живой легендой – героем для одних, человеком, продавшимся врагам России, – для других. Восхищение же его поэзией среди писателей и художников было всеобщим. Наиболее противоречивым казался главный герой «Доктора Живаго». «Всего-навсего потрепанный интеллигент, не представляющий никакого интереса», – сказал известный молодой поэт, в других случаях проявлявший свободомыслие и к тому же большой поклонник поэзии Пастернака.

В любом случае я нашла, что обвинение Пастернака в эгоцентризме было несправедливым. Напротив, он казался человеком, остро ощущающим окружающий его мир и реагирующим на каждое изменение настроения людей, находящихся рядом с ним. Трудно вообразить более чуткого собеседника. Он сразу же схватывал даже самую туманную вашу мысль. Благодаря этому наша беседа очень скоро потеряла всякую напряженность. Пастернак задавал вопросы о моих родителях. Хотя он встречался с ними всего несколько раз в жизни, он помнил все о них и их вкусах. Он вспоминал с удивительной точностью некоторые стихи моего отца, которые ему нравились. Он хотел знать все о писателях, которых я знала, – русских в Париже, французских, американских. Американская литература, казалось, особенно интересовала его, хотя он знал только наиболее известных ее представителей. Я скоро открыла, что его трудно заставить говорить о себе, на что я очень надеялась.

Пока мы шли, я рассказала Пастернаку о том интересе и восхищении, которые вызвал «Доктор Живаго» на Западе, и в частности в Соединенных Штатах, несмотря на то, что, по моему мнению и мнению многих других, перевод на английский весьма далек от того, какого заслуживает роман.

– Да, – сказал он, – я знаю об этом интересе, и я очень счастлив и горд этим. Я получил огромное количество писем из-за границы об этой моей работе. На самом деле это очень утомляет временами, все эти вопросы, на которые я должен отвечать, но без этого не обойтись, если хочешь поддерживать отношения с людьми через границы. А переводчиков «Доктора Живаго» не судите слишком строго. Это не их вина. Они привыкли, как и все переводчики, воспроизводить буквальный смысл, а не тон того, что сказано, а важен-то как раз тон. На самом деле интересно переводить только классиков. Это стимулирующая задача. Что касается современной литературы, то ее перевод редко приносит удовлетворение, хотя переводить, может быть, и легко. Вы сказали, что вы художница.

Цитировать

Карлайл, О. Три визита к Борису Пастернаку. Публикация А. Гаврилова / О. Карлайл // Вопросы литературы. - 1988 - №3. - C. 162-182
Копировать