№3, 2021/В творческой мастерской

«Территория поэзии, как шагреневая кожа, съеживается — и прежде всего в душах людей»

— Для своей антологии «Строфы века» Евгений Евтушенко выбрал из ваших написанных к тому времени стихотворений одно — «Стройка. Пейзаж в духе Брейгеля». Вам понятно почему?

— Дело в том, что Евгений Евтушенко отобрал для своей антологии мои стихи, видимо, из первой подборки (там было всего четыре стихотворения), появившейся в журнале «Юность» в 1989 году благодаря моему другу — поэту и переводчику Светлану Семененко. Вполне возможно, что он познакомился и со стихами, опубликованными в журнале «Знамя» год спустя, но вообще материал для выбора был весьма невелик. «Стройка», быть может, ему приглянулась как некая метафизически окрашенная картина нашей тогдашней жизни, картина ада.

— Эта строка в «Стройке…» способна стать актуальным мемом: «…там тела продают — ведь душа ненадежный товар». Откровенное презрение к личности на самых разных уровнях порой доводит до отчаяния…

— Вы знаете, в таких категориях — я имею в виду слово «мем» — мне рассуждать трудно. А образы этого стихотворения в целом, как и эта строка, родились из ощущения реалий обезбоженного мира, мира, лишенного смысла. Стихотворение написано в 1986 году, в «позднесоветское» время, когда атеистическая идеология с ее лозунгами постро­ения рая на земле уже никого не обманывала, а ад-то уже был построен… И еще одно: тела людей в картинах Брейгеля — «оплотненные» души, искаженные грехопадением.

— В какой мере вы позволяете злободневным темам вмешиваться в свои стихи?

— Темы нельзя, по-моему, делить на «злободневные» и «незлободневные». Стихи растут из глубин сердца. И то, от чего сердце болит и трепещет, не может не воплощаться в слове.

— Вам часто вспоминаются эти строки Заболоцкого: «И куда ты влечешь меня, / Темная грозная муза, / По великим дорогам / Необъятной отчизны моей»?

— Ваш вопрос для меня удивителен: именно в последнее время эти строки постоян­но живут во мне, всплывают постоянно в памяти… Хотя в прежние времена стихотво­рение «Слепой», строфу из которого вы процитировали, вспоминалось не так часто — чаще звучали «Метаморфозы», «Завещание», «Лесное озеро», «В этой роще березовой», «Можжевеловый куст» — впрочем, перечислять можно очень долго. Пожалуй, именно в этих строках Николай Заболоцкий приоткрыл для читателя трагизм своей жизни, который обычно он, как человек редкого мужества и чистоты, прячет.

— О связи поэтических миров Николая Заболоцкого, который представляет для вас научный интерес (отсюда кандидатская диссертация «Поэтический язык раннего Заболоцкого: опыт реконструкции» (1987) и книга «Мироощущение Николая Заболоцкого: опыт реконструкции и интерпретации», вышедшая в 2007-м), и Арсения Тарковского, которому посвящена ваша работа «Небо и Земля Арсения Тарковского: метаморфозы христианского кода» (2008) — эта же тема, расширившись, стала и вашей докторской, — свидетельствуют их стихи. Есть тому и «поверхностное» подтверждение — стихо­творение «Могила поэта» с посвящением «Памяти Н. А. Заболоцкого», под которым Тарковский поставил две даты — 1958 и 1959 годы. И все же как возник в ваших лите­ратуроведческих поисках Тарковский?

— Николай Заболоцкий и Арсений Тарковский — самые любимые мной поэты. Мета­физическая напряженность их поэтических миров, слово, в котором есть «точка прозрачности» для света, — вот те черты, которые их сближают и которые дороги для ме­ня. А если говорить о «литературоведческих поисках», то я должна сказать, что поиски мои были не литературоведческими. Они вырастали из моей любви к поэзии в целом и к твор­честву этих поэтов, они рождались из желания понять ту тайну, которая скрыта в поэтических мирах Заболоцкого и Тарковского.

Вот, например, загадка: как из поэта, создавшего «Столбцы», вырастает автор «Бет­ховена», «Соловья», «Светляков»?.. Мне казалось, что я ответила на этот вопрос в своей кандидатской диссертации, которая, кстати, была лингвистической — я работала в ту пору на кафедре общего и славяно-русского языкознания Саратовского государственного уни­вер­ситета. Я увидела, что основные «категории» мироощущения Заболоцкого раннего пе­риода — это категории смерти и безумия, Заболоцкий же поздний воспринимает мир сквозь призму категорий «жизнь» и «гармония». Кроме того, я обнаружила особое явле­ние в поэтическом языке Заболоцкого, которое назвала смысловой метатезой, и именно механизм смысловой метатезы, как мне тогда казалось, и привел к «переворачиванию» всех основных параметров мира и языка поэта. Но прошло время, и оказалось, что ответ лежит в другой плоскости…

— В какой?

— В плоскости христианской онтологии, антропологии, сотериологии.

А с Тарковским — особая история. Когда я впервые прочла его стихи — это был 1978 год, — все перевернулось не только в моей душе, но и в моей жизни в целом… Я вступила в новое бытие. Если выразить это образами самого Тарковского, мне на ладонь как бы была положена «хрустальная сфера» из стихотворения «Первые свидания». И я при­­никла к этому воплощенному в слове чуду. Так и живу. Живу в мире «земного» и «не­бесного» начал бытия, которые для Тарковского являются двумя координатами его поэти­ческого мира.

Но если говорить об этапах проникновения в мир Тарковского, то они связаны — так же, впрочем, как и с постижением мира Заболоцкого, — с углублением понимания тех первооснов жизни человеческой, которые были заданы христианством.

Вот стихотворение «К стихам»: в нем есть особые слова, «слова-свитки»: напри­мер, слово «благословил» («И я раздвинул жар березовый, / Как заповедал Даниил, / Благо­словил закат свой розовый / И как пророк заговорил»), разворачиваясь, являет нам конкретный библейский текст: молитву трех отроков в печи огненной из Книги пророка Даниила. Пришло понимание того, что «мелос» Тарковского имеет псалмический харак­тер… И сколько еще чудесных открытий и откровений было мне подарено!

— Какие стихи Тарковского у вас любимые?

— Конечно, «Первые свидания», «Я учился траве, раскрывая тетрадь…», «Словарь», «Бабочка в госпитальном саду», «Я по каменной книге учу вневременный язык…», «Голу­би на площади», «Я прощаюсь со всем, чем когда-то я был…», «Отнятая у меня, ноча­ми…», триптих «Жизнь, жизнь…» и многие, многие другие.

Если попытаться ответить на вопрос, почему они мне нравятся, то я бы вспомнила о таких словах самого Тарковского: «На войне я понял, что скорбь — это очищение <…> На войне я постиг страдание» (здесь и Заболоцкий сразу приходит на память: «И живо­твор­ный свет страданья / Над ними медленно горел»). Это преображение страдания в не­от­мир­ную красоту, выраженную в слове, — суть поэзии Тарковского. И еще он постоянно гово­рит о жизни как о чуде и о поэзии как о чуде. Например, афористически заключает: «…по­э­зия относится к прозе как чудо к физическому опыту». И еще бы я вспомнила такие стро­ки из стихотворения «Словарь»:

Течет по жилам — боль моя и благо —

Ключей подземных ледяная влага,

Все эР и эЛь святого языка.

Все «эР и эЛь» поэтического языка Тарковского несут этот отзвук благодати и свя­тости слова и Слова с большой буквы. И уж если говорить на эту тему, то нужно обра­титься к замечательной статье «Наш язык» Вячеслава Иванова, в которой поэт, отмечая гиб­кость, величавость, звуковую и ритмическую пластику, «многострунность в ладе и строе речи», полагает, что русский язык был «вторично облагодатствован в своем младен­честве таинственным крещением в животворящих струях языка церковно-славянского. Они частично претворили его плоть и духотворно преобразили его душу…» Поэзия Тар­ковского и являет нам «плоть и душу» «святого языка».

— Что лирика этого поэта привнесла, по вашему мнению, в русский стих?

— Онтологическую глубину. Через лирическое переживание Тарковский открывает читателю глубинные, сокровенные тайны бытия.

— Тарковский читает «страницы неписаных книг», слышит «круглого яблока круглый язык», «белого облака белую речь»… И он же безапелляционно утверждает:

Я Нестор, летописец мезозоя,

Времен грядущих я Иеремия.

Держа в руках часы и календарь,

Я в будущее втянут, как Россия,

И прошлое кляну, как нищий царь.

Я больше мертвецов о смерти знаю,

Я из живого самое живое…

— По-моему, два стихотворения, о которых вы говорите — «Я прощаюсь со всем, чем когда-то я был…» и «Посредине мира», — совсем не противопоставлены друг другу. Скорее, они являют, если можно так выразиться, разные модусы поэтической антро­пологии Тарковского и его философии слова и языка.

В первом — мгновение высшего откровения, предельного страдания; переживание опыта смерти при жизни позволяют человеку услышать «белого облака белую речь» и «круглый язык» яблока. Тарковский делает попытку «прорваться» сквозь пелену, отде­ляющую поэта от сокровенной тайны природы, где явления и вещи мира глаголят, сооб­щают о себе нечто, что совпадает с их метафизической сущностью, где они превращаются в некие символы вечного бытия.

Второе стихотворение ставит человека перед лицом истории эмпирической и исто­рии священной. И здесь человек-
поэт — царь, пророк и священник в одном лице. В целом и его телесная природа, и его духовная сущность предстают перед нами в поэзии Тарков­ского в свете преображения. Человек занимает центральное положение во Вселенной. Напри­мер, в стихотворении «Руки» перед нами человек-символ, соединяющий собой небо и землю. В другом же, «Посредине мира», таинственное человеческое бытие вводится в христианский контекст: имена преподобного летописца Нестора и пророка Иеремии как бы задают особую логику восприятия, а образы России и «нищего царя», кроме всего про­чего, отсылают к хрестоматийным строкам из стихотворения Тютчева:

Всю тебя, земля родная,

В рабском виде Царь Небесный

Исходил, благословляя.

И настоящее, неповрежденное слово человек-поэт может произнести тогда, когда он царь, пророк и священник. Причем это его призвание не отменяется среди тщеты и нище­ты эмпирического мира. Но удивительны и заключительные строки этого стихотворения:

Я больше мертвецов о смерти знаю,

Я из живого самое живое.

И — Боже мой! — какой-то мотылек,

Как девочка, смеется надо мною,

Как золотого шелка лоскуток.

Сияние целостной жизни без «трещины в бытии» противопоставлено здесь трагизму расколотого человеческого существования.

— Вы бы оспорили «тезис» Тарковского: «…мы — уста пространства / И времени…»?

— Нет, конечно. Действительно, поэты — «уста пространства и времени». Кстати, и то стихотворение, о котором мы чуть выше говорили — «Посредине мира», — начинается образом человека, соединяющего собой бездну между полюсами пространства и времени:

Я человек, я посредине мира.

За мною мириады инфузорий,

Передо мною мириады звезд.

Я между ними лег во весь свой рост —

Два берега связующее море,

Два космоса соединивший мост.

— Но и для вас время, что «над миром течет бесшумно», — категория особая: «Мы знаем, что распалась связь времен…» И само «время наше» разбилось «на осколки». Когда вы особенно остро это ощутили?

— Да, был целый период, когда тайна времени как-то по-осо­бому меня волновала, я физически ощущала его течение. Вторая половина 1980-х годов и начало 1990-х прошли под знаком этой темы. Мысли отца Павла Флоренского об обратном течении времени в сно­видении «аукнулись» в моей поэме «По обе стороны имени», где время течет в об­­ратном направлении и возвращается к своему началу — к первым строкам Книги Бытия.

А если говорить не о метафизическом плане времени, а об аспекте историческом, то ведь действительно мы в своем опыте осознали, что связь времен насильственно пре­рывалась в ХХ веке: мы должны были забыть и Русь святую, и великую Россию, должны были забыть Священную историю, забыть Христа. У академика Александра Панарина, од­ного из замечательных философов ХХ века, есть мысль о том, что Россия осталась Рос­сией и сохранила свою систему ценностей, основанную на православной вере, благодаря тому, что в школах изучалась литература XIX века («святая русская литература», как охарак­теризовал ее герой одной из новелл Томаса Манна Тонио Крёгер). И это дей­ствительно так. Но то, что у нас была отнята наша настоящая история, наша великая религиозная философия, то, что мы не знали о подвиге святых новомучеников ХХ века — да и вообще не понимали, что такое святость, — все это привело к очень тяжелым послед­ствиям и в жизни страны, и в жизни каждого человека.

— Снова Тарковский. «Из миллиона вероятий / Тебе одно придется кстати…» — это строки, как вы помните, из его стихотворения «Стань самим собой». Завершается оно так:

Но слово лучше у немого,

И ярче краска у слепца,

Когда отыскан угол зренья

И ты при вспышке озаренья

Собой угадан до конца.

Как шел путь вашего угадывания себя и своего места в этом мире, своего предназначения?

— Это очень трудный вопрос. Можно сказать, что «предназначение» — служить по мере сил поэзии — было угадано довольно рано. Но крылась в таком понимании и некая опасность — поставить искусство, поэзию на пьедестал, считать, что искусство выше все­го на свете. Помните, у Гоголя в повести «Портрет» старый художник, ставший мона­хом, говорит своему сыну: «…выше всего, что ни есть на свете, высокое создание искус­ства». Я эту цитату вырываю из контекста (у Гоголя настоящее искусство — это, по сути дела, молитва), чтобы обозначить ту «зону заблуждения», которая характерна, например, для искусства Серебряного века.

Ходасевич в эссе «Конец Ренаты» говорит о «великом заблуждении символизма», его «смертном грехе»: «Провозгласив культ личности, символизм не поставил перед нею никаких задач, кроме «саморазвития».

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №3, 2021

Цитировать

Константинова, Е.И. «Территория поэзии, как шагреневая кожа, съеживается — и прежде всего в душах людей» / Е.И. Константинова, С.В. Кекова // Вопросы литературы. - 2021 - №3. - C. 98-124
Копировать