№4, 1995/XХ век: Искусство. Культура. Жизнь

Тема и вариации. Заметки о поэзии Беллы Ахмадулиной

«Ни слова о любви! Но я о ней ни слова…» – сказала Белла Ахмадулина, и так оно и есть на деле. О любви у этого поэта действительно почти «ни слова», а если уж совсем невмочь смолчать, то вымолвится кратко, глухо, отстранение.

Перелистывая последние «избранные» Ахмадулиной, где и такими-то крохами с легкостью жертвуется, вновь удивляешься этой ее особенности, без сомнения заслуживающей специального внимания. Квалифицируемая критикой как странность и, может быть, даже изъян1, она видится мне по-иному: не недостатком темперамента, а инстинктивным целомудрием художника, безошибочной реакцией на некий лирический переизбыток.

Врожденная ахмадулинская сдержанность – как бы ответ на знаменитое ахматовское восклицание: «Я научила женщин говорить… // Но, боже, как их замолчать заставить!», продиктованное заботой не только о читателе, но и о самих женщинах-поэтах.

Ведь сколько существует одаренных поэтесс, пошедших по такому, казалось бы, естественному пути («Лепечет о любви сестра – поэт – певунья…»), но так и прозябающих в сравнительной безвестности. Их стихи могли быть абсолютно добротными, но характер оказывался похожим, и они неизбежно хирели в «большой тени» своих великих предшественниц.

Белла Ахмадулина сумела избежать подобной участи, сразу же отвергнув традиционную роль «возлюбленной» в качестве главной, основной своей роли. Уже в самых ранних своих стихотворениях, составивших первую книгу «Струна» (1962), она уступает ее старинной «красавице», на которую взирает с умилением и состраданием:

Как металася по комнате,

как кручинилась по нем.

Ее пальцы письма комкали

и держали над огнем.

 

А когда входил уверенно,

громко спрашивал вина –

как заносчиво и ветрено

улыбалася она.

Выводя этот тонкий психологический узор, Ахмадулина не только не скрывает, но тщательно подчеркивает старинный антураж описываемого действа: «В зале с черными колоннами // маскерады затевал //и манжетами холодными // ее руки задевал». Кропотливо выставляя напоказ свои стилизаторские усилья, Ахмадулина тем самым говорит читателю, что этот опыт добыт не ею первой, что он – чужой.

Множество раз поминая в своих стихах Цветаеву и Ахматову («Марину и Анну»), Ахмадулина находит в себе силы не идти по проторенной ими дороге, варьируя, пусть на собственный лад, их главную тему.

Она инстинктивно нацеливается на опыт, еще не освоенный ими лирически, на то, что лишь краем попало в стихи, хотя явственно прозвучало в их прозе: в цветаевских воспоминаниях о Бальмонте, Волошине, Белом, столь вызывающе пристрастных; в посвященных Мандельштаму ахматовских «Листках из дневника», обнаруживающих как раз тот особенный пафос, о котором напишут – уже в связи с самою Ахматовой – наиболее близкие ей люди. «Моя Ахматова – неистовая и дикая женщина, друг, с железной твердостью стоявший рядом с Мандельштамом, союзник в противостоянии дикому миру…» 2 – свидетельствует вдова поэта, не случайно, однако, акцентируя слово «моя».

Ведь подобная характеристика скорее всего неожиданна для читателя ахматовской поэзии, в центре которой иные отношения между мужчиной и женщиной, отношения столь напряженные, что остальные человеческие связи поневоле остаются в тени. И хотя именно Ахматовой принадлежит знаменитое определение: «Души высокая свобода, // Что дружбою наречена…» – в ее собственной поэзии слово «дружба» играло подручную, скромную роль эвфемизма. «И в тайную дружбу с высоким, // Как юный орел, темноглазым, //Я, словно в цветник предосенний, // Походкою легкой вошла». То же самое – у Цветаевой: «Было дружбой, стало службой. // Бог с тобою, брат мой волк! // Подыхает наша дружба: // Я тебе не дар, а долг!», не говоря уж о цикле «Подруга», обращенном к Софии Парнок3.

Вернуть этому слову его изначальный платонический смысл (над которым размышлял, скажем, Павел Флоренский в «Письме» о дружбе4) и победно утвердить его в стихах выпало на долю Беллы Ахмадулиной. Не «поединок роковой» прежде всего связывает в ее мире мужчину и женщину, но «простые» дружеские чувства, возведенные поэтом в ранг самых таинственных и сильных. Эта иерархия отразилась в известной ахмадулинской формуле: «Свирепей дружбы в мире нет любви», найденной ею в относительно поздние годы, но как бы итожащей то, что взволнованно декларировалось уже с самого начала. Стихотворение «Мои товарищи» (1963) воспринималось как манифест:

Когда моих товарищей корят,

я понимаю слов закономерность,

но нежности моей закаменелость

мешает слушать мне, как их корят.

 

Я горестно упрекам этим внемлю,

я головой киваю: слаб Андрей!

Он держится за рифму, как Антей

держался за спасительную землю.

 

За ним я знаю недостаток злой:

кощунственно венчать «гараж» с «геранью»,

и все-таки о том судить Гераклу,

поднявшему Антея над землей.

 

Оторопев, он свой автопортрет

сравнил с аэропортом, – это глупость.

Гораздо больше в нем азарт и гулкость

напоминают мне автопробег.

 

И я его корю: зачем ты лих?

Зачем ты воздух детским лбом таранишь?

Все это так. Но все ж он мой товарищ.

А я люблю товарищей моих.

 

Люблю смотреть, как, прыгнув из дверей,

выходит мальчик с резвостью жонглера.

По правилам московского жаргона

люблю ему сказать: «Привет, Андрей!»

 

Люблю, что слова чистого глоток,

как у скворца, поигрывает в горле.

Люблю и тот, неведомый и горький,

серебряный какой-то холодок.

 

И что-то в нем, хвали или кори,

есть от пророка, есть от скомороха,

и мир ему – горяч, как сковородка,

сжигающая руки до крови.

 

Все остальное ждет нас впереди.

Да будем мы к своим друзьям пристрастны!

Да будем думать, что они прекрасны!

Терять их страшно, бог не приведи!

Эта пылкая заповедь, ставшая в дальнейшем девизом ахмадулинской поэзии, не случайно содержит в себе парафразу из Пушкина, отсылая читателя к знаменитому стихотворению о лицейском братстве. Вслед за Цветаевой и Ахматовой Ахмадулина решительно зачисляет себя в прилежные пушкинские ученицы.

Но если Цветаева видит его главные уроки в любви к «стихии» 5, а Ахматова, напротив, в «классицизме» 6, то Ахмадулина выбирает в Пушкине свое – «восторги» дружеского чувства. «Друзья мои, прекрасен наш союз!» – эта хрестоматийная строчка, а также, разумеется, стоящий за нею контекст и инспирировали все эти ахмадулинские императивы: «Да будем мы к своим друзьям пристрастны! Да будем думать, что они прекрасны!», сообщившие «Моим товарищам» эмоциональную силу.

  1. См.: Вик. Ерофеев, Новое и старое. Заметки о творчестве Беллы Ахмадулиной. – «Октябрь», 1987, N 5.[]
  2. Надежда Мандельштам,Вторая книга, Париж, 1972, с. 280.[]
  3. См.: Viktoria Schweitzer, Tsvetaeva, New York, 1933, с. 97 – 119.[]
  4. См.: «Письмо одиннадцатое: Дружба». – В кн.: «Столп и утверждение Истины. Опыт православной веодицеи в двенадцати письмах свящ. Павла Флоренского», М., 1914.[]
  5. См.: «Стихи к Пушкину», «Мой Пушкин», «Пушкин и Пугачев».[]
  6. См.: В. М. Жирмунский, Творчество Анны Ахматовой. – В кн.: «Анна Ахматова. Три книги», Ann Arbor, 1990, с. 361 – 362.[]

Цитировать

Винокурова, И.Е. Тема и вариации. Заметки о поэзии Беллы Ахмадулиной / И.Е. Винокурова // Вопросы литературы. - 1995 - №4. - C. 37-50
Копировать