№8, 1978

Свет Толстого

Свежая, еще пахнущая типографской краской книга, изданная в Праге весной этого года, – «Лев Николаевич Толстой, как его воспринимал…» 1. За многоточием – большой список имен, открывающийся именем Ленина: Луначарский, Горький, Роллан, Уэллс, Тома с Манн, Зегерс, Хемингуэй, Ивашкевич, Талев, Моравиа. Статьи, высказывания, размышления. Работы советских исследователей. Чешские отклики: от воспоминаний Зденека Неедлы о поездке в Ясную Поляну до аналитического эссе Александра Матушки, где речь идет о современном значении Толстого.

Это одна из первых книг толстовского юбилейного года, вышедших за рубежом. Добротно сделанная книга: она позволяет проследить, как от десятилетия к десятилетию рос в наш век всемирный авторитет Толстого и насколько серьезной полемикой сопровождалось освоение уроков русского писателя. Читая пражский сборник, задумываешься о том, что каждое новое литературное поколение находило для себя в наследии Толстого что-то особенно притягательное в свете своего опыта.

Здесь тесны рамки литературоведения. В конечном счете, дело идет не только о процессах влияния и творческого восприятия. Уместнее в данном случае выглядит французское понятие presence – присутствие, причастность, значимость. Это присутствие Толстого в сегодняшней жизни планеты не всегда легко уловимо, и, если отталкиваться лишь от прямых литературных перекличек да искать признания благодарных учеников, может даже показаться, что Толстой на целые десятилетия исчезал с авансцены мирового художественного развития. Но такое впечатление будет обманчивым – чисто внешним.

Сегодня, когда социализм стал реальностью на трети земного шара, когда социалистическое искусство все больше осознается как ведущая художественная сила современности, с особенной ясностью подтверждается правота известного ленинского предвидения: лишь тогда будет понят Толстой во всей грандиозности своих свершений и противоречий, когда массы «создадут себе человеческие условия жизни, свергнув иго помещиков и капиталистов» 2.

С уверенностью можно сказать, что художественно-этический опыт Толстого с наибольшей полнотой воспринят и развит социалистической культурой, социалистическим романом. Достаточно тут будет сослаться на имена Шолохова и Ивашкевича, Леонова и Зегерс. Бесспорно в то же время, что мимо опыта Толстого не проходил ни один подлинно значительный писатель XX века. С ходом времени только яснее выступает глубокая причастность Толстого всему тому, что создает духовный климат наших дней.

Это и не удивительно. Писатель, создавший необычайно широкую и достоверную картину своей эпохи, Толстой вместе с тем затронул настолько значительные проблемы человеческого бытия, что истинный масштаб его этических и творческих исканий выявляется по мере накопления исторического опыта: для людей последних десятилетий XX века он во многом уже другой писатель, чем был для своих современников. Однако в отношении к Толстому давно уже наметилась своя преемственность. В пражском сборнике собраны высказывания о Толстом, относящиеся к разному времени и принадлежащие разным по своему складу мастерам культуры, и все же в них есть нечто общее – мысль о том, что воздействие Толстого неизменно ощущается как живое, непосредственное воздействие. И сегодня Толстой воспринимается, прежде всего, как тот великий мастер, без которого немыслим реализм XX века. Реалистическая литература нашего века видит в Толстом самого прямого своего предшественника – факт решающий для суждений о судьбе толстовского наследия.

Сказать, что эта судьба оказалась безоблачной, нельзя. При всей своей бездоказательности давно сделался расхожим тезис, гласящий, что Толстой, – даже как художник, не говоря уж о мыслителе, – принадлежит лишь своему времени, для нынешнего же его опыт устарел, требуя не освоения, а преодоления. Поверхностная альтернатива «Толстой или Достоевский» (так, подхватывая мысль Мережковского, озаглавил свою нашумевшую книгу 1959 года американский критик Р. Стайнер) подчас приобретает вид обязательного выбора с почти предрешенным конечным результатом.

И если крупнейшие писатели-реалисты называли Толстого своим высшим творческим идеалом и говорили об огромном значении толстовского художественного опыта для путей всего искусства XX века, то еще на заре столетия оформилась и заявила о себе и другая тенденция – неприятия, причем не только Толстого, но и целой литературной традиции, более того, общественного сознания, которое в Толстом и нашло свое высшее воплощение: как этика и художественная деятельность.

Особенно ощутимо такое неприятие дало себя почувствовать в зарубежной критике, писавшей о Толстом. Оно просвечивало в отдельных критических откликах, появлявшихся еще при жизни писателя, но стало чуть ли не нормой позднее, по мере того как усиливались на Западе позиции модернизма и нарастающим темпом шла переоценка культуры прошлого, при которой с легким сердцем выбрасывались за борт явления огромной значимости, прежде всего – вершинные явления реалистического искусства.

Думая о судьбах толстовского наследия в современной литературе и современном мире, нельзя, разумеется, не заметить и попыток буржуазной критики и литературоведения «вычленить» из наследия великого художника одну лишь его моральную проповедь. Хор «пустых, казенно-либеральных, избито-профессорских фраз о «голосе цивилизованного человечества», о «единодушном отклике мира», об «идеях правды, добра» 3 – этот хор звучит и поныне. Социальный пафос толстовского творчества при этом неизменно редуцируется.

Слышны, разумеется, и другие голоса, появляются вдумчивые, пусть небесспорные, работы. В особенности обращают на себя внимание исследования, посвященные реализму Толстого.

Здесь есть прямая связь с меняющимся в последние годы – пусть очень медленно и трудно – отношением к реализму со стороны некоторых его вчерашних противников. Ведь Толстой и современный реализм – понятия исключительно близкие, да это никогда и не оспаривалось даже самыми непримиримыми критиками Толстого на Западе. Ниспровергая Толстого, они и стремились дискредитировать реализм.

Так судьбы толстовского наследия тесно переплелись в наш век с судьбами всей реалистической традиции. Это важно иметь в виду, вникая в споры о сущности и перспективности уроков Толстого, продолжающиеся поныне.

Решающее слово в этих спорах принадлежит самому искусству. Оно опровергает многие суждения западной критики. В последнее время оно, думается, делает это даже энергичнее, чем прежде. Сколько бы ни говорилось о старомодности Толстого, литература упорно возвращается к его опыту. Порою это возвращение скорее всего неосознанно, – что ж, в таких случаях еще острее ощущается «присутствие» Толстого, его немеркнущая актуальность.

«Русский роман… – писал в 1916 году Голсуорси, – явился главной живительной струей в современной литературе». Для поколения Голсуорси это была истина, не требующая доказательств. Расхождения возникали лишь в одном: в конкретизации самого понятия «русский роман». Кого считать крупнейшим из русских мастеров, у кого учиться? Альтернатива «Толстой или Достоевский» существовала уже тогда.

Голсуорси, как и многие его современники – Роллан, Мартен дю Гар, Франс, Шоу, Драйзер, – признавал эту альтернативу справедливой. Достоевского он не понял и не принял – факт, сообщивший ясную сегодня ограниченность всему характеру литературных убеждений творца «Саги о Форсайтах». Зато сумел глубоко понять Толстого, чьим восторженным почитателем он неизменно оставался. Хотя взгляды самого Голсуорси были куда более умеренными, в Толстом он оценил, прежде всего, бескомпромиссность социального анализа и страстность нравственного поиска. Голсуорси покорили грандиозность и великое напряжение толстовских усилий разгадать смысл бытия. Он был потрясен безошибочным толстовским чувством правды: «…Ни один писатель не создает в своих произведениях такого осязаемого ощущения подлинной жизни, как Толстой». Его пленила «непосредственность» Толстого, «неизменная искренность», «непоколебимое стремление выразить самым полным образом то, в чем он в данный момент видит истину». Какой контраст «рассудочному» западному искусству с его рассчитанными эффектами и формальной изощренностью! Органичность художественного мира, каждого образа – вот самое поразительное свойство Толстого.

Много лет спустя эти мысли почти дословно повторит Мартен дю Гар, заметив, что искусство Толстого «исключает возможность какой бы то ни было нарочитости». И сделает важное добавление: «Его герои в общем похожи на людей, которых мы встречаем в жизни, и, однако, в любом из них он умеет найти ту сокровенную сущность, которую мы без него не увидели бы». Прочитав «Семью Тибо», Андре Жид сказал автору, что это по своей сути толстовская книга, поскольку в ней явственно стремление отыскать «самое общее… самое человеческое, то, что в каждом из нас единит нас со всеми».

Для Жида такой принцип остался неприемлемым. Что же касается Мартен дю Гара и Голсуорси, высший художественный идеал им как раз виделся в толстовской «непосредственности», органичности и – главное – умении выявить ту общую человеческую суть, которая всякому индивидуальному бытию сообщает причастность к универсуму «всех», единение со «всеми». Здесь, в этом ощущении связанности «я» со «всеми» – ощущении, удивительном своей непоколебимостью и безупречной художественной верностью, – один из важнейших уроков Толстого. И здесь же узел многолетней полемики вокруг наследия Толстого.

Имена Голсуорси и Мартен дю Гара вспоминаются в числе первых, когда речь заходит о толстовской традиции в мировой литературе XX века. Оба они из когорты самых убежденных восприемников и продолжателей Толстого. Оба сознавали, что такая творческая ориентация означает для них конфликт с новейшими эстетическими веяниями модернистского толка, оба говорили об этом конфликте со всей определенностью. В предисловии к «Анне Карениной» (1926) Голсуорси резко и даже несколько прямолинейно противопоставляет толстовский опыт всевозможным «постимпрессионистам, кубистам, футуристам, экспрессионистам», не делая между ними разницы. Мартен дю Гар записывает в дневнике 8 апреля 1943 года, что он воспитанник школы «Толстого, а не Пруста».

Однако конфликт наметился намного раньше, еще при жизни Толстого. И по сей день он сохраняет остроту, да и суть его не изменилась. На исходе прошлого века парижский журнал «Гранд ревю» пригласил крупных французских литераторов того времени высказаться по поводу трактата «Что такое искусство?» и дать оценку всему «феномену Толстого». Многие из выступлений в «Гранд ревю» кажутся помеченными не 1899 годом, а едва ли не сегодняшним днем. Анри де Ренье писал о «мании гуманно-морального апостольства», подавившего в Толстом художественный талант. Теоретик символизма Реми де Гурман, споря с Толстым, утверждал, что цель искусства «вполне эгоистическая… Оно не берет на себя никаких миссий – ни религиозных, ни социальных, ни моральных… Оно хочет быть свободным, бесполезным, абсурдным». И уж совсем в духе некоторых современных деклараций звучат теперь слова Стефана Малларме: искусство не только объединяет, но точно так же и разъединяет, ибо позиция художника – это «одиночество, изолированность»…

Знакомая мысль. Ее, с разными оттенками, можно встретить в программах многочисленных нереалистических школ вплоть до абсурдизма. Да и в целом она в наше время обладает для многих западных писателей непреложностью, пожалуй, еще более несомненной, чем для эпохи Малларме. По необходимости «изолированный», одинокий и воспринимающий весь мир как царство одиночества, художник, естественно, должен испытывать недоверие к способности искусства выявить «сокровенную сущность», роднящую каждого со «всеми». Не признавая самого факта этого родства, он едва ли признает и жизненно важный принцип толстовского художественного мышления. Воспримет это мышление как анахронизм. Как заблуждение. В лучшем случае – как образец прекрасной, но уже решительно недоступной современному романисту гармоничной соотнесенности «я» и «всех», индивидуального и всеобщего, личной судьбы и общественной истории.

Конечно, нужно принять в расчет, что Толстой как теоретик искусства и Толстой как художник – величины несоизмеримые, и серьезному сомнению подвергаются главным образом суждения теоретика, а не открытия писателя. Должно быть, еще важнее не упустить из виду объективную неизбежность настроений, заявивших о себе в высказываниях Малларме об «изолированности» как норме бытия художника. Ведь если Малларме подразумевает, прежде всего, равнодушие и даже враждебность к искусству буржуазной публики, то в действительности дело шло не только о тех социальных и культурных факторах, которые предопределили болезненный рост элитаристских эстетических концепций в XX веке. Дело шло о процессах отчуждения, принявших в западном мире гротескные и пугающие формы, о том, что с ходом времени все труднее становилось для личности ощутить свое бытие не как замкнутый и отделенный фрагмент существования, а как частицу бытия всего человечества. Или же, пользуясь знаменитой метафорой Джона Донна, – не как остров, а как неотчуждаемый участок огромного континента человеческой общности.

Не преувеличение оказать, что с нарастающей фрагментарностью и отчужденностью индивидуальной жизни нарастала и трудность освоения и продолжения толстовской традиции, уже с конца прошлого века возникшая перед западным писателем. Вспомним, как активно сопротивлялась этой трудности литература. Ее самыми серьезными завоеваниями становились книги, в которых как раз и выявлено мучительное, но упорное стремление преодолеть «горизонт одного». Через трагические испытания и духовное очищение от норм буржуазного этического сознания герои таких книг прорывались к «горизонту всех», к «сокровенной сущности», открытой ими в самих себе и связавшей их с человечеством отношениями гуманности и нравственной правды. Это тема Роллана и Арагона, Хемингуэя и Вулфа, Фаллады и Павезе – одна из магистральных тем большой реалистической литературы нашей эпохи. Она возникает и у писателей, как будто от Толстого далеких, во всяком случае, неблизких ему по художественному языку, – у Стейнбека в «Гроздьях гнева», у Грина во «Власти и славе», у Роберта Пенна Уоррена в «Пещере».

Пусть не обязательно как непосредственное литературное влияние, но как моральный и философский стимул огромной действенности Толстой «присутствует» в творческих исканиях всех этих – да и многих других – писателей. И, наверное, уже этим решается вопрос, старомодно ли его мироощущение, устарело ли его понимание человека, утратили значение или по-прежнему продолжают воздействовать на мировое искусство его открытия.

Преемственность не распалась. Однако она продолжает осложняться – прежде всего, сопротивлением материала, закономерно оказывающегося в центре внимания современной литературы Запада. Препятствия, возникающие на пути ее общения с Толстым, далеко не малочисленны. Это оказывается и на характере осмысления тех или иных сторон наследия Толстого, и на характере творческого восприятия скрывающихся здесь богатств.

Не так давно Зигфрид Ленц напечатал статью «Толстой и кризис искусства» ## Siegfried Lenz, Tolstoj und die Krise der Kimst, in: Beziehungen, Ansichten und Bekenntnisse zur Literatur, Hoffman und Campe, 1970.. См.:

  1. «Lev Nikolajevic Tolstoj jak ho videl…», «Lidove nakladateletvi», Praha, 1978.[]
  2. В. И. Ленин, Полн. собр. соч., т. 20, стр. 20.[]
  3. В. И. Ленин, Полн. собр. соч., т. 20, стр. 22.[]

Цитировать

Зверев, А. Свет Толстого / А. Зверев // Вопросы литературы. - 1978 - №8. - C. 115-141
Копировать