№3, 1996/Теория литературы

Столетний Бахтин в англоязычном мире глазами переводчика

Я бы хотела начать мое выступление с трех вопросов, которые накопились в результате моего личного двадцатилетнего опыта превращения Бахтина в англоговорящего автора. Что же это значит – погрузиться в. знакомство с каким-то автором, работая в сфере перевода? Как в течение этого времени процесс работы определял, если можно так выразиться, характер моих с ним отношений? И наконец, в какой степени развивающиеся взаимоотношения между переводчиком и «переводимым» напоминают различие – по Бахтину – между «объяснением» и «пониманием»?

Я начала переводить Бахтина в 1975 году, в год его смерти. И вот что значит судьба переводчика: бесконечная погоня за идеальным слиянием перевода с языком оригинала и, конечно, неизбежность только частичного успеха в этой области привели меня к совсем другому пониманию моей задачи по сравнению с той, которая у меня была вначале. Самого Бахтина тоже чрезвычайно интересовала эта проблема. «Нельзя понимать понимание как вчувствование и становление себя на чужое место (потеря своего места)… – писал Бахтин почти в конце своей жизни. – Нельзя понимать понимание как перевод с чужого языка на свой язык» 1.

Это значит, что перевод – и не идентичность, и не слияние двух понятий в одно. Но тогда как нам следует понимать «понимание» между двумя голосами, текстами и культурами?

В этом выступлении я хочу представить мои попытки ответа на этот вопрос. В этой связи мне хотелось бы обратиться к двум смежным вопросам: как теория Бахтина о межкультурном диалоге отличается от теории его более молодого современника, семиотика Юрия Лотмана, и как Бахтин, широко известный сейчас в американских научных кругах, отличается от того Бахтина, который возродился в послекоммунистическое время на российской почве.

Появление на свет «американского» Бахтина было затяжным процессом, который причудливо развивался. Популярность ученого вне сферы славистики пришла в 1968 году с публикацией на английском языке его переработанной диссертации, вышедшей у нас под названием «Рабле и его мир». Эта книга стала бестселлером не из-за своих мудрых мыслей о народной культуре Возрождения и не благодаря замаскированным эзоповым языком призывам к смеху, который мог бы опрокинуть тиранию.

«Рабле» Бахтина появился на наших берегах не из России, а из Франции, родины самого Рабле, где книга Бахтина оказалась как бы частью революционного духа, царившего в Париже в 1968 году. Название книги, само собой, связывалось с именем Юлии Кристевой, структуралиста и главного в то время пропагандиста Бахтина во Франции. Она опубликовала известнейшее эссе по «карнавальному слову и диалогизму» в 1967 году. В нем она утверждала, что бахтинский карнавал особенно ценен как намеренный подрыв авторитетного слова. И двуголосое слово, и двутелый образ были поняты именно в политическом смысле – как силы, подрывающие социальное устройство.

Затем, когда в конце 1970-х годов Майкл Холквист и я начали переводить большие работы, впервые целиком опубликованные в сборнике «Вопросы литературы и эстетики», Бахтин уже был широко известен как апологет карнавала. Ничего из раннего Бахтина не было доступно – ни работа «Автор и герой», ни «К философии поступка». Таким образом, у нас не было реального представления ни об эволюции его идей, ни об источнике его терминологии.

Бахтин знал так много второстепенных работ и столь многих эксцентричных авторов, что, казалось, он читал все на свете. Однако так как у него очень мало сносок и комментариев и так как он очень немногословен в описании своей творческой биографии, то совсем не легко нащупать его профессиональный «речевой жанр» и принадлежность к конкретной научной школе. (По интервью с русским ученым Дувакиным мы теперь, конечно, знаем, что Бахтин считал себя скорее философом и мыслителем, чем литературоведом.) С кем же он вел диалог? Этого мы не знали. В этой пустоте я поняла, что моей первоочередной задачей должно стать дублирование голоса переводимого автора.

На этом этапе моей работы сам Бахтин как бы предстал первой строчкой, «первоначальной репликой» в диалоге.

Это значило прежде всего, что я должна была войти в его речевую зону и найти его речевую логику даже в монологе, то есть даже тогда, когда голос звучит как соло и обращается к самому себе. Бахтин назвал бы такой подход к своим текстам «объяснительным» – иначе говоря, попыткой, предпринятой единым вненаходимым сознанием, чтобы понять во всей целостности идею или какое-либо выражение в условиях отсутствия собеседника или критика – и затем передать все это кому-то еще.

Это было в определенной степени «вчувствование в чужой мир»без возвращения «назад», на свое место.

Откуда пришли такие некрасивые, просто невозможные слова, как «кругозор», «разноречие», «иноязычие», «разномирность», «вненаходимость»? Как они могли быть переданы на английском языке? Односложные слова – аналоги этих терминов – страдали неточностью. И вдруг собственный бахтинский свободный и такой удобный стиль пришел мне на помощь.

Бахтин, к нашему великому счастью, не верил в слишком привычные, унаследованные системы слов. Иногда в своем языке он мог быть предельно техничен, однако и тогда в его лексике было много свободы, мягкости и, я бы сказала, какого-то дружелюбного бормотания. Судя по всему, его опубликованные работы (не говоря уже о его неопубликованных рукописях, набросках и фрагментах) не были задуманы как сжатые, самостоятельные теоретические выкладки. Все выглядит так, как будто Бахтин скромно и невнятно убеждает в чем-то самого себя. К тому же он очень часто повторяется. Таким образом, у терпеливых читателей создается впечатление, что мы и прежде слышали об этом, что многие люди именно так и говорят и думают. «…Я не хочу превращать недостаток в добродетель, – читаем мы в поздних записях Бахтина, где он говорит о своем собственном стиле, – в [моих] работах много внешней незавершенности, незавершенности не самой мысли, а ее выражения и изложения» 2.

Именно так. До того как я начала переводить книгу «Проблемы поэтики Достоевского», основной текст которой, как известно, был написан раньше, чем его исследования 30-х годов по теории романа (эти исследования мне как переводчику были уже более знакомы), я набила руку в передаче довольно многих качеств «терпеливого, неторопливого, болтливого Бахтина». И я полагала, что в достаточной степени освоила то, как должен был выглядеть и звучать мир ученого изнутри. Однако возникли неожиданно новые проблемы. Оказалось, что все развертывается в обратной последовательности.

Вначале автор предстал на Западе (и приобрел в этом качестве широкую популярность) как «карнавально-революционный» Бахтин 40-х годов – так сказать, пророк и глашатай публичных площадей.

На этом фоне появилась книга о Достоевском, на самом деле задуманная автором в 20-е годы, но – по понятным причинам – ее наиболее легкая, доступная у нас, на Западе, в смысловом отношении глава (четвертая) была связана с темой «карнавальности», между тем как это добавление было сделано автором лишь во втором издании 1963 года (понятие карнавала, к слову сказать, было плодом неопубликованной диссертации). Я думаю, что никто не станет спорить с тем, что оно интересно, но все же это только добавление. Оно много теряет по сравнению с мощными идеями полифонии и двуголосия и само по себе не порождает глубокой интерпретации, не открывает ничего существенного в Достоевском.

Бахтин 20-х годов, автор книги о Достоевском в ее первом издании, еще не был, если можно так выразиться, карнавалистом. Он скорее был философом этики, классификатором, даже и формалистом со своей страстью к типологии.

По этой причине я попыталась отсоединить четвертую главу, и это помогло мне увидеть, как полифония и трехсторонняя типология романного слова могли позже развиться в разноречие.

Последняя из самых крупных работ раннего Бахтина была издана в России в 1986 году. Стало ясно, что полифония обязана своим появлением архитектонике, как и диалогу. К тому же ранняя точка зрения ученого на воплощение наконец стала звучать логично, и можно было уже понять, как эстетика стала порождением этики. И вдруг я осознала, как много ошибочного было в существовавшем английском варианте «Диалогического воображения» и как важно было бы избавиться от этих ошибок.

Но дело пошло хуже. Когда эти ранние труды Бахтина стали переводиться Вадимом Ляпуновым## Вадим Ляпунов – американский филолог-русист, переводчик ранних программных текстов Бахтина – прежде всего фрагментов «Автора и героя в эстетической деятельности» (1922 – 1923; опубл. в 1979-м), «К философии поступка» (1921; опубл. в 1986-м) – на английский язык. Переводы В. Ляпунова (родившегося в США, но сохранившего или восстановившего в своей жизни русский язык и связи с русской культурой, прерванные в результате русской революции и гражданской войны) стали, в сущности, поворотным пунктом в истории англоязычной и вообще западной бахтинистики. См.: Art and Answerability:

  1. М. М. Бахтин, Эстетика словесного творчества, М., 1979, с. 346.[]
  2. М. М. Бахтин, Эстетика словесного творчества, с. 360.[]

Цитировать

Эмерсон, К. Столетний Бахтин в англоязычном мире глазами переводчика / К. Эмерсон // Вопросы литературы. - 1996 - №3. - C. 68-81
Копировать