№5, 1962/На темы современности

Семь ли цветов в радуге? (Заметки о поэзии 1961 года)

  1. УЧИВШИЙСЯ И ВИДЕВШИЙ

А сколько в радуге цветов? Нет, в самом деле. Каждый, кто видел ее в небе, вряд ли задумывался над этим. Но тот, кто выучил законы спектра, ответит, разбуди его хоть ночью: семь. «Каких там семь! – воскликнет Видевший. – Их, ну, семьсот, семь тысяч…»»Перечислите же их цвета», – холодно возразит Учившийся. «Перечислить?.. Назвать?.. А, простите, зачем?» На это Учившийся снисходительно улыбнется. А Видевший почувствует смущение от своего бессилия и огорчение от того, что восторг его сбит логикой и медленно улетучивается…

В применении к нашей поэзии спор Видевшего с Учившимся часто выглядит как спор поэзии с догматической критикой, однако с той существенной разницей, что Учившийся прав (спектр радуги верно состоит из семи основных цветов). Он только не хочет понять, что человек видит оттенки и переходы одного тона в другой, светящийся ореол, то есть действительно – не семь, а минимум семижды семь красок!

Догматик в критике тем хуже Учившегося, что он не согласен даже со спектром. Ему говори – семь, так он и те семь в один цвет превратит, ехидно тыча вам школьный учебник физики, где черным по белому написано, что обыкновенный свет можно разложить на его составные цвета… «А может быть одного хватит, серого?» Таких упразднителей радуги в наше время встречаешь все реже. Усердие осталось, а громкость тона как-то на нет сходит. Время сложное для них, что ли?

Всегда была и будет борьба умов творческих, живых с умами ленивыми, косными. Легче что-то один раз заучить, чем учиться всю жизнь. Но есть в споре Видевшего с Учившимся и нечто представляющее для поэзии специфический интерес.

Предоставим слово Н. Асееву:

«В поэзии среднее знание производит опустошение чувственных понятий, замену их общеформулировочными. Вместо образов, выношенных воображением в результате личного опыта, сравнения, наблюдения, средний стихотворец берет общеизвестные, общепринятые. Так легче быть понятым, но зато легче стать и забытым. И, печатая свои произведения, автор все же может – быть поэтом не по праву, а лишь по снисхождению».

Так что же: точное знание, общие формулы, общие понятия, – «общепринятое» мешают поэзии? Нет, разумеется. Мешает поэзии «среднее звание», потому что в творчестве (как и в точной науке, кстати) «среднее знание» – только отправная точка движения к истине. Искусство к тому же чувственно приближает идею к душе человеческой. Истина «общая» не становится ложной от того, что она «общеформулировочна». И для поэзии она чужда в силу всеобщности своей формы, не сути. Но так как вне индивидуальной формы в искусстве ничего реального не существует, то и самые верные «общие» мысли не становятся в стихах поэзией до тех пор, пока не пройдут свой – каждый раз особый – путь нравственного и эстетического обжига в горниле личного опыта художника.

«Опустошение чувственных понятий»… Как это хорошо сказано! Образ в поэзии обеднен, если он не выстрадан и не выношен натурою поэта, если он – результат рассудочных действий. Есть у Н. Заболоцкого отличные строки о слиянии чувства с идеей:

Есть черта, присущая народу:

Мыслит он не разумом одним, –

Всю свою душевную природу

Наши люди связывают с ним.

 

Оттого прекрасны наши сказки,

Наши песни, сложенные в лад.

В них и ум и сердце без опаски

На одном наречье говорят.

Как это согласуется с мыслью Н. Добролюбова, более ста лет назад разделившего понятие простого исполнения долга и такого исполнения обязанностей своих перед обществом, которое слито с «потребностями внутреннего существа своего»! Только такой человек, который «е «терпит над собой веление долга», а переработал долг «в свою плоть и кровь внутренним процессом самосознания и саморазвития», – только такой человек, по Добролюбову, может быть назван «истинно нравственным». Да и художник ли тот, кто исповедует ту, иную, терпеливую «нравственность»?.. Вот ведь в чем дело, вот о каком «слиянии» личного и общего применительно к творческому процессу должна идти речь.

Объективным мерилом истинности или неистинности такого слияния в поэзии является художественность.

У нас еще часто судят о работе поэтов по словам, а не по делам, то есть по декларациям, а не по художественным выводам из произведения. А это пережиток, имеющий те же общественные корни, что и начетничество, отрыв идеи от ее реального воплощения в практике. При этом нетворческий метод рифмованных заверений поэта опирается обычно на нетворческий же метод критика, не умеющего читать образы и потому принимающего все сказанное за чистую «поэтическую» монету.

Здесь – еще одна причина обеднения спектра поэзии. Разных поэтов можно «пересказать» одним суконным языком. Попробуй потом докажи, что они были разные! Нет, они уныло одинаковы.

Но прав Г. Эмин:

Блажен…

Кто знает все и утверждать готов,

Что в радуге всего лишь семь цветов!..

(«Портрет художника М. Сарьяна», перевод В. Берестова)

Пойдем же на голос истинной поэзии, и мы непременно увидим черты нового отношения к жизни, черты, дорогие нам и своей человеческой красотой, и своей эстетической неповторимостью.

  1. ДИАЛЕКТИКА НАЦИОНАЛЬНОЙ ФОРМЫ

В поэзии национальных республик особенно заметен интерес к самобытным художественным средствам, к переосмыслению образов народной поэзии. Даже такой сильный талант, как Расул Гамзатов, открывший много нового для аварского стиха, снова вспоминает старые жанры горского фольклора: «раздумья», «надписи на могильных плитах», «на кинжалах», «на очагах» и т. д. Поэт, казалось бы, выступает только как реставратор былой мудрости и свидетель ее провидческой силы. Однако здесь в формах, будто бы и традиционных, живет современная идея – времени как живого хода жизни, ее изменчивости, ее прогресса.

Обращение к народным жанрам аварского стиха было продиктовано полемикой с участившимися выступлениями вульгаризаторского толка, по которым «новое» в национальной форме искусства просто… вымысливалось. Гамзатов поэтическим словом своим одновременно и утверждает верность своему народу, через его мечты и чаяния прозревая коммунистические черты жизни, и в самых этих чертах нового улавливает идею общего изменения, оздоровления, нового роста, которое переживает сейчас наше общество. Нет, отлучить идею социалистического содружества наций от национально специфических форм ее проявления в каждом отдельном случае – значит ничего не понимать в диалектике национального развития.

Путь истинной поэзии, путь таланта совпадает с народным путем постижения нового жизненного содержания. Стихи, современные по духу, а не по букве, не могут возникнуть вне родного языка, вне форм национального мышления» вне традиций своей поэзии.

Другое дело, что развитие национальной формы поэзии происходит тем успешнее, чем теснее сплетаются ее сокровенные мысли и представления с идеями передовых сил своего времени. Корни национального творчества питаются тогда общими соками земли. Но выше – соки земли подымаются к общему солнцу не по искусственным капиллярам, а по естественным стеблям. И этого забывать не следует.

Стихи литовца Э. Межелайтиса, русского Н. Асеева, аварца Р. Гамзатова, армянина Г. Эмина, балкарца К. Кулиева, латыша О. Вациетиса, грузина М. Мачавариави, азербайджанца Наби Хазри (Бабаева), которые я читал в этом году, радуют именно тем, что национальная самобытность их поэзии не отгораживает ее от мира, а помогает ярче и непосредственнее увидеть большую землю, на которой мы живем.

Для этого О. Вациетису вовсе не обязательно было ездить на сибирскую целину, а Р. Гамзатову – в Польшу или Югославию, хотя поездки обогатили поэтов. Они глубже и острее других (быть может, больше ездивших, чем они, по земле) чувствуют стук сердца, бьющегося рядом. В нем же отдается эхом и пульс мира и отражаются тучи войны и свет далеких планет.

Когда-то Лев Толстой, возражая Н. Страхову, писал, что сила Достоевского, его мировая известность – от того, что он глубоко заглянул в себя, а чем глубже почерпнешь, «тем общее» получится. Поэзия наша чаще разбрасывается (тематически, географически, словесно, сюжетно), пытается объять необъятное. А золото добывается… просеиванием.

Самобытность национальная выступает у нас как форма проявления объективной сущности – социалистического содержания. Вне национальной формы образного мышления нет и правды народной жизни. Так же как вне выражения личности художника нет объективной правды в его стихотворных свидетельствах о жизни.

Как «открытость» личности предполагает готовность и потребность в общении и, напротив, «самозакрытие» художника – верный признак «необщественности» его мыслей и незаинтересованности в общении, – так и национальная форма образного мышления есть истинное, реальное содержание народных идеалов.

Принципиальное явление поэтического года – книга Э. Межелайтиса «Человек».

Размах, крупная символика этой книги, ее пытливая интеллектуальность, экспрессия выражения – все в «Человеке» необычно.

Те, кто знал Э. Межелайтиса как поэта «традиционного», лирика в ключе Саломеи Нерис, немало были удивлены постепенным изменением формы его стиха. Правда, в литовской поэтической традиции многие черты условности, которые русскому читателю кажутся дерзкими, для литовцев таковыми не являются. Однако именно в Литве не все привяли новаторскую книгу Э. Межелайтиса.

Крупнейший современный поэт Литвы Э. Межелайтис временно очутился в некоем критическом вакууме. Читатель расхватывал «Человека», староверы хулили книгу за резкий отрыв от «традиции» литовского песенного стиха, те, кто любил «вчерашнего» Межелайтиса, растерянно разводили руками…

А от «вчерашнего» к «сегодняшнему» шел след. Явный.

…В 40-е годы Э. Межелайтис резко уходит в лирику. Это было похоже на отступление. Стихи – как зеркало, раздавленное телегой: в каждом осколке отражало свое. Чувства дудели каждое в свою дуду. Мир не собирался в фокусе. Это было тяжелое время для Э. Межелайтиса. Да и не для него одного. Не все в те сложные годы, которые мы потом стали именовать годами «культа личности», находили себя, свое в общем.

И вдруг сосной запахло! Тихий шорох

Сосновой хвои долетел до слуха…

Это «вдруг» наступило, конечно, не вдруг. 50-е годы, точнее, последнее пятилетие означало для Э. Межелайтиса новый поворот в творчестве. «Братская поэма» содержит в себе уже ростки нового качества, хотя в какой-то мере несет следы иллюстративно-описательного подхода к теме. В поэме особенно ценны лирические фрагменты, балладные и диалогические новеллы, песни. Начиная с «Братской поэмы» пафос дружбы, вернее, содружества людей станет главным пафосом поэзии Э. Межелайтиса.

Для поэта литовского народа, который в годы буржуазного владычества пытались отравить национализмом, чувство интернационального братства оказалось главной силой, распахнувшей поэтический горизонт. Э. Межелайтис так заканчивает вступление к своей книге «Весенние гости»: «Люблю родной край и светлую счастливую весну, которая пришла к нам. Но, отворяя дверь своего дома, я вижу, что весна не только у нас. Всесильная весна шествует по земле».

От имени социалистического миллиарда начинает говорить поэзия. И чем ближе и реальнее тот человеческий идеал, который видит перед собою новое общество, тем отчетливее и образно естественнее встает в поэзии общечеловеческая тема.

Только недальнозоркие люди боятся здесь утраты национального начала или растворения идеологии в «абстрактном» гуманизме.

Да, «звонче и шире» будут петь поэты мира завтра. «Хочу, чтоб землей обезлюбленной, вместе», – говорил Маяковский.

«Всеобщей песнью» назвал свою поэму Пабло Неруда. По-своему каждый к заветной цели мирового единения людей зовут и думают о нем, как о весне человечества, Арагон и Хикмет, Твардовский и Межелайтис, покойные Незвал и Луговской.

Не от космических риторов идет эта линия в мировой поэзии, – от народных, национально-самобытных истоков. И потому это – не утопия, а выражение глубинных процессов века, голос народов планеты, которую опасно ставить на грань самоубийственной войны.

Э. Межелайтис написал книгу о Человеке. Мы, поражая мир Революцией, исходом Отечественной войны и запуском космических кораблей, не хотим потерять личность в гуле реактивных двигателей и в движениях миллионов. Мы научились видеть ценность каждого. Разве не в этом суть коммунистической Программы, принятой в 1961 году на партийном форуме? Мы убедились, что и романтического пламени сердца Данко недостаточно, чтоб осветить путь людям; нужно всем хорошее зрение. Человечество так далеко ушло от «естественного» человека в создании «второй природы», что ощутило новую потребность «вернуться» к нему. Но не к тому, первобытному, а другому, социальному, общественному. Как с ним говорить? Голос сердца, голос разума, голос братства – эти чистые голоса человека – вновь говорят в запутанном, нервном мире о простых вещах, простых ценностях, о тех «китах», на которых стоит мир: о руках, которые сажают зерно и куют железо, о глазах, которые видят голубое небо и смеющееся лицо ребенка, о губах, созданных для поцелуя и песен… Но этого так мало, чтобы спасти человека! И можно ли вернуться только в простой мир, в простые чувства, когда война и мир зависят от борьбы классов, от социальных, государственных сил?

Современная мировая поэзия резко разделилась в ответе на этот вопрос. Прогрессивные художники всюду ищут новые решения, стремятся найти путь к сердцу человека и через сознание его. Вот почему интеллектуализм становится всеобщей чертой стиля той поэзии, которая верит в разум. Напротив, чувственная или химерическая абстракция, теории «экспериментирующего воображения» – удел изверившихся или социально равнодушных художников. Мифы или реальность. Безнадзорная фантазия звуков и ассоциаций или волевая дисциплина формы. Иллюзии или жестокая правда. Таков выбор.

Поэтому и «просто Человек» в поэзии выглядит отнюдь не просто.

Почти одновременно с Э. Межелайтисом шведский поэт Ялмар Гульберг написал книгу «Глаза, губы». По Гульбергу – «люди слишком большое значение придают жизни». Глаза, уверяет шведский поэт, видят только ложь, губы роняют слова, призванные замаскировать истинную жизнь души. Глаза, губы живут самостоятельной жизнью. Человек уходи в скорлупу чувств и ждет смерти. Одна смерть обнаружит его «я». Холодом веет от такой поэзии. Смертным холодом отчаяния.

Стихи Э. Межелайтиса – радостный гимн плоти, земле, краскам, семени, дающему плоды, труду и свободе.

Э. Межелайтис шел к «Человеку» упорно. Вспомним это начало: солдат, покрытый небом, как шинелью, солнце, напоровшееся на проволоку, – образы настолько крупного плана, что могут вести только к одной цели – ощущению войны как всемирного бедствия, а воюющего человека как воюющего человечества.

Солдат лежал ничком в степи ночной,

К родной земле приникнув безраздельно,

Обняв ее руками, эту землю,

Которая была еще ничьей.

 

И в этот миг солдату показалась

Земля такой большой, такой широкой,

Что не хватало рук ее обнять…

Да, земля «ничья». Жизнь вечна и безгранична. Знаменательно: ощущение земли как неделимой ценности («не хватало рук ее обнять») принадлежит крестьянину в шинели, жившему вечной мечтой о нехватке земли. Труженику не нужна земля, если она полита кровью, а не соленым потом. Скажут: о чем речь? Это ведь советский солдат? Он защищал свою землю от врага, а не мечтал о захвате чужой! Да, все это так. Но поэзия подняла мысль до большого озарения о правде иной, завтрашней, когда не будет «своей» и «чужой» земли, а будет земля общая для человечества. Ибо человечеством будет братство тружеников. Разве не к этому мы стремимся?

Самобытность Э. Межелайтиса в экспрессионизме образного решения темы, где материалом служат часто элементы литовского фольклора. Вот, например, народная символика, как бы выполненная средствами современной гравюры:

Пролетая над проволокой колючей,

Птица мягко касается краем крыла

Дикой розы, на диво багровой и

жгучей,

Что на этой кровавой земле

расцвела.

Не правда ли, это уже готовая заставка к главе об Освенциме?

Но в средствах поэзии Э. Межелайтиса есть теперь и емкость, динамизм, условность сближения далеких понятий, как нельзя более уместные здесь.

Этот пепел, который разносится с ветром,

Был глазами, смеялся и плакал порой;

Был губами, улыбкою, музыкой, светом,

Поцелуями был этот пепел седой.

Ни Данте, ни Шекспир не видели кошмара холодно-расчетливого уничтожения миллионов!

 

 

Я тяжелый, невидящий взгляд поднимаю

И от неба его не могу отвести,

Всем своим существом к человеку

взываю,

Человеческий пепел сжимая в горсти.

(Перевод М. Алигер)

Но право на обращение к человеку, право на веру в его силы дал Э. Межелайтису народ, певцом которого он стал, родина социализма, вселившая в поэта эти чувства титанического противоборства силам социального зла.

Итак, новый этап творчества Э. Межелайтиса отмечен емкой образной символикой, тяготением к общечеловеческим конфликтам и темам. Значит ли это, что прежние поиски повествовательного сюжета с реалистическими деталями или безыскусная, песенная простота лирической миниатюры были всего лишь издержками роста или уступками традиции? Вовсе нет. Так могут думать только те, кто не понимает органического развития таланта.

Вот что говорит о себе, например, А. Твардовский;

«Не удивительно, что мотивы и образы «смоленской стороны» так часто представлены во всех моих стихах и поэмах, рассказах и очерках.

Но также естественно, что с годами, с расширением жизненного и литературно-общественного опыта, поездками по стране и за ее пределы, – расширялось и, так сказать, поле действительности, становившейся основой моих писаний».

Форма стиха развивается, возвращаясь и обновляясь, в кажущемся возвращении. Ничто не рождается здесь из ничего, и ничто не утрачивается навечно.

Я пытался лишь проследить одну линию в поэзии Э. Межелайтиса – становление общечеловеческой тематики, интернационального братства. Эта черта кажется мне знаменательной для современной поэзии вообще и особенно показательной для поэзии литовского народа, долгие десятилетия замкнутого в пределах границ самодовольно-буржуазной государственности. Показательно, что путь к общечеловеческим мотивам лежал у Э. Межелайтиса через расширение народной основы творчества и воспитание советского патриотизма как высшей формы патриотизма национального.

  1. ПОЭТ – РОВЕСНИК ВЕКА

В поэзии 1961 года и в критической полемике много места заняла проблема поэтических поколений. Я думаю, что вопрос часто ставился метафизически или узкопрофессионально.

«Поэт – ровесник любому поколению». Это сказал А. Твардовский. Правильно, если талант могуч и чужд косности. Но все-таки время любит молодость, потому что молодость – это будущее, а время идет не вспять. Новое поколение острее видит, свежее чувствует, горячее отстаивает, труднее примиряется. Оно еще успеет научиться осторожности и осмотрительности. Ему еще с улыбкой мудрого превосходства многое позволяют. Кое-кто, быть «может, втайне завидует резкости и прямоте молодого суждения, в искренней страстности которого так много привлекательного!

Однако, увы, как часто оказывается все совсем не так, как нарисовало нам воображение и, казалось, подсказал здравый смысл! Как много читаешь стихов, написанных «молодыми старичками», робких, осмотрительных, белокровных. Или попросту равнодушных, себялюбивых. И как нередко ярко, упруго, молодо, искренне звучит стих «старика».

Насколько герой семидесятилетнего Н. Асеева в «Ладе» моложе героя книги Вл. Соколова «На солнечной стороне»! А ведь автору этой книги вдвое меньше лет, чем Н. Асееву. Дело не в пресловутой грусти и бодрости. Герой стихов О. Берггольц («Новый мир», NN 5 и 9) не пляшет вприсядку, но он, как и герой поэзии Н. Асеева, борется, горит, негодует. Космонавт благополучно возвращается на землю, и О. Берггольц дрогнувшим, материнским голосом говорит об этом:

Он вернулся, наш мальчик.

Вернулся от звезд человек.

 

Так имеет ли право другой «мальчик», наделенный талантом стихотворца, в такой век, в такие минуты быть не наделенным даром неравнодушия!

Нравственный опыт общества опирается на опыт поколений. Человечество не знало бы прогресса, если бы не было диалектической связи времен, наследующей и опровергающей одновременно.

Я хочу говорить здесь о поэтах, в стихах которых чувство поколения живет не тематически, а связано кровно с судьбой поэта, с его мировосприятием и выбором героя, позиции, образного угла зрения.

Активно работал в 1961 году Я. Смеляков.

Во второй и четвертой книгах «Нового мира» напечатаны были его новые стихи. В поэзии Я. Смелякова, как всегда, покоряет энергия образа, точность эпитета. Духовный облик его героя раскрывает лучшие черты рабочего характера. Спокойствие, уверенность, сила, понимание своих прав. Поэт не впадает ни в пышнословие, ни в жалобы.

Цитировать

Семь ли цветов в радуге? (Заметки о поэзии 1961 года) // Вопросы литературы. - 1962 - №5. - C. 3-28
Копировать