№10, 1963/Мастерство писателя

Рождение характера

1

Об этом часто спорят студенты, уже прикоснувшиеся, как иль кажется, к «тайнам» творческого процесса, пролиставшие «записные книжки» классика: «Что раньше – идея или образ?» Мысль, ясно и четко осознанное стремление сказать нечто, имеющее вполне конкретное и реальное значение в сегодняшней жизни читателя, или непонятое еще до конца, но яркое и глубокое впечатление, образ, воздействующий эмоционально, требующий выхода, раскрытия, продолжения?

Между тем уже сама по себе такая постановка вопроса, такое разделение надуманно и мешает разобраться в существе проблемы. Можно ли «разъять» природу искусства, отделив в чистом виде идею от образа, проповедь – жажду непосредственного общения с читателем, не задумывающимся о «средствах» искусства, – и само искусство, его совершенство? Да и совершенство художественного произведения следует понимать не формально, речь идет не об «отделке» произведения, но о всем комплексе элементов, создающих самое «заразительность» (термин Л. Толстого) искусства: «ритм, краски, звуки, образы…». Проповедь и совершенство в искусстве органично «проникают» друг в друга, образуя своеобразный синтез… «Что чувства добрые я лирой пробуждал», – сказал поэт, в одной строке выразив существо наших рассуждений.

Только художник, одержимый большой идеей, ставшей его страстью, идеей, которую он просто не может не воплотить в художественном творчестве, только такой художник создаст произведение подлинного искусства. Всякая, даже самая изысканная «живопись» словом, виртуозная формальная изощренность, не одухотворенная такой идеей, становится всего лишь каллиграфией, она может ласкать глаз, но никогда не сумеет по-настоящему захватить читателя, войти в его опыт, помочь ему. А между тем стремление непосредственно своим творчеством участвовать в жизни, способность радоваться ее радостям, болеть ее бедами и напастями всегда было присуще искусству подлинному. И в таком «утилитаризме» искусства нет и не может быть какого-то преуменьшения роли и назначения художественного творчества. Только искусство, которого ждут современники, необходимое им как хлеб и вода, способно остаться живым для следующих поколений, сохранив и для них трепет современности.

Но вот художник одержим какой-то мыслью, он убежден в ее важности и необходимости, он только что столкнулся с фактом вопиющим, понял, что стоит за ним, его мысль требует немедленного обнародования, она нужна сегодня, художник объясняет мучившую его мысль, но он пренебрегает природой «заразительности» художественного творчества… И – факт искусства не состоялся; неся чувства добрые, его замысел не стал «совершенством».

Сам по себе верный замысел, вдохновивший художника, еще не имеет эстетической ценности, он может получить ее, художественно преображенный волшебством искусства. Проповедь (одна только проповедь!), пренебрегающая законами художественного творчества, делает искусство лишь средством высказывания какой-то этической идеи, в конечном счете приводит к разрушению эстетических ценностей, составляющих существо искусства.

Ну, а все-таки – что «заразительнее», важнее, и может ли художник позволить себе забыть о природе своего искусства?

Вопрос, что «заразительнее», – не праздный. Он стоит сегодня в искусстве остро и серьезно – это и проблемы современности, и проблемы отношения художника к назначению своего труда, и, разумеется, прежде всего проблемы того, что проповедуется, а вернее, того, что исповедуется художником. Подлинному художнику «проповедь», стремление страстно и вдохновенно, во что бы то ни стало высказать свою точку зрения помогает найти единственно возможную, адекватную замыслу форму выражения, стимулирует создание художественного произведения. Попытка же игнорировать «средства» искусства приводит к дидактике и нравоучению – произведение перестает быть искусством.

С другой стороны, первый вопрос: «Что раньше?» – никуда не ведет, – бывает так, а бывает иначе, а вернее всего, «это» происходит одновременно. Перед нами единый творческий процесс. Мысль рождается постепенно, исподволь, обрастает конкретностями, ассоциации ведут ее все дальше, глубже, трансформируясь, она оборачивается образом, и, наконец, «случайный» толчок – яркое впечатление, дающее выход мысли, которая становится замыслом художественного произведения. И уже трудно понять, откуда началась книга. Разобраться в этом, конечно, важно и интересно, это может помочь проникнуть в психологию творчества. Но мне представляется сегодня более плодотворной и живой проблема другая. Она и менее субъективна (хотя, разумеется, индивидуальна, как все в искусстве), и помогает понять ряд общих закономерностей мастерства писателя. («Записные книжки» помогают здесь непосредственно увидеть само движение идеи в художественном произведении.)

Два примера из Чехова. Речь пойдет о рассказах широко известных, о которых много и по разным поводам писалось. Но нас будет интересовать в них только одна сторона.

Из «Записных книжек» («Книжка первая»). Это первая запись, сюжетный конспект рассказа, его карандашный набросок, контуры.

«Бедная девушка, гимназистка, имеющая 5 братьев-мальчиков, выходит за богатого чиновника, к-рый попрекает ее каждым куском хлеба, требует послушания, благодарности (осчастливил), издевается над ее родней. «Каждый ч-к должен иметь свои обязанности». Она все терпит, боится противоречить, чтобы не впасть в прежнюю бедность. Приглашение на бал от начальника. На балу она производит фурор. Важный человек влюбляется в нее, делает любовницей (она обеспечена и теперь). Когда она увидела, что начальство у нее заискивает, что мужу она нужна, то уже говорит дома мужу с презрением: – Подите вы прочь, болван!»

Это еще анекдот. Рассказ еще можно «повернуть» как угодно, он может и остаться пустяком, «штучкой»…

Но вот через семь страниц после записей, к этому рассказу отношения не имеющих, в той же «Записной книжке»:

«И перед ней так же стоял он теперь с тем же заискивающим, сладким выражением, *с каким она привыкла видеть его в присутствии сильных и знатных, и с восторгом, с негодованием, с презрением, зная, что ей за это ничего не будет, она сказала, отчетливо выговаривая каждое слово:

– Подите прочь, болван!»

Что это, всего лишь разработка характера, его наполнение психологическими и иными подробностями, расшифровка процитированного выше «конспекта» или нащупывание, конкретизация мысли, ради которой рассказ и будет написан? Очевидно же, что и первая запись (конспект сюжета) не родилась просто как анекдот или ситуация, показавшаяся автору занятной, – за ней стояли глубокие жизненные наблюдения, понимание социальности этой ситуации.

Во всяком случае, в «Анне на шее» уже на первых страницах рассказа автор не боится кажущегося сегодня чуть ли не прямолинейным обострения конфликта и выявления именно его социальности через конкретные подробности – внешние и грубопсихологические.» И отец Анны, Петр Леонтьевич, на проводах «молодых», на вокзале, – в цилиндре, в учительском фраке, «уже пьяный и уже очень бледный», говорящий дрожащим голосом со слезами на глазах: «Анюта! Аня! Аня, на одно слово!» И ее братья, сконфуженно шепчущие: «Папочка, будет… Папочка, не надо…» И сам Модест Алексеевич – чиновник «довольно полный, пухлый, очень сытый, с длинными бакенами и без усов», с «похожим на пятку» резко очерченным подбородком, И то, как Анна оставшаяся с ним впервые наедине в купе, улыбается, «волнуясь от мысли, что этот человек может каждую минуту поцеловать ее своими полными, влажными губами и что она уже не имеет права отказать ему в этом», и то, как ее пугают «движения его пухлого тела», как ей «страшно и гадко». А потом подробный рассказ о том, как Модест Алексеевич ел, спал, рассуждал о политике, назначениях, наградах, о том, что надо трудиться, что «семейная жизнь есть не удовольствие, а долг, что копейка рубль бережет и что выше всего на свете он ставит религию и нравственность», а потом, «держа нож в кулаке, как меч», он говорил: «Каждый человек должен иметь свои обязанности!» Писатель рассказывает и о том, как Анна боялась мужа, вставала из-за стола голодная, уезжала к отцу и там ела вместе с ним щи, кашу и картошку, жаренную на бараньем сале, от которого пахло свечкой. И рассуждения о страхе Анны («она боялась мужа, трепетала его…»), о природе этого страха («Ей казалось, что страх к этому человеку она носит в своей душе уже давно…»). И долгие нравоучения Модеста Алексеевича Петру Леонтьевичу, осмелившемуся попросить у него взаймы: «Для человека, состоящего на государственной службе, постыдна такая слабость…» и т. п., и долгие периоды: «по мере того…», «исходя из того положения…», «ввиду только что сказанного…», а бедный Петр Леонтьевич между тем «страдал от унижения и испытывал сильное желание выпить» и т. д. и т. п.

Расстановка сил в произведении и конфликт выявились. Но это не Просто «расшифровка» сюжета. В рассказе происходит постепенное (сначала, так сказать, «количественное») накопление материала, идет процесс кристаллизации мысли. Была ли она совершенно очевидна для автора с самого начала или она рождалась в процессе все более внимательного и глубокого постижения жизненного материала, становилась все более четкой и ясной? Во всяком случае, перед читателем бесспорно процесс выявления идеи рассказа.

Зимний бал накануне Нового года, который «имеет быть» в» дворянском собрании. Модест Алексеевич очарован красотой Жены, блеском ее воздушного наряда. «Вот ты у меня какая… вот ты какая! Анюта!.. Я тебя осчастливил, а сегодня ты можешь осчастливить меня. Прошу тебя, представься супруге его сиятельства! Ради бога! Через нее я могу получить старшего докладчика!»

А потом музыка, огни, зеркала, радость, проснувшаяся в душе Анны, и «то самое предчувствие счастья», – впервые в жизни она почувствовала себя богатой и свободной, «не девочкой, а дамой»: «Ах, как хорошо!» И польки, кадрили, вальсы, мазурки – успех; его сиятельство во фраке с двумя звездами, который шел именно к ней, глядел прямо на нее в упор и слащаво улыбался: «Очень рад, очень рад… А я прикажу посадить вашего мужа на гауптвахту за то, что он до сих пор скрывал от нас такое сокровище… Нужно назначить вам премию за красоту.., как в Америке…» И показавшийся ей теперь смешным постоянный страх «перед Силой, которая надвигается и грозит задавить», – «никого она уже не боялась»! И ее изумление тем, что «перемена в ее жизни, удивительная перемена, произошла так скоро».

И вот финал рассказа. К той «второй записи» в «Записной книжке» Чехов прибавляет еще одну черточку: «холопски-почтительное» выражение на лице Модеста Алексеевича при последнем разговоре с женой. В этом откровенном, наотмашь, раскрытии мысли – и радость окончательного ее прояснения, и полное, до конца, видение характера, и очевидное подтверждение догадки о кристаллизации мысли рассказа в процессе работы над ним.

Казалось бы, уже в первой половине рассказа Модест Алексеевич совершенно ясен – со своим резко очерченным, похожим на пятку подбородком и самоуверенной напыщенностью, нищенской жаждой расположения «его сиятельства», со всей его пошлостью, жадностью и «занудством». Но вот чудесное превращение с Анной на балу в дворянском собрании – и Модест Алексеевич еще больше (казалось бы, куда уж!) раскрывается. Причем раскрывается’ «в полном соответствии со свойствами своего характера. Но это «чуть-чуть» бросает резкий свет и на него, и на всю «пустяковую» ситуацию рассказа, который в свою очередь поворачивается какой-то новой стороной. Мы видим уже во весь рост и Анну: набравшуюся, наконец, смелости, почувствовавшую себя в состоянии свести счеты с опостылевшим мужем, уверенную теперь в том, что ей за это ничего не будет! Сменяющие друг друга в душе Анны чувства (негодования, восторга, презрения), чуть ли не взаимоисключающие, – весь этот вдохновенно изображенный психологический узел позволяет понять до конца существо характера героини, дождавшейся своего «звездного часа», понять социальный смысл только что рассказанной истории.

И еще один пример из Чехова. Рассказ, создававшийся по-другому. В «Анне на шее» идея возникала, рождалась в самой ситуации, в «Крыжовнике» – никакого внешнего сюжета, конфликт рассказа заключен в душе героя, он носит его в себе, автор шел от образа, возникшего однажды в его сознании.

Первая запись о рассказе «Крыжовник» в «Записной книжке» («Книжка первая»). «Заглавие: «Крыжовник». Х. служит в департаменте, страшно скуп, копит деньги. Мечта: женится, купит имение, будет спать на солнышке, пить на зеленой травке, есть свои щи. Прошло 25, 40, 45 лет. Уж он отказался от женитьбы, мечтает об имении.

Наконец 60. Читает многообещающие соблазнительные объявления о сотнях десятин, рощах, реках, прудах, мельницах. Отставка. Покупает через комиссионера именьишко на пруде… Обходит свой сад и чувствует, что чего-то недостает. Останавливается на мысли, что недостает крыжовника, посылает в питомник. Через 2 – 3 года, когда у него рак желудка и подходит смерть, ему подают на тарелке его крыжовник. Он поглядел равнодушно… А в соседней комнате уже хозяйничала грудастая племянница, крикливая особа.

Цитировать

Светов, Ф. Рождение характера / Ф. Светов // Вопросы литературы. - 1963 - №10. - C. 171-188
Копировать