№4, 1979/Жизнь. Искусство. Критика

Покоряясь течению (О своеобразии конфликта в современной прозе)

Статья публикуется в порядке осуждения.

1

Советская литература сегодня имеет дело с необыкновенно сложной, стремительно меняющейся действительностью, зачастую опрокидывающей устоявшиеся представления и нормы. В экономике, в науке, в технике многое, еще вчера казавшееся аксиоматически верным, сегодня уже становится сомнительным или просто неправильным, тормозящим движение вперед; напротив, перспективным оказывается как раз то, что еще недавно вызывало недоверие и скептическую улыбку. Постижение современности требует смелого, диалектически гибкого мышления, не пугающегося неожиданных и парадоксальных явлений, готового их принять и осмыслить.

Таким становится художественное мышление современной советской литературы в ее лучших проявлениях. Все смелее идет она навстречу сложным проблемам, противоречиям и конфликтам. Она стремится не иллюстрировать выверенные и привычные положения, но постигать неведомое, «свершать открытья». Ее коллизии и характеры все менее поддаются однозначной оценке, определяющейся понятиями «черного» и «белого», положительного и отрицательного. Кто такой, например, Чешков – технократ, подавляющий выстраданные всем нашим нелегким опытом гуманистические нормы, или же новатор и бунтарь, современный Базаров, жестко, но справедливо ставящий перед привыкшими к духовному комфорту людьми железные, непреложные требования, которые несет с собой технический прогресс? Споры об этом идут до сих пор – верный признак того, что писателем задет существенный конфликт нашей жизни, непросто поддающийся определению. Сколько иронизировали над «патриархальностью» так называемых «деревенщиков», – но именно они одни из первых поставили перед обществом важнейшую проблему охраны природных и культурных ценностей, жизненно важную для будущего нашего народа. Чем объяснить внутренние терзания и недовольство собой Никитина, героя бондаревского «Берега», человека, прожившего, казалось бы, правильную, достойную жизнь? На все эти вопросы не ответишь сразу; заслуга писателей в том, что они заставляют людей задуматься над собственным бытием, ломая инерцию душевного покоя и неподвижного самодовольства.

Советские писатели сегодня стремятся ставить и решать стоящие перед ними проблемы заново, в свете опыта современной эпохи, развивая традиции советской литературы 20 – 30-х годов, в чем-то даже полемизируя с ними.

Чтобы убедиться в этом, возьмем для примера характерную для русской литературы тему «народ и интеллигенция». В 20-е годы советские писатели, ярко и правдиво показывая, как нарастает в народе разбуженное революцией гражданское, нравственное сознание, в то же время резко противопоставляли человека из народа интеллигенту, часто даже такому, который с сочувствием относился к революции.

Кажется на первый взгляд, что подобное противопоставление возникает и в известной повести В. Быкова «Сотников»: бледной и тощей тенью, надсадно кашляя, плетется бывший учитель и комбат за своим здоровым и бодрым напарником, связывая ему руки, сковывая инициативу ив конце концов срывая-таки порученное им дело: из-за него партизаны остаются без продовольствия, а сами они попадают в руки врага… В той досаде и неприязни, которые Рыбак испытывает по отношению к своему спутнику, есть нечто общее с враждою Морозки к Мечику (роман А. Фадеева «Разгром»). Бравого партизана раздражает не только неумелость и беспомощность Сотникова (сам-то он «старался уметь и выполнять все»), но сам тип поведения – «твердолобое упрямство, какие-то принципы»: «из принципа» Сотников больной отправляется на задание – не может отказаться, раз другие отказались; заболел он тоже, кажется, «из принципа» – ему совестно разжиться у крестьян теплой одеждой или поесть горячего в избе у старосты. Все эти «отвлеченности» глубоко чужды Рыбаку, он, как и Морозка, руководствуется в жизни скорее чутьем, чем разумом; ему по душе не «книжная наука», а «живое, реальное дело со всеми его хлопотами, трудностями и неувязками»; в нем бьет ключом та самая жизненная сила и энергия, которая в литературе 20-х годов постоянно является для интеллигента укором и предметом зависти: в «Разгроме» не только ничтожный Мечик, но даже большевик Левинсон, человек незаурядного ума, воли и совести, тайно завидует своему взводному Метелице: «Метелица нравился ему не за какие-либо выдающиеся общественно-полезные качества, которых у него было не так уж много и которые в гораздо большей степени были свойственны самому Левинсону, а Метелица нравился ему за ту необыкновенную физическую цепкость, животную, жизненную силу, которая била в нем неиссякающим ключом и которой самому Левинсону так не хватало». Этой «физической цепкостью, животной, жизненной силой» сполна обладает Рыбак в отличие от своего товарища.

Художественная и нравственная цель противопоставления двух характеров в «Разгроме» и в «Сотникове», однако, глубоко различна, в чем-то прямо противоположна. В «Разгроме» моральная брезгливость и «чистота» Мечика оборачиваются перед лицом смертельной опасности трусостью и предательством, а непутевый и грешный, но живой Морозка героически гибнет, спасая своих товарищей. В повести В. Быкова в ситуации столь же безжалостно и смертельно однозначной моральный крах терпит как раз жизненная сила, и цепкость Рыбака, его нутряная, животная привязанность к жизни, ищущая лазейку для спасения даже в безвыходном положении. Подлинной же человеческой ценностью оказывается совесть и воля Сотникова, его мрачная и скорбная решимость…

Налицо явные различия в трактовке серьезнейшей проблемы между современным писателем и классиком советской литературы 20-х годов. Не замечать или игнорировать такие различия – значит безмерно упрощать литературный процесс.

Подобное упрощение, однако, мы наблюдаем в подходе к некоторым важным сторонам современной литературной жизни. В последние годы советские писатели стремятся объективировать свою активную гражданскую позицию в ярких, полнокровных художественных образах. В то же время еще очень сильна тенденция априорно видеть в этих усилиях литературы самое прямое и непосредственное продолжение антимещанской, классово-разоблачительной линии 20 – 30-х годов. Как-то само собой разумеется, что отрицательный герой нашей современной литературы может быть только мещанином, то есть человеком с классово враждебной идеологией и психологией, глубоко чужеродными в нашем обществе. Произнося слово «мещанин», мы уже как бы заранее предполагаем ответы на все вопросы; слово это обладает магическим «отсекающим» свойством. Мещанин есть мещанин, сущность его давно известна, поэтому само собой разумеется, что здесь нечего исследовать, открывать заново; нужно лишь «разоблачать», срывать маски, находя под различными формами современной маскировки все ту же старую, отлично изученную физиономию, которая по сути своей ни в чем не изменилась со времени Маяковского и Горького. Ясно, что здесь заранее предполагается и очень определенное отношение писателя к своему герою.

Не случайно в качестве «классического» образца современного художественного конфликта критика чаще всего выделяет произведения В. Липатова – не потому, что они глубже других, а потому, что его отрицательные персонажи построены по очень четкой антимещанской идеологической схеме – предполагается их стопроцентная, законченная, кардинальная раздвоенность: советская, социалистическая оболочка и сознательно маскируемое буржуазное, собственническое нутро. Скажем, Аленочкин в «Черном Яре» – умный и знающий руководитель, у него «деловая инженерская хватка», он буквально днюет и ночует на своем участке, знает все, что на нем происходит, умело распоряжается техникой и людьми, добивается отличных результатов, – но, по единодушному мнению всех героев и, конечно, самого автора, все это фальшь, лицемерие, потому что оказывается, что Аленочкин работает не ради идеи и дела, а ради своего кармана, для вещей, для желудка, для городского дома; он «мещанин в душе и в мыслях», с ним надо бороться, разоблачить, уничтожить… Ну, а если Аленочкин работает и для дела, и для вещей и городского особняка? Если он искренне любит работу, которую умеет хорошо делать, не забывая при этом всемерно заботиться о житейских благах и удобствах, которые может себе позволить вполне законно? Такой вопрос в повести исключен: или – или, третьего не дано; или честный труженик, или мещанин, по которому открывается огонь из всех орудий. Гасилов в романе «И это все о нем…» выступает как достойный, мудрый, внушающий почтение «командир производства»; и к тому же он умен, культурен, образован, относится к людям доброжелательно, но все это «камуфляж», ибо суть его в том, что он искусственно занижает план, обманывает государство, обеспечивая себе предельно праздную и комфортабельную жизнь. Как он дошел до этого, какие объективные обстоятельства стимулировали его поведение, – все это в романе обходится молчанием; вообще автор не пытается заглянуть внутрь Гасилова, дать ему хоть слово сказать за себя, в свое оправдание; он – мещанин, приговор окончательный и обжалованию не подлежит… Правомерность такой позиции, однако, вызывает сомнение; ведь к другим своим героям Липатов далеко не так беспощаден. Он вроде бы сквозь пальцы смотрит на служебные и внеслужебные пируэты своего Прончатова; он довольно снисходительно и сочувственно относится к вельможному отпрыску сановных родителей Игорю Саввовичу, буквально одуревшему от «сладкой жизни», уготованной ему его родичами и близкими. Автор только опечален неприятностями, которые они испытывают из-за выходок своего питомца: ай-ай-ай, какие люди пострадали! К одним героям безмерная снисходительность и терпимость, к другим – железная непреклонность. А где же, спрашивается, объективность художника? В. Липатову нельзя отказать в чутье на реальные «болевые точки» нашей сегодняшней действительности, но ему не хватает прежде всего глубины и твердости нравственных критериев в оценке изображаемого: они оказываются то предельно размытыми (вспомним хотя бы изображенную с гомеровским беспристрастием сомнительную вечеринку в «Игоре Саввовиче»), то демонстративно прямолинейными: поза комиссара гражданской войны, плакатного красноармейца с указующим перстом: «Вы мещанин, Аленочкин!», «Вы мещанин, Гасилов!»

В тех случаях, когда заходит речь об отрицательном герое, многие склонны возводить такую прямолинейность в образец, в закон для всех писателей. Принято думать, скажем, что писатель не имеет права наделять отрицательного героя частью своего внутреннего богатства… А, собственно, почему? Разве «антигерой» не творение авторской души, не часть его жизненного опыта, его общего неповторимого переживания жизни? Разве не связан он с писательским идеалом, являясь его оборотной стороной, его болью и мукой, как бы испытывающей этот нравственный идеал на прочность?

Вот пушкинский Сальери – злодей, убийца гения и в то же время – глубокий, сильный характер, трагически пораженный страшной болезнью зависти. Его монологи потрясают печалью и скорбью, мятежным вызовом небесам и судьбе; местами они перекликаются с трагическими страницами пушкинской лирики, с «Элегией» и «Воспоминанием»… Это не «реабилитирует» Сальери, но связывает его трагедию и злодеяние со сферой авторской души, сферой безмерно любимого Пушкиным искусства; в нем исследуется одна из глубинных, мрачных потенций, которая, как змея, притаилась на дне бесконечно близкого Пушкину чувства – страстной преданности художника своему делу.

Вот «антигерои» Достоевского – они страшны и мерзки, но одновременно почти всегда остаются людьми не только наделенными сложной внутренней жизнью, но способными к высоким взлетам ума и души Я не говорю о Свидригайлове, Мармеладове, капитане Лебядкине, но даже ужасный Петр Степанович Верховенский несет в своей жестокой и рациональной душе искренний пафос – мечту о великой русской смуте.

Каждый из этих в высшей степени отрицательных героев для нас все же человек, а не «грязь», которую надо смыть с лица республики с помощью «верного винта»…

Не слишком ли мы стремимся, следуя опять-таки традициям обнаженно острых, непримиримых антагонистических противоречий прошлого, разделять непроходимой чертой отрицательных и положительных героев? Ведь и те и другие сегодня – часть нашей действительности, включены в ее поступательное движение и развитие.

Сегодня в литературе возникает довольно своеобразная ситуация. Одни (главным образом критики) не хотят видеть никаких точек соприкосновения с несовершенным героем, обеими руками открещиваются от него, называя «мещанином», порождением «недобитой» мелкособственнической стихии, пережитком эксплуататорского общества. Другие (главным образом писатели), напротив, в какой-то мере приближают его к читателю, к себе. Ю. Трифонов уже много лет спорит с трактовкой своих повестей как «антимещанских»: его не устраивает именно «отстраняющий» смысл этого слова-клейма, слова-обличения: «Мещане – это не мы с вами, это другие». П. Загребельный на страницах «Литературной газеты» назвал своего Кучмиенко из романа «Разгон»»нашим вторым «я». В. Розов в ответе на анкету журнала «Театр» счел нужным отметить связь между собою и одним из самых ярких отрицательных персонажей современной литературы: «Трифоновский Глебов близок мне, так как я жил в те же годы, что и он, и во мне есть черты Глебова. И я благодарен Трифонову, который как бы говорит лично мне – не будьте Глебовым, Виктор Сергеевич, выдавливайте из себя его черты».

Те, кто трактует современного «антигероя» как мещанина, пытаются опереться на концепцию современного «потребительства» Отрицательный герой современной литературы есть прежде всего «потребитель» – такова точка зрения, которая господствует в статьях и монографиях. «Потребитель» же, согласно этой точке зрения, не что иное, как вариация мещанина 20-х годов, скажем, эпохи нэпа. Мол, и теперь, и тогда в основу бытия он кладет «уютные кабинеты и спаленки», бытовой комфорт и благополучие, только вместо «канареек» и «тюлевых занавесочек» фигурируют машины, дачи, стеллажи с книжными корешками.

Становление нового образа жизни – процесс объективный, в котором – хотим мы или не хотим – участвуем все мы. Желания и потребности наши вызываются не только и не столько нашими субъективными качествами, сколько реальными обстоятельствами вокруг нас. Сам процесс повышения уровня жизни есть результат общественных и личных усилий для удовлетворения подобного рода желаний: вчера это были, скажем, холодильники и телевизоры, которые сегодня есть буквально у всех, и мы уже забыли о тех трудностях, волнениях и радостях, которые мы испытали в процессе их приобретения; сегодня в качестве таких вожделенных, с большим усилием достигаемых «ценностей» выступают – ну, предположим, собственные автомобили или заграничные круизы. Процесс этот, повторяю, объективный, от нашей воли не зависящий «выскочить» из него, встать в стороне мы можем разве что искусственно, приняв некую нарочитую позу. Поэтому художественная правда – не на стороне Лилии Беляевой, которая в своей повести «Бессонница» изображает положительного героя неким анахоретом и принципиальным врагом всякого бытового удобства и благополучия, а на стороне Юрия Трифонова, у которого Сергей Троицкий искренне страдает из-за того, что не может поехать в Париж, и страдает не пегому только, что ему эта поездка нужна по работе. Ценности «потребительского» плана не могут ее иметь для всех нас значения.

Да, возразят мне, но если эти ценности выдвигаются на передний план, если значение их не уравновешивается ростом сознания и культуры, то возникает то, что на XXV съезде КПСС было названо «рецидивами мелкобуржуазной психологии». Естественно, однако, предположить, что «мелкобуржуазная психология» в обществе, которое уже более 60 лет идет по социалистическому пути, – это совсем не то, что было в конце прошлого и в начале нынешнего века, «во времена Горького и Чехова»… Критика ждет сегодня от отрицательного героя раздвоенности липатовского Аленочкина или шолоховского Якова Лукича Островнова; а он сплошь и рядом совершенно искренне ощущает себя чуть ли не «столпом» социалистического общества, ревностным блюстителем его морали и его законов, ведя себя, скажем, как Егорша Суханов-Ставров у Абрамова, который, получив в райкоме должность, грудью бросается защищать колхозное зерно от колхозников, от Михаила Пряслина, или как непробиваемо, ликующе благополучный закройщик Иван Сафонович Кожемякин из повести А. Ткаченко «Завтрак из клеенчатой сумки»; гордый своей безупречностью, он хвастается ею и демонстрирует ее следующим образом:

«…Из сумочки, хрустя, выглянула новенькая двадцатипятирублевка. Иван Сафонович словно ожидал этого, подошел, спокойно принял деньги, подержал бумажку в руке, чтобы видели все, взял у женщины сумочку, вложил в нее деньги, защелкнул замок, отдал с улыбкой и поклоном.

– Не советую так начинать жизнь, общество не простит вам подрыва моральных устоев».

Все эти люди, в общем, достаточно сурово осуждаемые авторами, вовсе не так просто поддаются социальной оценке. Суть проблемы, по всей вероятности, заключается в том, что общественный и нравственный конфликт внутри современного развитого социалистического общества не может не быть качественно иным, чем в первые десятилетия после Октября. Его отличительные черты сегодня иные по сравнению с 20 – 30-ми годами. Каковы же они? Ответ на этот вопрос может дать лишь конкретный и свободный от всяких предвзятостей анализ того художественного материала, который дает нам литература 70-х годов – особенно в наиболее ярких и глубоких ее образцах.

2

Современная трактовка художественного конфликта связана с новой социально-нравственной коллизией, которая, на наш взгляд, особенно рельефно намечена в известной повести В. Распутина «Прощание с Матёрой». Сразу же после выхода повести в свет бросилось в глаза, что трагическое чувство, переполняющее ее, на первый взгляд неадекватно происходящим в ней событиям, которые, казалось бы, в общем, не являются социальной трагедией: затопляется обжитая, плодородная, как бы самой природой предназначенная для человеческой жизни земля; триста лет стояла деревня, а теперь и ей, и самому острову «не живать, не бывать». Грустно, конечно, но затопление это ведь нужно для строительства гидроэлектростанции, необходимой стране, людям, в конечном счете и тем же материнцам. Акт ломки сложившегося жизненного уклада сам по себе достаточно драматичен; но не на гибель же посылают материнцев, не «за болото», как героев повести С. Залыгина «На Иртыше»; для них неподалеку сооружен большой поселок с квартирами городского типа; за гибнущие избы им выплачивается крупная компенсация; им разрешено длительное время хозяйствовать в убыток, чтобы обживать новую землю… Такую ли ломку испытывала наша деревня не в столь отдаленном историческом прошлом! Такою ли ценою платила она тогда за становление и развитие нового общества!

В то же время идейно-эмоциональный настрой повести никак нельзя уложить в мелодию грустно-элегического прощания; здесь и боль, и гнев, и тревога, и почти апокалипсические пророчества… На этом основании некоторые критики поначалу сочли повесть в какой-то степени нарочитой, искусственной. О. Салынский (см. «Вопросы литературы», 1977, N 2) упрекнул В. Распутина в одержимости стремлением из коллизии все-таки не трагедийной любой ценой выжать трагедию. Несуразное расположение поселка, вода в подпольях? Вопиющая бесхозяйственность, но не трагедия же в смысле «гранитных берегов неразрешимых антиномий»! Трагичны, по мнению критика, сцены глумления над памятью мертвых или прощания восьмидесятилетней Дарьи с избой, где прошла ее жизнь; но даже этих сцен недостает на целую повесть.

Те, кто спорил с О. Салынским, стремились чаще всего как раз распространить драматизм отдельных эпизодов на всю повесть; так поступил, например, Ю. Селезнев, расширив до «глобальных размеров» фигуру «ответственного лица»… При всей яркой типичности этого образа он не выдерживает той идейно-смысловой нагрузки, которую взваливает на него критик.

Я думаю, что трагедийный конфликт повести вообще нельзя уложить в типичное для советской классики столкновение враждебных, противоборствующих сил – скажем, трудящихся крестьян-материнцев и бездушных чиновников. Здесь речь идет о каком-то принципиально ином качестве трагизма. Характерно, что героиня повести Дарья сама порой не может найти слова, чтобы выразить переполняющую ее боль; она может лишь «мучиться, как мучаются тоской или хворью, когда непонятно, что и где болит».

Безмерно приблизив к своему сердцу и к сердцу читателя родную, обреченную, бесконечно добрую к человеку землю, В. Распутин беспощадно показывает, как еще прежде, чем волны смыкаются над Матёрой, она уже уходит из души, памяти, жизни людей. У одних – раньше, у других -позднее, но конец один. Для чиновников, «пожогщиков», «городской орды» это понятно; для них остров не более чем «объект затопления». Но что особенно тревожит и мучит автора и его героиню Дарью, что для них является обидой, болью, «которую и назвать нельзя, потому что нет для нее подходящего слова», – это то, что в конечном счете к «посторонним» присоединяется и большинство материнцев. Поначалу возмущаются осквернением кладбища или постыдной поспешностью, с которой непутевый Петруха сжигает свою избу. Но потом привыкают, черствеют сердцем: «По-о-ехала!» – как говорит горожанин о мельнице, охваченной последним огнем. И вот внук Дарьи Андрей, только что говоривший, что ему жалко родную деревню, «пускай бы стояла», поспешно отчаливает от берегов Матёры, не взглянув, не попрощавшись с землею, которую уже не увидит больше. И даже совестливый, серьезный Павел не испытывает в душе ничего, глядя на горящую избу, в которой он родился. «Павел со стыдом вспомнил, как стоял он возле догорающей своей избы и все тянул, тянул из себя, искал какое-то сильное, надрывное чувство – не пень ведь горит, родная изба – и ничего не мог вытянуть и отыскать, кроме горького и неловкого удивления, что он здесь жил».

Во всем этом есть нечто уже привычное, отработанное: так было, так будет, от тебя не зависит, ты бессилен что-либо изменить… «Вот стоит земля, которая казалась вечной, но, выходит, что казалась – не будет земли». Во всей своей надрывающей душу вещественности распутинская Матёра – очень широкий символ, символ устойчивого, коренного в человеческом бытии как в экологическом, так и в социально-нравственном плане. Но сколько таких Матёр – в прямом и переносном смысле – сдвинулось, «поехало», кануло в небытие на протяжении жизни одного поколения! Кануло, оставив после себя чуть саднящую пустоту и легкое удивление: неужели это было мною, моей жизнью?

У Распутина иногда мелькают странные образы людей, забывших, потерявших себя. Так, тот же Павел в новой, казалось бы, «облегченной» жизни чувствует себя «как-то не во весь свой вес, без твердости и надежности»; «какая-то противная неуверенность… точит:

Цитировать

Перцовский, В. Покоряясь течению (О своеобразии конфликта в современной прозе) / В. Перцовский // Вопросы литературы. - 1979 - №4. - C. 3-35
Копировать