Поэзия– предмет капризный…. Публикация Л. Беспаловой
Владимир Корнилов (1928-2002), замечательный поэт, прозаик, эссеист, был большим другом «Вопросов литературы» и выступал на страницах нашего журнала в разных жанрах: то были и статьи, и полемические заметки, и интервью, и рецензии. Однако стихотворные подборки Корнилова у нас не публиковались: мы лирические тексты печатаем крайне редко…
Теперь, когда поэта не стало, в его обширном наследии все отчетливее вырисовывается контур личной корниловской поэтологии (причем поэтологии не только теоретической, но и явленной в стихе) – у него были свои взгляды, глубокие и неангажированные, на этот род словесности, своя «лаборатория», своя трактовка пушкинской традиции и целая галерея ярких, субъективных, колоритных портретов. Собратья по перу – от хрестоматийных классиков до действующих современников. Из этих стихотворных трактатов и медальонов сложился сборник В. Корнилова «Вольная поэзия России» (М.: Прогресс-Плеяда, 2000), до широкого читателя не вполне дошедший. Много стихотворений о поэтах и о поэзии осталось и в архиве писателя… Из них – малоизвестных и неизвестных вовсе – неожиданно выстроился цикл, который кажется нам весьма насущным именно для рубрики «В творческой мастерской».
В 1997 году Владимир Корнилов в предисловии к книге эссе «Покуда над стихами плачут…» написал следующее: «К сожалению, в силу разных причин стихи сейчас читают все меньше и меньше. Однако пренебрежение к поэзии опасно. Оно за себя мстит… А ведь в русской поэзии запечатлен не только наш язык, но и наша история, наша культура, особенность и неповторимость России. Вот почему нелюбовь к стихам приводит к падению памяти не просто каждого из нас, но и нашей общей исторической памяти. Отвергая родную поэзию, мы становимся беспамятным народом, а это пострашней любых экологических бедствий. Между тем поэзия – предмет капризный. Говоря о стихах, непременно размышляешь о личности пишущего, о ее бесконечном своеобразии и каждый раз сталкиваешься не с общим правилом, а с частным случаем. Вот почему трудно писать о поэзии вообще, но зато легко говорить о своей любви к ней…» Так с присущей ему резкостью и открытостью определил В. Корнилов задачи собственной поэтологии, свое кредо.
Мы решили открыть публикацию маленькой статьей В. Корнилова, написанной специально для сборника в серии «Самые мои стихи» (М.: Слово, 1995) и теперь, в контексте корниловской поэтологии, звучащей по-новому: здесь и вехи его творческой биографии, и сокровенный, абсолютно свежий взгляд на проблемы литературной экзистенции, и даже пророчество. Дальше следуют так называемые стихи о стихах: сначала – о поэтах, потом – о поэзии. А примыкает к поэтической мозаике ненапечатанное эссе В. Корнилова «Время – это люди», подготовленное им для сборника «Современники», который выходит ежегодно как итог Пушкинского молодежного фестиваля (проводится в РГУ нефти и газа имени Губкина с 1995 года, участники – 80 вузов России). Владимир Корнилов был душой этого конкурса и постоянным членом жюри фестиваля, – последнее его эссе обращено к творческой молодежи. Кто же знал, что станет оно своеобразным завещанием поэта?
МАСТАК ИЛИ ГОРОДСКОЙ СУМАСШЕДШИЙ?
Собрав «Самые мои стихи», я еще раз убедился, что о себе сказал в них достаточно. Осталось лишь добавить в предисловии несколько подробностей.
Я родился в 1928 году в семье инженеров-строителей. От матери (она умерла, когда мне было восемь лет) осталась этажерка со стихами, и я прочел их раньше, чем Марка Твена и Жюля Верна. Меня удивляло, как в коротких строчках умещается так много… Все непонятное (например, у Светлова: «пока Достоевский сидит в казино…») выяснял по растрепанному словарю Павленкова и, мне кажется, большинство сведений почерпнул из стихов.
Привыкший с детства развинчивать, чтобы узнавать их секреты, заводные игрушки, часы и детекторные радиоприемники, я то же самое, правда мысленно, начал проделывать со стихами. Иногда они расшифровывались, как ребусы. Так, «Синие гусары» Асеева, несмотря на звонкость, никакой тайны не содержали; светловская «Гренада» – тоже. А вот в строчках Светлова:
Ночь звенела стременами,
Волочились повода,
И Меркурий плыл над нами —
Иностранная звезда…
или Тихонова:
Как пленительные полячки
Посылали письма ему,
Как вагоны и водокачки
Умирали в красном дыму, —
несмотря на внешнюю простоту, красота была необъяснимой.
В 1945 году я чудом поступил в Литературный институт. Чудом – потому что законченных стихов у меня тогда не было. Я переписал несколько отрывков своим ужасным почерком, и приемная комиссия не разобрала не только их, но даже моего отчества; она решила, что я сын расстрелянного поэта Бориса Корнилова: в те летние месяцы после победы все ждали благодетельных перемен.
Но вместо перемен вскоре грянуло постановление об Ахматовой и Зощенко; я боготворил обоих, и постановление поколебало мою веру в большевиков и Сталина. Правда, после института, в армии, мне пытались промыть мозги, но не промыли. Я писал нечто супротивное эпохе, и печатали меня мало.
Очевидно, стоило, презрев повседневность, думать о вечном, но у меня так не выходило. Впрочем, в России такое редко кому удавалось.
Первые два сборника моих стихов были рассыпаны в верстке, а два других вышли в ощипанном виде. Ближе к сорока годам я стал писать прозу, и когда из верстки «Нового мира» выбросили мою повесть «Девочки и дамочки» и стало ясно, что в Советском Союзе мне больше не публиковаться, я начал печататься на Западе. Естественно, это не понравилось властям. А так как я начиная с 1966 года протестовал против арестов инакомыслящих, то после письма в защиту академика Сахарова (март 1977 года) меня исключили из Союза писателей.
Сегодня, в разруху, я публикуюсь чаще, чем в «оттепель», но нынче и поэты, и поэзия оказались на обочине жизни. Впрочем, в этом нет ничего странного.
Есть два полярных высказывания – Маяковского:
Надо, чтоб поэт и в жизни был мастак…-
и Ахматовой:
Любо мне, городской сумасшедшей,
По предсмертным бродить площадям.
Однако громогласные лозунги и грубый напор (когда в бухгалтериях Маяковскому не платили гонорара, он палкой разбивал окна), словом, все, что было в нем от мастака, пожухло и поблекло, а сохранилось только печальное, поэтически незащищенное, и сама смерть показала, что напор и лозунги были всего лишь его щитом и забралом.
В русской поэзии, на мой взгляд, можно найти только одного мастака – Державина времен «Фелицы», когда поэт еще верил в просвещенную монархию и не ощущал разлада между собой и своими стихами. А вот Некрасова, который был в жизни вовсе не промах, и крутого помещика Фета поэзия выдавала с головой: первый писал невеселые стихи, а Фет – вообще трагический лирик.
Даже самый гармонический из наших поэтов – Пушкин – оставил после себя кучу долгов и, значит, в жизни мастаком не был. И уж никак не годятся в мастаки нищенствовавшие в эмиграции Ходасевич и Цветаева или бездомный, умерший в лагере Мандельштам.
Но, помимо житейской неприспособленности, настоящих поэтов часто отличает еще детская наивность.
Прозревая будущее, они сплошь и рядом не видят происходящего вблизи. Борис Пастернак намеревался говорить со Сталиным о жизни и смерти, хотя Сталин уже выслал в Сибирь миллионы крестьян, а своим сподвижникам рубил головы налево и направо. Или Борис Слуцкий пытался учить директора издательства «Молодая гвардия», одного из столпов отечественного шовинизма, каких поэтов совершенно иного направления надо издавать. Естественно, что Сталин швырнул телефонную трубку, а молодогвардейский директор убрал Слуцкого из редакционного совета. В русской жизни, лишь наступая «на горло собственной песне», можно было остаться мастаком. Державину это удавалось до тех пор, пока мир для него не раскололся – и «трещина мира прошла через его сердце» 1. Последние державинские строки:
И если что и остается
Чрез звуки лиры и трубы;
То вечности жерлом пожрется
И общей не уйдет судьбы —
гениальны, но это не стихи мастака.
И вовсе не странно, что поэты, как все городские сумасшедшие, выталкиваются на обочину жизни. Негодовать по этому поводу глупо.
А вот мастаков после их смерти, а зачастую и раньше, забывают, и они в лучшем случае становятся «достояньем доцента» 2. Меж тем многие из явных неудачников, окончивших свои дни в нищете, в тюрьме или же прервавших свое горькое существование, впоследствии оказываются в таком читательском фаворе, каким не были избалованы даже самые удачливые мастаки.
Возможно, мои соображения поверхностны, но они оставляют городским сумасшедшим – а они в русской поэзии не перевелись и, надеюсь, не переведутся – утешение и надежду.
1февраля 1995 года,
- О ПОЭТАХ
АНТАБУС
Еще не в твоем кабинете,
Где вечно за дверью толпа,
А прежде на четверть столетья
В шалмане я встретил тебя.
Несчастный, пропахший мочою,
Читал о погибшей любви,
И как полыхали мечтою
Глаза голубые твои.
Казалось, недолго осталось:
Проводим тебя на погост…
Но принял, как постриг, антабус
И сразу стал важен и толст.
О, яростный культ государства,
Изрядно похожий на бред!..
От этого мрака лекарства,
Антабусу равного, нет.
И поздно из этого рая
Рвануть, принимая хулу,
Уйти в «голубые Дунаи»
И брызгать на каждом углу.
И поздно с беспутным задором
Стихом прозвенеть под вино,
И даже, как псу под забором,
Уже помереть не дано.
1972-1999
СМЕЛЯКОВ
Не был я на твоем новоселье,
И мне чудится: сгорблен и зол,
Ты не в землю, а вовсе на север
По четвертому разу ушел.
Возвращенья и новые сроки
И своя, и чужая вина —
Все, чего не прочтешь в некрологе,
Было явлено в жизни сполна.
За бессмертие плата – не плата:
Светлы строки, хоть годы темны…
Потому уклоняться не надо
От сумы и еще от тюрьмы.
Но минувшее непоправимо.
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №2, 2003