№5, 1975/Заметки. Реплики. Отклики

Опыт жизни и опыт искусства. Заметки на полях нескольких стихотворении и одной критической статьи

Настоящее произведение искусства

может возникнуть только тогда, когда:

1) поддерживаешь непосредственное

(не книжное) отношение с миром и

2) когда мое собственное искусство

роднится с чужим.

А. Блок

 

Как это было! Как совпало –

Война, беда, мечта и юность!

И это все в меня запало

И лишь потом во мне очнулось!..

 Д. Самойлов

 

Поэзия Великой Отечественной войны изучается сегодня широко и многообразно. Вслед за пластом идейно-тематическим, на который ставился – совершенно естественно и по тем условиям закономерно – акцент в годы войны и в первые послевоенные годы (вспомним хотя бы работы Л. Поляк, В. Перцова, О. Резника, Л. Тимофеева, С. Трегуба), ныне столь же обстоятельно, я бы сказал – дотошно, исследуется и пласт мастерства, «технологии», особенностей жанра, поэтики и т. д. (назову, к примеру, работы И. Гринберга, В. Кожинова, А. Урбана); вслед за монографиями и статьями о поэтах фронтового поколения (В. Дементьева, Л. Лавлинского, Л. Лазарева, Ал. Михайлова, Вл. Огнева, А. Туркова)

появляются обобщающие работы о поэзии Великой Отечественной войны (книга А. Абрамова).

Значительно реже, к сожалению, привлекается этот же художественный материал для изучения «лаборатории творчества», того, что происходит в этой загадочной лаборатории, когда в ней, как в волшебном тигле, сплавляются: опыт жизни – и опыт искусства; личная судьба автора – и судьбы тысяч других героев, ставших – в процессе творчества – частью его души; неповторимость чувств автора как личности, субъекта, – а для лирики, одновременно, и объекта творчества, – и принятые им (сознательно или бессознательно) на вооружение «чужие» образные средства, средства, освоенные (а иногда и оспоренные) им, переработанные порой до неузнаваемости – и все же поступающие (теперь уже как свои!) в тот тигель, где плавится сталь искусства.

Впрочем, есть ли тут вообще проблема? Не определяют ли достаточно точно характер «взаимоотношений» жизни и искусства в процессе творчества известные строки Маршака:

 

Питает жизнь ключом своим искусство.

Другой твой ключ – поэзия сама.

Заглох один – в стихах не стало чувства.

Забыт другой – струна твоя нема.

 

О чем тут, кажется, спорить? Конечно же, поэзия мертва, «нема» и без определяющего воздействия жизни, и без освоения своего собственного строительного материала, «кладовой» художественных средств – арсенала предшествующей поэзии.

Однако вот другие строки по тому же поводу. Строки безусловно искренние, лирически достоверные и в этом смысле – то есть по отношению к характеру героя, к воплощенному в них переживанию – безусловно правдивые: можно не сомневаться – когда автор писал их, он думал и чувствовал именно так.

 

Пускай в сторонку удалится критик:

Поэзия здесь вовсе ни при чем.

Я, может быть, какой-нибудь эпитет –

И тот нашел в воронке под огнем.

(С. Орлов)

 

Повторяю, в искренность этих энергичных, сильных, хочется сказать – безоглядно написанных, строк нельзя не поверить. Да, их автор – и наверняка не он один – думал в те годы именно так. Вспомните, к примеру, у Недогонова: «Поэт, покинь перо и музу…» (к строчкам этим мы еще вернемся). «Поэты фронтового поколенья» находили «под огнем» не только эпитет – вырабатывали мироощущение.

Бросается в глаза вместе с тем и другое. Нельзя не видеть, что в стихах Орлова решается – на конкретно-историческом материале – та же проблема, что и в лишенных столь зримых, конкретных примет времени, но, в сущности, конечно, тоже вовсе не вне времени написанных строках Маршака. Проблема-то одна, но акценты в ее решении у Орлова расставлены иначе, чем у Маршака. Куда более решительно, категорично и – куда более однолинейно (употребим это слово в его точном значении, то есть не оценочно, а информативно). Там, где у Маршака диалектическое единство поэзии и жизни, там у Орлова альтернатива: или – или. Или – поэзия, или – жизнь. И конечно же, при такой взаимоисключающей постановке вопроса выбор делается – всецело – в пользу жизни. Бог с ним, с критиком, ему не впервой быть отосланным «в сторонку», но «ни при чем» – при такой постановке и решении вопроса – оказывается и поэзия! Эпитет и без нее найдут «в воронке под огнем», а поэзии тоже остается в этом случае лишь отойти «в сторонку» и стать рядом с посланным туда строчкой раньше критиком…

Целесообразно ли – столько лет спустя – вступать на полном, как говорится, серьезе в теоретический спор с поэтом, доказывая ему с усердием почти комическим, что при всем нашем преклонении перед Чернышевским и его, для своего времени, очень важной формулой: «жизнь выше искусства», мы все же сегодня решаем этот вопрос иначе: не о «выше» или «ниже» ведем речь, а о том, что первично, что вторично, – о надстроечности искусства как одного из видов общественного сознания и о его способности в свою очередь активно влиять на бытие… Думается, поэт знает все это не хуже нас, и если написал – тогда – все же вот так, а не иначе, – так он ведь не теоретическую монографию писал, а стихи! Как чувствовалось в тот момент, так и выразил. И стихи сохранили эту правду чувства – тем они и сильны. Стоит ли в таком случае подходить к ним как к теоретической статье, делать из них мишень для своих упражнений? Подыщите себе, товарищ критик, для этой цели кого-нибудь из своих собратьев по литературному «цеху» – на них и упражняйтесь, а поэта оставьте в покое, он – «не из вашей роты».

В возражении этом был бы свой резон, если бы – совсем недавно – эти старые строки Орлова не были вспомянуты и подхвачены критиком, увидевшим в них эстетическую программу поколения. «Мы сталкиваемся здесь, – авторитетно пишет Л. Аннинский, – с удивительной и сквозной для военного поколения убежденностью: поэзия – ничто перед жизнью» 1.

Сквозной? Это уже серьезно. В этом надо разобраться.

В искренности энергичных, со всей безоглядностью чувства «заявленных» строк Орлова сомневаться не приходится. Однако справедливы ли они? Или, точнее, так: вполне ли они справедливы – не по отношению к воплощенному в них лирическому переживанию (тут их достоверность вне сомнения), а по отношению к самой поэзии? В самом ли деле, она, поэзия, тут вовсе «ни при чем»? Нет ли не только опыта жизни, но и опыта литературы, культуры уже в самой подчеркнутой полемичности этих строк, в самом «отталкивании» от культурно-поэтической традиции, которая все же – применим к ней слова Маяковского – «пресволочнейшая штуковина: существует – и ни в зуб ногой»?

 

1

Да, конечно, сила всякой поэзии прежде всего в ее жизненных истоках. В поэзии военных лет это проявилось с особой обнаженностью.

В последующих изданиях своих стихов С. Орлов заменил в процитированной выше строфе «поэзия» на «поэтика»: «поэтика здесь вовсе ни при чем». Но Л. Аннинский в недавней статье, на которую я буду ссылаться и с которой буду полемизировать, приводит именно первоначальный вариант, видит в нем эстетическую программу поколения и вводит его в круг наших сегодняшних размышлений и споров. Это вынуждает меня также обратиться к первой редакции стихотворения.

У Владислава Занадворова – поэта, погибшего на фронте, – есть стихотворение, написанное незадолго до гибели, оказавшееся пророческим по отношению к собственной судьбе. Вот его первая строфа:

Ты не знаешь, мой сын, что такое война!

Это вовсе не дымное поле сраженья,

Это даже не смерть и отвага. Она

В каждой капле находит свое выраженье.

Среди этих «капель»: блиндажный песок – и юность, истлевшая в окопах; колеи разбитых дорог – и омытые кровью письма, писавшиеся на ложе винтовки; над изрытой землею последний рассвет —

И лишь как завершенье –

Под разрывы снарядов, при вспышках гранат –

Беззаветная гибель на поле сраженья.

В этом стихотворении нет «щелей», «зазоров» между правдой подвига и правдой будней. Быт войны стал в них бытием; романтическая метафора и точная подробность сплавлены воедино. Сплавлены не только потому, что увидено самим поэтом, а потому, что самим пережито.

Стихотворение Занадворова я знал давно, в свое время писал о нем. Но вот совсем недавно привелось познакомиться (еще в сбереженной с той поры рукописи) со стихами московского критика, сотрудника журнала «Знамя», Юрия Севрука, тоже погибшего на фронте. И среди этих, большей частью не публиковавшихся, стихов наткнуться на следующие строки:

Что такое война? Это – воющий голос металла,

Доносящийся с неба сквозь серую рвань облаков.

Это – липкая слякоть, привычная злая усталость,

Надоедливый дождь, зарядивший на веки веков.

Что такое война? Это – мы, одинокие парни,

Каждый сам по себе, среди тысяч таких же мужчин.

Ты решаешь судьбу батальонов, дивизий и армий,

Оставаясь, как равный, со смертью один на один2.

Севрук не знал – не мог тогда знать – приведенных выше строк Занадворова. И однако, перекличка этих двух стихотворений – наглядна, явственна, от ритмики и вплоть до совпадающей фразы, вынесенной – у обоих – в первую строку. Общий опыт, общая судьба, общие мысли и чувства…

Или еще. Любителям поэзии памятно признание Михаила Кульчицкого в его – последнем из дошедших до нас – стихотворении:

Я раньше думал: лейтенант

Звучит «налейте нам»

И, зная топографию,

Он топает по гравию.

Так казалось раньше, до войны. На войне оказалось – не так. Оказалось, что:

Война… совсем не фейерверк,

А просто – трудная работа,

Когда –

черна от пота –

вверх

Скользит по пахоте пехота.

Марш!

И глина в чавкающем топоте

До мозга костей промерзших ног

Наворачивается на чоботы

Весом хлеба в месячный паек.

Сравнить тяжесть глины, налипающей «на чоботы», когда не идешь, не бежишь, а именноскользишь по мокрой, грязной земле, с тяжестью месячной пайки хлеба – такого, не пережив, не придумать. Жизнь поистине диктует в этом случае сравнения, определяет образную систему; эпитеты в этом случае и впрямь находятся «в воронке под огнем»…

Другой молодой поэт, павший на войне, – сибиряк Борис Богатков, – был еще моложе Кульчицкого, только-только начинал, и мотив: «Я раньше думал…», тема преодоления книжно-романтических иллюзий звучит в его стихах далеко не с такой концентрированной спрессованностью, как у Кульчицкого. Однако же звучит; жизнь и здесь вносит свои коррективы, суровые, но необходимые. Это отражается и на поэтике.

Сравните отрывки из двух стихотворений Богаткова – предвоенного и написанного на втором году войны. В первом:

И откуда б враг ни появился –

с суши, с моря или с вышины, –

будут счастья нашего границы

от него везде защищены.

Наши танки ринутся рядами,

эскадрильи небо истемнят,

грозными спокойными штыками

мы врагу укажем путь назад.

(1940)

Время не поколебало основного – патриотического – пафоса этих предвоенных стиховБогаткова; но с иллюзиями о всеспасительной силе «спокойных штыков» пришлосьпроститься, на войне все оказалось значительно сложнее… Около двух лет отделяет этистроки Бориса Богаткова от других, написанных им же:

Впереди – города пустые,

Нераспаханные поля.

Тяжко знать, что моя Россия

От того леска – не моя…

(1942)

На смену умозрительной декларации (самолеты «небо истемнят») приходит пережитое,выстраданное. Поэт, только что вернувшийся из госпиталя, вспоминает «плохую погоду –солнечный день», – поразительное, парадоксальное сочетание, продиктованное, однако же,не изощренностью поэтического мышления, а суровой прозой жизни (хорошая погода вначале войны – удача для гитлеровских «юнкерсов» и «мессеров»); вспоминает бомбежку,»соседа, закрывшего голой рукой голову в каске стальной», – поди придумай такое! Что,кажется, значит голая рука в сравнении со стальной каской; может ли она защитить,прикрыть от бомбы там, где бессильна и каска?.. Однако же об этом хорошо рассуждать,читая стихи; а на поле боя поведение не всегда подчиняется логике… В этой скупойдетали – правда войны. Образ действительно найден «в воронке под огнем». Не толькосостояние души, но и сам образ!

Война подвергла суровой проверке и этику и поэтику. Ненависть поэтов, прошедшихфронт, к дешевой фразе, книжной риторике, к эпитетам, взятым напрокат, стереотипампоэтического мышления диктовалась пережитым на войне, эстетическоеопределялось этическим. В своих воспоминаниях о Богаткове друг его юности, новосибирский журналист Николай Мейсак, приводит любопытный эпизод.

Новосибирск, 1942, В существовавшей при отделении ССП и редакции журнала»Сибирские огни», как сказали бы сегодня, литературной студии – очередное занятие.»Всю ночь в разведке удалой мы не смыкали глаз», – с пафосом читает один из участниковзанятий. И вдруг – ироническая реплика Богаткова (он в это время только что выписалсяиз госпиталя и добивался новой отправки на фронт):

– Удалой?! А почему – не хитрой, осторожной?! Интересно было бы посмотреть тебя на фронте в этой «удалой» разведке, – интересно, какой от подобной разведки был бы толк иосталось ли бы после нее хоть что-нибудь от тебя самого…3

Примеры подобного рода можно было бы множить и множить.

Означает ли, однако, все вышесказанное, что в поэзии Великой Отечественной войныважны только ее жизненные корни? Что она ни на что, кроме факта, неопиралась? Или, иначе говоря, что она начинала «с нуля» и степень активности,горячности переживания, душевной «температуры» и в самом деле переходила в стихи,так сказать, напрямую, минуя весь тот пласт культуры поэтической, который хранился жев душе создателей этой поэзии и который, конечно же, тоже был для них жизнью, ибо»слова поэта суть уже дела его» (Пушкин)?

 

2

Если принимать формулу: «Поэзия здесь вовсе ни при чем» – буквально, видеть в ней ивпрямь основу эстетических воззрений поколения, то как подойти в этом случае – неприбегая пока к новым примерам – даже к тем стихам, которые мы здесь уже цитировали?Ведь и стихотворение Кульчицкого о войне – не о фейерверке, а работе – кончаетсявсе же не этими строчками (кстати, в них тоже есть не только новый – жизненный – опыт, но и отталкивание от старого – литературного, – стало быть, традиция в нихтоже присутствует как один из полюсов, хотя бы и «заряженный» отрицательно: не будьего – не было бы и «дуги», не возникло бы «силового поля» стихотворения). Кончается жеэто стихотворение строфой, неожиданно сводящей, сплавляющей времена, соединяющей –как сказали бы мы сейчас – время реальное и время историческое:

На бойцах и пуговицы вроде

Чешуи тяжелых орденов.

Не до ордена.

Была бы Родина

С ежедневными Бородино.

Можно ли, положа руку на сердце и не погрешив против истины, утверждать, что образыи этой строфы тоже «просто» (как выражается Л. Аннинский) найдены «в воронке подогнем»? Во всяком случае, можно ли утверждать это в том же смысле и в той же степени,что и в отношении предыдущих тропов (глина, тяжелая, как хлеб; пехота, скользящая помокрой пахоте)?

Конечно же, в этих строках – мироощущение, сформированное фронтом; но тольколи фронтом, одним ли фронтом? Разве не сыграл тут своей роли и довоенный –идейный, культурный, душевный – опыт? Или – скажем по-другому – разве не проявилосьтут взаимодействие между опытом, добытым, что называется, собственнымгорбом, и опытом, приобретенным из книг, но тоже включенным в духовную «структуру»поэта, ставшим как бы частью его самого; между пережитым – и узнанным?Не сказался ли в этих строках, в этих непроизвольно родившихся у поэта ассоциацияхмежду обмундированием современного бойца – и рыцарскими («орденскими») доспехами,между тяжелыми сражениями 1942-го – и битвой, переломившей хребет захватчику в1812-м, – не сказался ли в этом не только личный жизненный опыт автора, но и егоисторический опыт, полученный – не в последнюю очередь – через книги, черезлитературу, поэзию: от баллад Жуковского, романов Вальтера Скотта, «Сцен изрыцарских времен» Пушкина до «Бородина» лермонтовского, до бессмертной эпопеи Л.Толстого?

Да, думаю, именно так. В приведенных строчках скрестились, слились найденное подогнем и взятое у Истории (которая в пламени войны тоже прочитывалась по-новому) –опыт жизни и опыт культуры. И характерно это вовсе не только для МихаилаКульчицкого (чей поэтический «генезис» раскрыт, кстати, тем же Аннинским интересно иубедительно), но в той или иной степени для всей поэзии фронтового поколения.

Иногда поэтическая традиция выступает обнаженно, дается, как говорят, открытымтекстом. Вспомним строки Арона Копштейна, написанные еще в преддверии ВеликойОтечественной, в разгар ожесточенных боев с белофиннами (Копштейн ушел на эту»малую», «незнаменитую», по выражению А. Твардовского, войну добровольцем – всоставе студенческого лыжного батальона, вместе с Михаилом Лукониным, МихаиломМолочко, Николаем Отрадой, и погиб, пытаясь вытащить из-под огня тело сраженногобелофинской пулей Отрады). Строки, продиктованные пережитым в боях героическим итрагическим опытом. Копштейн говорит о том, чему их – поэтов-добровольцев, бывшихифлийцев и литинститутцев – научила фронтовая повседневность, какими она их сделала,а в чем-то и переделала:

  1. Л. Аннинский, Глубина фронта. Этическая тема в лирике военного поколения, «Новый мир», 1974, N 4, стр. 229.[]
  2. Эти стихи приводит и М. Матусовский в своих воспоминаниях о Севруке, «Неделя», 1974, N 40, стр. 12.[]
  3. См. в сб.: «Борис Богатков. Единственная книга». Составители Н. А. Мейсак иЛ. В. Решетников. Автор предисловия и примечаний Л. В. Решетников,Западно-Сибирское книжное изд-во, Новосибирск, 1973, стр. 152.[]

Цитировать

Коган, А.Г. Опыт жизни и опыт искусства. Заметки на полях нескольких стихотворении и одной критической статьи / А.Г. Коган // Вопросы литературы. - 1975 - №5. - C. 192-224
Копировать