№5, 1976/Жизнь. Искусство. Критика

Общность цели

Продолжаем дискуссию, материалы которой публиковались в «Вопросах литературы» (1975, N 6, 8, 9, 10; 1976, N 1, 3).

Художественную жизнь современности невозможно понять и верно оценить, рассматривая составляющие ее литературные явления как замкнутые эстетические системы. Общественная жизнь не просто предмет изображения литературы, но ее смысл. В ней истоки пафоса художника, к ней обращен эстетический идеал писателя.

Общественная проблематика – понятие емкое, сложное. На своем XXV съезде партия, подведя итоги достигнутому, открыла новые перспективы движения по пути коммунистического строительства. На фоне грандиозных планов десятой пятилетки – пятилетки эффективности и качества – заново оцениваешь роль и значение искусства в идейно-нравственном воспитании человека.

На XXV съезде КПСС были отмечены значительные достижения в искусстве последних лет, говорилось о повышении художественного и духовного авторитета литературы. Эти суждения вселяют не только гордость и сознание выполненного долга в тех, кто занимается литературным трудом, но рождают деловое, рабочее настроение, побуждают не к самодовольному созерцательству сделанным, но к новым усилиям и к новым поискам.

Конечно, это в полной мере относится и к литературной критике.

Критика в большом долгу перед современной литературой – перед прозой в частности.

До чего мы привыкли поучать писателей, констатировать их упущения и выдвигать абстрактные и стереотипные призывы: прислушаться к зову времени, подняться на высоту, с которой-де дальше видно, идти вглубь, вперед, стремиться к правде, к синтезу и т. д.! Распутину, например, считает Е. Сидоров, чтобы стать писателем «большого масштаба», «необходим качественно иной захват художественной мысли, обнимающей новые глубины и пространства современной и исторической советской жизни». Ну, а какой же это «иной»?

Понятно, что надо писать лучше, но, стало быть, сейчас пишут плохо? Е. Сидоров вот считает – да: «реальность современной советской прозы такова, что радоваться пока особенно нечему», и советует: надо стремиться к синтезу. Мол, в середине 60-х годов преобладал в прозе дух анализа, теперь писателям приспело время синтезировать свои художественные впечатления. Но ведь анализ и синтез – две органичные ступени художественного познания. Может ли существовать синтез без предварительного анализа?

Радоваться нечему… Е. Сидоров пишет главным образом о романистике. Один молодой критик в популярном молодежном журнале не так давно заявил, что и современный советский рассказ захирел, нет в нем ярких явлений. Эти утверждения – крайность… Тоже из добрых побуждений критики взяли под обстрел «литературщину», явление живучее и вредоносное. Однако не перегибаем ли мы тут палку (если иметь в виду общее и действительное состояние нашей литературы), когда такое почетное место отводим рубрике «Литература и литературщина» и несправедливо мало пишем о явлениях отрадных, положительных?

Что касается самого этого хлесткого определения «литературщина», то мне кажется, что в критическом обиходе оно стало излишне вольно трактоваться. Ведь и у крупного писателя можно найти что-либо рожденное литературными реминисценциями или же связанное с жизнью, но не прямо, а опосредованно, через литературу. Это, может быть, какая-то линия, образ, а то и штрих какой-то, деталь, подчас и незначительные. Вряд ли, видимо, в такого рода ситуациях надо пускать в ход явно бранное определение. Достаточно сказать, что, мол, это от литературы, а не от жизни, и все будет ясно и оценено точно. А то порой случаются и весьма досадные накладки. Вот, к примеру, в «Литературной газете» критический материал о романе Г. Коновалова «Предел» поместили под этой броской рубрикой. А в «Литературном обозрении» устраивается серьезная дискуссия по поводу этого произведения; Ф. Кузнецов в «Новом мире» тоже без скепсиса рассматривает «Предел». Конечно, недостатки, просчеты у автора есть, можно допустить, что некоторые из них появились вследствие некой стилевой инерции, но в целом-то разве этот роман – литературщина?..

Нельзя, впрочем, видеть здесь какое-то злонамеренное искажение современного литературного процесса, но то, что, борясь с недостатками, мы порой упускаем из виду явление в целом, – это факт. И долг критики перед литературой каждодневно множится, ибо мы плохо еще анализируем и, если хотите, пропагандируем нашу прозу, растущую граждански и художественно. (В этом смысле полностью справедлив пафос статьи И. Дедкова.)

Е. Сидоров сетует, что нет сейчас «масштабного, социально-философского романа, стягивающего воедино главные проблемы духовной жизни нашего современника», и вообще, считает он, «после «Русского леса» Леонида Леонова мыслитель в русской прозе не часто соединяется с художником». Что касается конкретно жанра романа, то он действительно уступил первенство повести. Какие тенденции возобладают в ближайшее время – вопрос дискуссионный. Но вряд ли будет плодотворным искусственно стимулировать развитие романных форм: как-то не верится, что такой заказ может быть выполнен. Не пойти ли по другому пути — пристальнее присмотреться к менее масштабным жанрам (повести, рассказу) с тем, чтобы выяснить, раскрываются ли здесь «главные проблемы духовной жизни нашего современника»? Тогда, думается, мы сможем освободиться от многих общих мест и риторики в своих критических статьях и, говоря о том, что есть, оценивая существующее, перспективы развития будем определять, исходя из внутренних потребностей самой литературы, соотнесенных с общественной и духовной жизнью народа.

В Отчетном докладе Генерального секретаря ЦК КПСС товарища Л. И. Брежнева XXV съезду партии говорилось: «…Важнейший итог прошедшего шестидесятилетия – это советский человек». Вот – в общем виде, конечно, – главная проблема литературы. И с высокой трибуны съезда прозвучали слова, свидетельствующие о том, что она получает достойное художественное решение. «Были здесь и свои издержки, – говорилось в докладе, – но все-таки больше достижений. Заслуга наших писателей, художников в том, что они стремятся поддерживать лучшие качества человека – его принципиальность, честность, глубину чувства, исходя при этом из незыблемых принципов нашей коммунистической нравственности».

Завоевания прозы последних лет связаны как раз с более углубленным осмыслением характеров. Заметить, как соединяется художник и мыслитель, можно не только на примере такого романа, как «Русский лес». А разве мы откажем в философской емкости «Белому пароходу» Ч. Айтматова, «Пастуху и пастушке» и «Последнему поклону» В. Астафьева, «Привычному делу» и «Канунам» В. Белова, повестям В. Быкова и В. Распутина, прозе Ф. Абрамова, лучшим рассказам В. Шукшина, «прибалтийскому» роману? Когда Е. Сидоров открывал дискуссию, роман С. Залыгина «Комиссия» не был еще опубликован. Прочитав же окончание романа в N 11 «Нашего современника», многие, я думаю, увидят, что в современной нашей литературе появилось произведение, весьма значительное по своей художественно-философской и нравственной проблематике.

Прав Е. Сидоров, замечая, что «все решает тип художественного мышления, концепция мира и человека», а не жанровая форма повествования. Художественные раздумья названных писателей наполняются серьезным жизненным содержанием именно потому, что «концепция мира и человека», предстающая в их творчестве, опирается на добытое в трудном и самостоятельном поиске. Если здесь мы не часто встретим обнаженную публицистику, то это лишь значит, что перед нами поэтически-философская система, где художественная образность вбирает в себя любой сложности идею и доносит ее до читателя не как предмет логики, но как явление искусства.

Обращаясь к исследованию внутреннего мира личности, писатели испытывают на прочность те нравственные ее свойства, которые составляют подлинно человеческое содержание характера. Стремление познать всю полноту жизненной правды в творчестве многих органично выливается в правду художественную. (Е. Сидоров почему-то назвал это синтезом. Необходимость этого термина справедливо оспаривалась Г. Баклановым, И. Дедковым, Л. Антопольским.) Писатели подчас сознательно идут на концентрацию жизненных сложностей, противоречий, трагедий в судьбах своих героев, чтобы тем самым подвергнуть характер максимальным испытаниям. Тут цель не экспериментаторская, а глубоко гуманистическая. Вера в человека, в его здоровые, прекрасные начала в лучших произведениях нынешней прозы утверждается с поразительной силой и целеустремленностью.

«В поэзии нужна страсть, нужна ваша идея, и непременно указующий перст, страстно поднятый, – замечал Достоевский, раздумывая над целью художественного творчества. – Безразличие же и реальное воспроизведение действительности ровно ничего не стоит, а главное – ничего и не значит» 1. И часто встречаешь произведения, пафос которых отмечен именно этим зрелым чувством.

Не надо думать, что их авторы заражены этаким бодряческим настроением. Наоборот, многие из них сами как бы вместе с героями проходят труднейший путь к истине, и художественные раздумья их драматичны. Усиление гуманистического пафоса не случайно зачастую связывается с обращением к подлинно трагедийному жизненному материалу.

«Человека не стало. Всю ночь я лежал потом с пустой душой, хотел сосредоточиться на одной какой-то главной мысли, хотел – не понять, нет, понять я и раньше пытался, не мог, – почувствовать хоть на миг, хоть кратко, хоть как тот следок тусклый, – чуть-чуть бы хоть высветлилось в разуме ли, в душе ли: что же это такое было – жил человек… Этот и вовсе – трудно жил. Значит, нужно, что ли, чтобы мы жили? Или как? Допустим, нужно, чтобы мы жили, но тогда зачем не отняли у нас этот проклятый дар – вечно мучительно и бесплодно пытаться понять: «А зачем все?» Вон уж научились видеть, как сердце останавливается… А зачем все, зачем?! Жить уж, не оглядываться, уходить и уходить вперед, сколько отмерено. Похоже, умирать-то – не страшно».

Эти слова сказал Василий Шукшин; больно, что ими он как бы прощался с нами: они из последней прижизненной публикации его рассказов…

И вот ведь не умел, не мог он «не оглядываться». «А зачем все?» – вопрос, так обнаженно звучавший особенно в последних его вещах, рождался не от бессилия и усталости. Этим же мучились и герои Василия Шукшина, как раз демонстрируя свою духовную зрелость.

Б. Анашенков, споря с И. Золотусским по поводу «прочтения» В. Шукшина, утверждал, будто «чужды и противны героям Шукшина, очень земным, реальным, социально обусловленным, абстрактные «зачем?» и «физически-болевые ощущения духовного», навязываемые им критиком (И. Золотусским. – Н. М.). Не по плечу они им, противны их положению, происхождению, умонастроению». Я не думаю, что здесь нужно очень уж обстоятельно возражать Б. Анашенкову, для опровержения этого тезиса достаточно просто сослаться на большинство последних рассказов В. Шукшина, на «Калину красную», да и на роман «Я пришел дать вам волю»; вспомнить можно и некоторые из ранних его рассказов, например»Космос, нервная система и шмат сала». Но все-таки удивляет сама постановка проблемы: почему это вдруг «земной», «социально обусловленный» герой не может задаться вопросом «зачем»? Да и с каких пор подобные вопросы мы начали считать «абстрактными»? Насколько помнится, русскую литературу вообще отличало пристрастие к постановке такого рода вопросов, аттестуемых даже «проклятыми».

Мне кажется, взгляд Б. Анашенкова на творчество В. Шукшина слишком узок (И. Золотусский ближе к истине).

Вряд ли кто-нибудь станет спорить с общим тезисом о социальной наполненности прозы В. Шукшина, но вот в конкретном своем анализе Б. Анашенков, к сожалению, не всегда стремится увидеть частное как момент движения и соотнести его с целостной системой идейных и художественных воззрений писателя. Это сказывается в трактовке В. Шукшина как писателя сугубо «деревенского»: мол, драматизм его героев в том, что из деревни они «выламываются», но к городу душой не прикипают, – концепция, которая, кстати, разделяется многими критиками; особенно подробно ее развивает Л. Аннинский в статье «Шукшинская жизнь» («Литературное обозрение», 1974, N 1). Это сказывается и во взгляде на его персонажей как в большинстве своем на «чудиков» (об этом говорит сам выбор анализируемых Б. Анашенковым рассказов). Не случайно поэтому в концепцию критика никак не «легла» сказка «До третьих петухов», которую, согласитесь, нельзя понять, видя в последних вещах В. Шукшина «лоскутность» впечатлений (что, вероятно, в какой-то степени характерно для его ранних рассказов, но и там, в «Сельских жителях», уже была точная «сфокусированность» писательского взгляда), как нельзя и определить ее ценность в связи с тем, что писатель здесь «торопился откликнуться, схватить» грандиозные общественные потрясения, переживаемые современником.

«До третьих петухов» – это философское произведение прежде всего. Здесь не просто констатация проблемы, но размышление над случившимся и до сих пор происходящим. За внешней веселостью положений, яркой сочностью образов, колоритностью и живостью языка тут – много горечи.

Зря, думается, И. Золотусский попытался так символически истолковать само возвращение Ивана на библиотечную полку: дескать, это «возвращение героя В. Шукшина (и его автора) к первоосновам родной словесности, к тому истоку, из которого всем нам пить и пить». В общем-то, нет каких-то оснований утверждать, что Иван (и его автор) с этими «истоками» когда-то порывали или просто отходили от них.

Я лично верю в намек В. Шукшина на новую сказочную историю с Иваном («Может быть, тут что-то еще произойдет…»), в которой бы рассказывалось, что Иван вернулся к бедолагам-монахам да прикинул, как выдворить чертей из монастыря, потому что ему не просто обидно слышать цокот чертовских копыт по мощеному двору монастыря, но и сознавать, что пляшут черти в его – Ивана! – святыне.

Вернувшись на книжную полку, Иван не унимается в своем горе: «Нам бы не сидеть, Илья! – вдруг чего-то вскипел Иван. – Не рассиживаться бы нам!..» Разве не обидно, что героя народной сказки так ловко надули черти и теперь под «поп»-мотивчик распевают истинно страшную песенку: «Мы возьмем с собой в поход на покладистый народ – политуру. Политуру… Под забором, под плетнем – покультурим. Покультурим…» Тут, как видим, не до шуток. Но это активное «Нам бы не сидеть, Илья!», связанное с осознанием собственной вины («Такой и пришел – кругом виноватый. Посиди тут!..»), убеждает и нас, читателей, и выдает уверенность автора, что Ивану под силу не только шумнуть на Мудреца, отняв у него печать (символ власти), но и погнать из монастыря чертей, этих главных и самых злых врагов «покладистого» народа.

Тревоги писателя всегда шли от людских болей, от желания помочь человеку, от веры в жизненно здоровые начала народного характера. Возьмите любой зрелый рассказ Шукшина, там, сколь ни была бы драматична его событийная основа, всегда слово художника наполнено жизнеутверждающим чувством. Даже в «Калине красной» смерть Егора Прокудина, – жестокая, как и любая смерть, а тут особенно жестокая, – находится в таком сцеплении с вечными гуманными законами жизни, что когда схлынет первое горькое чувство, то поймешь не только невозможность для Егора, прошедшего такое и потерявшего столько, жить дальше, но и обнаружишь вдруг, как велик человек, способный совершить то, что совершил Прокудин, как прекрасна может быть его душа, способная очиститься от всех корост и полюбить с такой жаждой землю, людей, жизнь, как это смог Егор. Силу и глубину человеческой души измерила смерть.

В одной аудитории мне довелось; слышать, как В. Распутин, отвечая на читательскую записку по поводу истории рождения замысла повести «Живи и помни», говорил, что ему, прежде всего, хотелось написать Настёну и он искал ту жизненную ситуацию, которая способна была бы раскрыть характер героини во всем объеме и силе. Он чувствовал, что это могла быть только трагедия, причем трагедия необычная, жестокая, когда бы характер вычерпался весь до капельки. Так рождался сюжет, так складывалась судьба Настёны.

«…В ситуации драматичнейшей и для нее безвыходной Настёна ощупью находит, а вернее, так и не находит достойного выхода, потому что смерть человеческая, самоубийство, на которое она пошла, ни решением, ни выходом быть не могут» 2 – так считает Ф. Кузнецов.

Похоронили бабы Настёну, всплакнули, пожалели. И в жалости этой было оправдание Настёне и несогласие со свершившимся. Не оттолкнул бы никто Настёну, останься она жить, но разве был бы это «достойный» выход для нее самой?

  1. «Литературное наследство», 1971, т. 83, стр. 610. []
  2. «Литературное обозрение», 1975, N 3, стр. 32. []

Цитировать

Машовец, Н. Общность цели / Н. Машовец // Вопросы литературы. - 1976 - №5. - C. 48-76
Копировать