№3, 1990/В творческой мастерской

О пережитом, дозволенном и недозволенном

Д. Урнов.И за рубежом, и в нашей стране (в составе сборника «Век надежд и крушений», изданного «Советским писателем»в конце 1989 года) вышла ваша книга воспоминаний «Погружение во тьму», произведение, выдержанное в том жанре, который завещан нам Герценом в его «Былом и думах». Конечно, книгу нельзя воспринимать как сугубо документальную, хотя все в ней основано на вашей судьбе, вашей жизни…

О. Волков.Субъективно воспринятой.

Д. У.Позвольте вам напомнить, Олег Васильевич, как здесь же, на Пушкинской площади, недалеко от редакции «Вопросов литературы», мы встретились с вами. Вы шли из редакции «Нового мира»и сказали: «Вот Александр Трифонович Твардовский выдал мне аванс, взяв рукопись моей книги». Было это, если не ошибаюсь, лет двадцать тому назад.

О. В.Не меньше.

Д. У.Книга называлась тогда по-другому – «Под конем» ?

О. В.Совершенно верно.

Д. У.Какова же была судьба этой рукописи?

О. В.Это были времена, названные «оттепелью». Помню, что Твардовский, ознакомившись с рукописью, сказал, что он опубликовал «Один день Ивана Денисовича»Солженицына, потом у него есть рукопись, принесенная ему Аксаковой-Сивере: ее воспоминания в двух томах вышли за границей. Эта рукопись меня опередила. Когда я отдал свою, он сказал: «Чтобы меня не обвинили в направлении, придется вашу немножко отложить. Но мы будем ее публиковать». Однако, как известно, «оттепель»продлилась недостаточно долго, чтобы дошла очередь до меня. И Александр Трифонович возвратил мне рукопись. Причем он сказал, что возвращает ее «до востребования». Но востребования так никогда и не случилось. Я не берусь анализировать всю обстановку того времени. Многого я не знал и не понимал. Обобщать? Большая политика – не моя специальность, как говорят немцы. Но в то наступившее безвременье, которое мы теперь назвали застоем, думать о публикации, конечно, не приходилось. Тогда я книгу несколько раз переделывал, уточнял. Многое в памяти было живо, да и было еще укого спросить. Постепенно я пришел к новому заглавию – «Погружение во тьму». Ведь рукопись охватывает, как мне кажется, действительно мрачные страницы истории нашей страны. Я хочу вспомнить один эпизод. В первой книге следователя по особо важным делам Соколова об убийстве царской семьи (он написал ее по свежим следам в бывшем Екатеринбурге) была такая подробность. Когда царскую семью свели в нижний полуподвальный этаж, когда они все там кто сидел, кто стоял, вошли Белобородое и Голощекин, скороговоркой прочли постановление Екатеринбургского Совета рабочих и крестьянских депутатов о том, что их приговориликрасстрелу. И будто бы царь успел сказать: «Как?! Без суда?»Залпы все оборвали. Мне думается, что вот это»Без суда?»может быть отнесено ко всему, что случилось потом. Потому что с самого начала были посеяны семена именно того, что привело к культу личности и репрессиям. Идея правосудия и законности была подменена понятием революционной целесообразности, которая, в сущности, и обратилась во вседозволенность. Мы знаем, как и в более поздние времена обращались с судебными формальностями, с этическими нормами, но с ними не считались с самого начала. Это позволило мне в моей работе слить воедино последствия правления Сталина с тем, что началось с первых дней революции, когда еще вновь образованное правительство было в Петрограде. Уже тогда было выработано положение о ВЧК (Всероссийской Чрезвычайной Комиссии), которая сразу же стала прибегать к тем бессудным расправам, которые привели к дальнейшему произволу. Поэтому я, запомнивши всю эту череду лет, не могу провести демаркационной линии, когда начались сталинские репрессии и когда кончились репрессии первых правителей страны после захвата власти большевиками. Между этими репрессиями не было разницы. Это было последовательное расширение скороспелых карательных мер, которые призваны были обеспечить покорность, немоту, согласие и которые потом стали рядить в слова о важности «понимания конечных результатов»и тому подобное. Если мы сейчас говорим о том, что хотим установить правовое государство, нужно возвращаться не к 37-му, а к 17-му году. Мне так думается, потому что в дальнейшем не раз я был свидетелем совершенно произвольных суровых мер, да и сам подвергался им. Никто не доискивался до подлинных проступков или тем более преступлений. Важен был поставленный на повестку дня террор, важно было, чтобы он не ослабевал. И цель была, конечно, достигнута. Потому что страх был всеобщий, немота сплошная, никто не имел права критики, никто не смел задумываться над текущими событиями, но вынужден был повторять то, что диктовалось сверху.

Д. У.Олег Васильевич, эта ваша мысль о том, что репрессии начались сразу после революции в 1917 году и ничем не отличались от репрессий конца 20 – 30-х…

О. В.Ничем, кроме масштабов.

Д. У.Видимо, эта мысль и служила препятствием для публикации вашей книги, но и в наши дни ваша книга вышла все-таки не без купюр.

О. В.Да, и это никак не согласуется с тем, что декларируется. Ведь у нас сейчас заявлена свобода критики. А плодотворными попытки создать правовое государство могут быть, только если истина будет восстановлена во всей се, не побоюсь сказать, неприглядности. Как было на самом деле. Ведь я с 17-го года, а с 18-го тем более хорошо помню совершенно произвольные расправы в нашем маленьком городке Торжке прежней Тверской губернии. Наезжали туда какие-то абсолютно случайные люди. Был какой-то матрос или самозванец Клюев, который всю власть забрал себе и некоторое время терроризировал весь городок, устраивал показательные расстрелы. Хватали людей, священников, бывших фабрикантов, урядников и расстреливали. Такие вещи делались, может быть, и самостийно, но разбег был дан центральной властью.

Д. У.Олег Васильевич, но, как вы думаете, если бы после 1917 года не были применены все эти крайние репрессивные меры, известные, собственно говоря, со времен Великой французской революции, люди вашего круга, вашего класса – отступили бы они, сдали бы они свои позиции?

О. В.Я думаю, что представители прежней интеллигенции не были, конечно, подготовлены к крушению всякого правосудия. Потому что первой заботой Временного правительства после отречения Николая было создать комиссию по выборам в Учредительное собрание. Русская интеллигенция не мыслила будущее России без созыва Земского собора, на котором бы вольно и серьезно обсуждался ее будущий строй. И вот до сих пор я помню, как, когда уже становились известны факты насилия, расстрелов, люди все еще надеялись, что вот соберется Учредительное собрание и все решит. Решит и то, какое правление должно быть в России. Вы сами знаете, что ожидания эти оказались тщетными. Учредительное собрание, не успев собраться, было разогнано силой штыков. И мы так никогда и не увидели, чтобы все существовавшие тогда в России партии (от правых до крайних левых и анархистов) уселись бы за общий стол и попытались договориться. Этого не было дано. Те, кто захватил власть, не считали нужным оправдываться или доказывать свою правоту, а просто заткнули всем рты, объявили себя единственными знающими истину и пути будущего построения всенародного счастья. Теперь, на расстоянии семи десятилетий, выглядит даже несколько странным, чтобы политические деятели так самонадеянно решали, что правота только на их стороне. Они не считались ни с какими другими мнениями и не позволили сколько-нибудь себя критиковать. И это привело к гражданской войне, к длительным карательным мерам. Я помню, как после покушения эсерки Каплан долго публиковались в центральных газетах списки расстрелянных заложников. Эти страшные списки потом появлялись и по другим поводам. Залпы мы слышали все время. Теперь открылись, как их называют, гекатомбы расстрелянных. Мы понимаем, что расправы чинились действительно очень суровые, и, конечно, не потому, что люди провинились, а потому, что это нужно было для устрашения.

Д. У.Хорошо, Олег Васильевич, допустим, социалистическая пролетарская революция оказалась способна действовать только силой, террором и не стала выполнять своих демократических обещаний. Но оказалась ли готова к демократии та Россия, которая образовалась, по выражению Ленина, как самая свободная страна в мире после Февраля?

О. В.Это был короткий период – всего несколько месяцев, с февраля по октябрь. Очень немного. Конечно, конец самодержавия породил необычайные, может быть, не всегда оправданные надежды на очень быструю перемену порядков. Я думаю, что можно было тогда, не прибегая к насилию, учредить достаточно справедливый строй в России, который повел бы в дальнейшем и к прогрессу, и к развитию народа. Надо знать тех, кого мы иногда с улыбкой называли «чеховской интеллигенцией»,»чеховскими людьми». Ведь были и земские деятели, и даже из помещичьей среды, которые последовательно вели свою демократическую линию и, наверное, не думая ни о каких насилиях, мечтали об ответственном правительстве, которое бы отвечало только перед народными избранниками. Такое правительство пока что лучше обеспечивает благополучие народа, как мы знаем, чем террор, насилие, якобинцы или Марат, призывавший отсечь триста тысяч голов, чтобы обеспечить счастье французского народа. Наверное, мы взяли только эту кровавую сторону революционного опыта, что и привело к тем крайностям, о которых я говорил. Правда, во Франции это не вызвало развала страны, потому что буржуазная революция укрепила положение крестьянства. Задешево распродавались феодальные поместья, и это на очень долго укрепило французское государство, буржуазную республику, пережившую так много социальных потрясений. Я часто думаю о примере Франции, о том, что можно было извлечь отсюда кое-какие уроки.

Д. У.Конечно, хотелось бы поговорить с вами и об исторических параллелях с Великой французской революцией, 200-летие которой было недавно. Но все-таки вернемся к событиям в нашей стране. Не идеализируете ли вы людей той прослойки, которую вы называете и интеллигенцией, и земскими деятелями? Ведь этой среде и с чеховской точки зрения был в значительной мере свойствен достаточно беспочвенный идеализм: множество благих пожеланий и неспособность к действию. И не была ли железная революционная воля единственным противоядием, способным превозмочь эту маниловскую инертность?

О. В.Были еще более радикальные программы. Можно вспомнить анархистов, взрыв в Камергерском переулке, когда был подстроен террористический акт. Конечно, они были. Но, вероятно, стрелка, поколебавшись в ту и другую сторону, все-таки останавливается и указывает какое-то оптимальное направление в политике. Я не могу себе представить, что искать истину и устраивать правовой строй непременно нужно было кровавыми руками. Почему нужно было довести до настоящего онемения все население России целиком? Боялись власти все. Все, начиная от крестьян с рабочими, знали, что иметь свое мнение нельзя. Результаты теперь налицо. Прошло семьдесят лет, и трудно сейчас указать на те якобы большие преимущества строя, которые за это время утвердились. Ни в хозяйственном отношении, ни тем более в нравственном мы не можем говорить о положительном опыте. Скорее всего мы сейчас знаем, чего не надо делать, но не можем сказать, что надо делать для того, чтобы добиться правового государства.

Д. У.Олег Васильевич, вы знаете, какая существует точка зрения. Я только повторю: все-таки революция, именно социалистическая революция, в конечном счете привела к тому (и это, видимо, надо считать основным результатом революции), что ценой немыслимых жертв, невероятной жестокости была достигнута социально-историческая победа, в результате которой мы стали мировой державой.

О. В.Да мы и раньше были мировой державой.

Д. У.Были ли?

О. В.При Александре I мы были уже мировой державой.

Д. У.Но ведь при Александре I мы приобрели только некоторые черты мировой державы. Никогда с Россией весь мир не считался так, как он стал считаться с ней после Октября 1917 года, когда действительно страна приобрела мировое значение. В противном случае, при таком вот, условно говоря, мирно-буржуазном развитии, нас ожидало бы второстепенное полуколониальное существование. При всех наших масштабах, при всех наших возможностях мы все-таки не были бы ведущей державой мира.

О. В.Ведущей мы оказались действительно. Но это великан на глиняных ножках.

Д. У.Это другой вопрос. А положение мировой державы стало результатом Великой Октябрьской революции.

О. В.Я думаю, что это заблуждение. Потому что перед началом германской войны, когда приезжал в Петербург Пуанкаре, и вообще в то время в политике мировой, европейской во всяком случае, одно из первых мест занимала все-таки Россия. При всей своей отсталости и малообразованности. Я далеко не идеализирую старый строй. Я вижу его недостатки, именно этот строй не выдержал испытаний германской войной. Он сразу показал, что это одряхлевшая структура, которой пора давать место новой. Но ведь приток свежих сил, которые бы решали судьбы России, должен был бы пополняться в первую очередь людьми образованными, знающими, специалистами, теми, кого мы называем настоящей интеллигенцией. И этого не случилось. Не случилось только потому, что не дали этому цветку – парламентскому строю – распуститься. Задушили в самом зародыше. А потом мы знаем, что уже все решала сила оружия, мощь Красной Армии, полное, я не боюсь этого слова, полное онемение крестьян, над которыми производились всякие эксперименты, при этом не считались ни с их желаниями, ни с их традициями. Мы сейчас пришли к такому критическому моменту, когда, мне кажется, глаза уже у всех должны открываться. Тот авторитет, который, как вы говорите, приобрело сейчас государство, зиждется более всего на мощной военной силе, на кулаке, о котором всегда заботилось правительство. Это не моральная сила. Не государство, которому обеспечивается уважение всех народов. А реальная сила, с которой приходится считаться. Миллионы под ружьем. Миллионные затраты на вооружение. Все это привело к тому, что боялись, как бы Сталин не стукнул кулаком, потому что мы и при нем, и позднее в состоянии были послать войска усмирять вольномыслие то в Будапешт, то в Чехословакию – куда угодно. Конечно, это – внешняя сила диктатуры, которая подавляет творческий потенциал народа. А эти бесславные десятилетия застоя! Мы рады были, что кончились расправы. Кровожадности такой не было, но, с другой стороны, этот застой и сейчас сказывается в нашей отсталости в любой области экономики и производства. Мы даже кое в чем негативном стоим на одном из первых мест (например, по смертности детей) и не можем похвастаться своим местом в списке цивилизованно устроенных народов.

Д. У.Но это действительно основное противоречие нашего развития – великая и одновременно отсталая держава.

О. В.Как же можно ждать, чтобы не было этих противоречий, если с самого начала пресекли, не позволили свободному голосу раздаться? Внутри партии боялись ослушаться или даже падали жертвами высказанного мнения. Кораблем можно управлять, сверяя путь по компасу, по солнцу. Мы же вели свой корабль, не поправляя курса, ни с чем его не сличая. И вот мы дошли до далеко не блестящего положения. Я был недавно в Париже и ловил себя на том, хотя мне и стыдно было, что я с завистью смотрю на прилавки. Это тяжелое чувство для патриота своей страны – чувствовать, почему мы – большая страна – не способны даже устроить свое хозяйство. Не говоря уже о том, что и молодежь у нас растет такая, что иногда внушает страх. Опять всколыхнули нас старые националистические отрыжки. Как это возможно после семидесяти лет «идеального»правления, почему мы дошли до таких неблагоприятных явлений?

Д. У.Давайте вернемся к литературе и к вашей литературной судьбе. Вот вы, упомянув казнь царской семьи, вспомнили фразу Николая «Без суда?»и в какой-то момент стали как бы единомышленником Николая Романова. Но, вероятно, при Николае Романове вы его единомышленником не были?

О. В.В моей среде считали, и мой отец тоже, что монархический строй, каким он был, устарел, что нужно новое, и мечтали, такие прекраснодушные либералы, о всеобщем избирательном праве, палатах, парламенте, который был бы высшим органом власти в стране, И я не был монархистом, потому что признавал истинно законным выбирать правительство, иметь республиканский строй, но, конечно, не диктатуру одного класса. Я принадлежал к среде, культивировавшей как раз то, что потом было осмеяно, к среде, названной либеральной интеллигенцией. Ленин называл их «добренькими»и считал, что эти «добренькие»вредны. Люди, среди которых я рос, конечно же, осуждали Ленский расстрел, стеснялись различных архаичных порядков в государстве. Но все-таки у нас была Государственная дума, депутаты имели право вызвать на объяснение любого царского министра.

Любой промах губернатора, например, вызывал бурную реакцию в газетах левых направлений, в тех же кадетских.

Цитировать

Волков, О. О пережитом, дозволенном и недозволенном / О. Волков, Д.М. Урнов // Вопросы литературы. - 1990 - №3. - C. 54-72
Копировать