О документальной литературе и принципах построения характера
Промежуточная литература, документальная в широком смысле слова, существовала искони в виде истории, мемуаров, жизнеописаний, писем, всевозможных эcсеистических жанров. В разные эпохи, в разных национальных культурах она существовала на разных правах1. В XIX веке, например, границы между чистой литературой и документальной оказались размытыми; в системе же классицизма она, напротив того, имела свое место и даже процветала {мемуары, «мыслю, максимы, «характеры» и т. д.) рядом со строгой и замкнутой иерархией стихотворных жанров, никогда с ней не смешиваясь.
Наше время – время повышенного интереса к документальности; интерес этот и в прошлом порой чрезвычайно обострялся. И дело здесь не только в познавательном значении подлинности события (хотя очень важно и это). Дело в том, что литература, не включенная в традиционный ряд, иногда необычным, неожиданным образом проникает в душевную жизнь, предсказывая будущие открытия художников. «Новая Элоиза» Руссо – огромной действенности роман конца XVIII века, уже в XIX веке устаревший. «Исповедь» Руссо – навсегда живое, поразительное предвосхищение аналитической прозы XIX и XX веков.
Наряду с мемуарными произведениями, смежными с повестью или романом (так, например, автобиографическая трилогия Горького полностью расположена на путях его художественного творчества), есть принципиально иные. В них – при неизбежных связях с тем или другим литературным направлением эпохи – резко выражены особые цели и возможности жанра, его собственные закономерности, основанные на особом отношении между художественной организацией и материалам действительности. Именно эта специфика объединяет, например, столь разные по своим историческим, структурным, познавательным качествам произведения, как «Мемуары» Сен-Симона, «Исповедь» Руссо, «Поэзия и правда» Гёте, «Былое и думы» Герцена. Литература вымысла черпает свой материал из действительности, поглощая его художественной структурой; фактическая достоверность изображаемого, в частности, происхождение из личного опыта писателя становятся эстетически безразличны (они, конечно, существенны для творческой истории произведения). Документальная же литература живет открытой соотнесенностью и борьбой двух этих начал2.
Судьбы людей, рассказанные историками и мемуаристами, – трагичны, смешны, прекрасны и безобразны. И все же различие между миром бывшего и миром поэтического вымысла не стирается никогда. Особое качество документальной литературы в той установке на подлинность, ощущение которой не покидает читателя, но которая далеко не всегда равна фактической точности.
В мемуарах спорное и недостоверное объясняется не только несовершенной работой памяти или умышленными умолчаниями и искажениями. Некий фермент «недостоверности» заложен в самом существе жанра. Совпасть полностью у разных мемуаристов может только чистая информация (имена, даты и т. п.); за этим пределом начинается уже выбор, оценка, точка зрения. Никакой разговор, если он сразу же не был записан, не может быть через годы воспроизведен в своей словесной конкретности. Никакое событие внешнего мира не может быть известно мемуаристу во всей полноте мыслей, переживаний, побуждений его участников – он может о них только догадываться. Так угол зрения перестраивает материал, а воображение неудержимо стремится восполнить его пробелы – подправить, динамизировать, договорить. Понятно, что в своих автобиографиях и мемуарах большие мыслители и художники в особенности поддавались этим соблазнам.
Фактические отклонения притом вовсе не отменяют ни установку на подлинность как структурный принцип произведения, ни из него вытекающие особые познавательные и эмоциональные возможности.
Этот принцип делает документальную литературу документальной; литературой же как явлением искусства ее делает эстетическая организованность3. Для эстетической значимости не обязателен вымысел и обязательна организация – отбор и творческое сочетание элементов, отраженных и преображенных словом. В документальном контексте, воспринимаемом эстетически, жизненный факт в самом своем выражении испытывает глубокие превращения. Речь идет не о стилистических украшениях и внешней образности. Слова могут остаться неукрашенными, нагими, как говорил Пушкин, но в них должно возникнуть качество художественного образа.
Художественный образ всегда символичен, репрезентативен; он единичный знак обобщений, представитель обширных пластов человеческого опыта, социального, психологического. Художник создает знаки, воплощающие мысль, и ее нельзя отделить от них, не разрушив. У мемуариста другой ход, как бы обратный. Он не может творить события и предметы, самые для него подходящие. События ему даны, и он должен раскрыть в них латентную энергию исторических, философских, психологических обобщений, тем самым превращая их в знаки этих обобщений. Он прокладывает дорогу от факта к его значению. И в факте тогда пробуждается эстетическая жизнь; он становится формой, образом, представителем идеи. Романист и мемуарист как бы начинают с разных концов и где-то по дороге встречаются в единстве события и смысла.
Символика действительности находит место и в мышлении историков, и в тех представлениях об исторических делах и людях, которые бытуют в сознании общества. Все в наполеоновской легенде, все от Аркольского моста и знамени в руках молодого Бонапарта до острова Святой Елены, воспринимается как законченная эстетическая структура. Большие мазки истории сопровождаются точными частностями: треуголка, серый походный сюртук, руки, скрещенные на груди. События так плотно облечены своими деталями, как если б они были деталями обдуманного замысла. Но ведь на самом деле это не так. Остров Святой Елены не был заранее предусмотрен.
Герцен, знаток и мастер художественных исследований невымышленного, сравнивал непредрешенность, непроизвольность жизненных фактов с бытием биологического препарата, противопоставляя его «анатомическому препарату из воска», на который похожи, по его словам, «герои романов». «Восковой слепок может быть выразительнее, нормальнее, типичнее; в нем может быть изваяно все, что знал анатом, но нет того, чего он не знал… а в препарате засохла, остановилась, оцепенела сама жизнь, со всеми случайностями и тайнами» 4.
Случайности, о которых говорит здесь Герцен, случайны по сравнению с обдуманными чертами, которые художник творит, наисовершеннейшим образом стремясь выразить свою концепцию. Но они уже не случайны, когда от них пролегла колея к смыслу события и контекст пробудил в них символическое значение. Мы окружены такого рода символикой. Эстетически значимые образы возникают в самой жизни; и прежде всего это относится к самому главному – к образу человека, к характеру.
Характер в мемуарах, в автобиографии может быть фактом такого же художественного значения, как в романе, потому что он также является своего рода творческим построением, и эстетическая деятельность, его порождающая, уходит еще дальше, в глубь того житейского самопознания и познания окружающих и встречных, которое является и всегда являлось непременным условием общения между людьми.
Образ человека строится в самой жизни, и житейская психология откладывается следами писем, дневников, исповедей и других «человеческих документов», в которых эстетическое начало присутствует с большей или меньшей степенью сознательности. Эстетическая преднамеренность может достигнуть того предела, когда письма, дневники становятся явной литературой, рассчитанной на читателей – иногда посмертных, иногда и прижизненных. Мемуары, автобиографии, исповеди – это уже почти всегда литература, предполагающая читателей в будущем или в настоящем, своего рода сюжетное построение образа действительности и образа человека; тогда как письма или дневники закрепляют еще не предрешенный процесс, процесс жизни с еще неизвестной развязкой. Динамика поступательная сменяется динамикой ретроспективной. Мемуарные жанры сближаются таким образом с романом, с ним не отождествляясь.
От писем и дневников к биографиям и мемуарам, от мемуаров к роману и повести возрастает эстетическая структурность. Огромное пространство отделяет исполненное психологических признаний письмо от психологического романа. Но есть и объединяющий принцип. Письмо и роман, с этой точки зрения, – разные уровни построения образа личности, и на любом уровне в этих построениях непременно участвует эстетический элемент. Не только литературный характер5, но и характер, с которым мы имеем дело в социологии, в истории и даже в обыденной жизни, также является структурой, возникающей из наблюдения людей над процессами внутренними (самонаблюдение) и внешними.
Современной психологии свойственно динамическое понимание личности. Некоторые направления западной психологии XX века, связанные с прагматизмом, с неореализмом, без остатка растворили личность в непрерывно изменяющемся потоке психических состояний, Поведенческая психология отказалась не только от категорий личности, характера, но и от категории сознания (поведением человека управляет механизм: стимул-реакция). Советские психологи стоят на иных позициях, но также далеких от прежнего статического понимания личности. Выявляя в личности опорные, относительно устойчивые элементы, они в то же время настаивают на динамическом, функциональном анализе ее строения. «Характер человека, – писал, например, С. Рубинштейн, – это закрепленная в индивиде система генерализованных, обобщенных побуждений… Для того, чтобы мотив (побуждение) стал свойством личности, «стереотипизированным» в ней, он должен генерализоваться по отношению к ситуации, в которой он первоначально появился, распространившись на все ситуации, однородные с первой, в существенных по отношению к личности чертах» 6. Подобное понимание характера не лишает его объективных предпосылок, не обрекает на неуловимую текучесть, но в то же время в этом понимании характер не есть готовая данность, только в литературе обретающая образную динамику. Характер – это идеальное представление, структура, созидаемая самим человеком в порядке автоконцепции и непрестанно в быту созидаемая всеми людьми на основе наблюдения друг над другом или сведений, получаемых друг о друге. Понятно, что характер каждого человека подвергается ряду истолкований, которые расходятся между собой, иногда резко, иногда в каких-то подробностях и оттенках. С. Рубинштейн подчеркивает, в частности, шаткость результатов самонаблюдения. «Собственная версия человека о себе далеко не всегда самая достоверная» 7.
Но если даже житейский характер является своего рода построением – это значит, что в повседневной жизни совершается непрестанно отбор, пропуск, соотнесение элементов личности, то есть совершается работа в потенции эстетическая, которая предельно организующей станет в искусстве. Искусство – всегда организация, борьба с хаосом и небытием, с бесследным протеканием жизни. Наивны поэтому некоторые современные попытки сделать рупором бесформенности словесное искусство, то есть искусство, непосредственно работающее самым универсальным и мощным орудием организации – словом. Слово не выполняет заданий, противных его природе. И поток сознания – это совершенно условная форма изображения душевного процесса. Словами и синтаксисом, присущим речи как средству общения, хотя и разорванным, писатель передает ту внутреннюю речь, которая не достигает еще (или достигает лишь частично) организованного воплощения в слове8.
Где же, у какого порога возникает эстетическое качество психологических построений? Точной границы тут нет, а есть множество переходных явлений; притом одно и то же жизненное явление может предстать в качестве эстетического или внеэстетического – в зависимости от угла зрения, от установки воспринимающего. Эстетическое, очевидно, начинается там, где начинается специфическое переживание абсолютного единства и поэтому равноценности знака и значения, переживание значащей формы и оформленной идеи. Прекрасное в искусстве, говорит Гегель, «есть индивидуальное оформление действительности», обладающее «специфическим свойством являть через себя идею» 9.
Такой «индивидуально оформленной» и вместе с тем расширяющейся действительностью может в известной мере явиться характер, образ личности, построенный в самой этой действительности. Без этих эстетических потенций был бы невозможен и непонятен общеизвестный факт взаимного проникновения образов личности в жизни и в литературе. Об этом обмене говорил еще Гёте. В «Поэзии и правде» (книга тринадцатая) он рассказал о том, что создание «Вертера» было для него своего рода катарсисом, способом разрешения тяжкого душевного кризиса, и о том, как «Вертер» потряс молодые умы и породил эпидемию самоубийств. «Претворив действительность в поэзию, я испытал облегчение и чувствовал себя просветленным; тогда как мои друзья запутались в этом, вообразив, что следует поэзию претворять в действительность, разыграть в лицах этот роман и непременно застрелиться».
Социальная жизнь человека вся пронизана процессом самоорганизации (сознательной или автоматизовавшейся). Из хаоса и потока социальный человек выделяет и комбинирует элементы наиболее ценные и наиболее пригодные для данных ему ситуаций – общественных, профессиональных, бытовых, эмоциональных и проч. Человек как бы проходит через ряд образов, ориентированных на общие нормы и идеалы, не только социально направленных, но имеющих также и эстетическую окраску. Эстетический критерий сопровождает человека от первых уроков бытовых приличий («есть руками некрасиво», – говорят ребенку, открывая перед ним мир принятых форм поведения) до вырабатываемого эпохой высшего идеала личности.
Эстетическое начало выступает особенно явственно в те эпохи или в тех обстоятельствах, когда поведение имеет ритуальный, этикетный или вообще сугубо организованный характер. Особенно когда его символика наглядно вещественна, театральна по своей функции. Мундир военного, риза священника, судейская мантия – все это символы профессионального поведения, которое не тождественно частному поведению данного военного, священнослужителя или судьи.
Психология в этой связи давно уже подняла вопрос о том, что человек по-разному строит свою личность и что одна личность не обязательно соответствует одному эмпирическому индивиду. Еще в конце XIX века Джемс утверждал, что «на практике всякий человек имеет столько же различных социальных личностей, сколько имеется различных групп людей, мнением которых он дорожит» 10. Юнг в своей известной книге «Психологические типы» и в других работах также настаивает на возможности существования не одной только личности в сознании одного (нормального) человека. Юнг выдвинул концепцию маски (Persona – маска, в которой выходили на сцену актеры древней Греции). О своей маске индивид знает, что она, «с одной стороны, соответствует его целям, с другой – требованиям и мнениям его окружения…» 11.
При всей спорности теорий множественности «личностей» единого индивида, в этих теориях – в интересующей нас связи – любопытно то, что речь идет о созидаемости психологических структур путем отбора, соотнесения, символического осмысления психических элементов, то есть методом, аналогичным художественному. Современная семиотическая литература предлагает для явлений этого порядка понятия модели, моделирования.
В ходе наших дискуссий о структурализме в литературоведении отмечалась уже опасность перевода понятий с одного терминологического языка на другой – без существенного изменения их содержания и функций. Между тем термин нужен тогда, когда он необходим, когда он закрепляет новый акт познания. В применении к тем структурам человеческой личности, которые создаются в литературе и в самой жизни, не явится ли понятие модель одним из случаев необязательного удвоения терминов? Нельзя ли, например, удовлетвориться словом образец? Нет, в данном случае это не так. Образец скорее объект прямолинейного подражания, повторения, тогда как соотношение между реальными людьми и мыслимыми структурами характера – сложное соотношение. Оно предполагает воспроизведение не полное и прямое, а скорее функциональное и в то же время познание объекта. Термин же идеал имеет не столько познавательное, сколько ценностное содержание, и он охватывает отнюдь не все способы и возможности построения характера.
Ю. Гастев в «Философской энциклопедии» определяет модель как «условный образ (изображение, схема, описание и т. п.), который служит для выражения отношения между человеческими знаниями об объектах и этими объектами». Модели подразделяют на материальные и идеальные (воображаемые, умозрительные, мысленные); идеальные – на образные и знаковые.
Те психологические структуры, которые и в жизни и в литературе и строит и познает человек, могут рассматриваться как своего рода воображаемые образные модели. Мир этих образов личности существует не по принципу: образец – копия, предназначенному прямолинейно и целостно охватить объект. Свой объект они воспроизводят схематически, иногда лишь в некоторых его функциях. Они стимулируют в то же время определенные формы поведения. Модели существуют «в качестве специфического образа действительности, в котором соединяются элементы логического и чувственного, абстрактного и конкретного, общего и единичного, наглядного и не наглядного» 12. Если применить эти определения к моделированию человека, совершающемуся в самой жизни, то очевидны становятся его эстетические возможности. Понятие модели имеет, таким образом, специфику, важную для темы, здесь затронутой. При этом, однако, не следует ни забывать условность, приблизительность гуманитарного употребления этого термина, ни ожидать от него точности, которую он имеет в точных науках и в технике.
2
Разные эпохи, разные формации культуры по-разному понимали соотношение между искусством и действительностью и располагали разными принципами социально-этического и эстетического моделирования личности.
Рационалистическая этика оперировала нормой. Норма – предписываемый тип поведения, абстрактно разумный, даже если он выводился из свойств «естественного человека» (так у просветителей XVIII века). Свойства, противостоявшие норме, становились достоянием сатирических жанров. В пределах сословного мышления норма накладывалась извне и единообразно на людей определенной общественной категории. Поэтому допускалась возможность существования у них разных личных свойств, вполне терпимых, если они не мешают выполнять норму.
Романтическая этика, напротив того, имела дело с личностью целостной (несмотря на полярность и борьбу «земного» ее и «небесного» начала). Романтический идеал принципиально отличен от классической и просветительской нормы поведения. Прежде всего тем, что он не адресован какой-либо определенной социальной среде и вовсе не рассчитан на массовое воспроизведение. Ведь самая суть романтической личности в ее отличии от «толпы». Герою и человеку «толпы» не могут быть присущи одна и та же психологическая структура, одинаковые принципы поведения. Хотя «толпа» может следовать за героем, а герой сострадать «толпе» и жертвовать собой ради ее интересов. Романтический идеал – не норма поведения, а духовный предел, предложенный только избранным. Именно потому, что романтизм имел дело с избранными, он мог позволить себе включать в свой идеал даже пороки. Но, конечно, это пороки совсем особые. Порожденные трагической судьбой романтического героя, они обладают своего рода этической и эстетической ценностью. Таков романтический демонизм. Но и самый демонический из романтических героев всегда связан – иногда сложно, противоречиво – с безусловными общественными и нравственными ценностями. Впоследствии декадентство пыталось освободить демонизм от этих ценностей и оправдать порочность своих героев исключительно эстетическими средствами.
В середине XIX столетия сложился новый принцип рассмотрения человека, который оказался решающим для реалистического и психологического метода в литературе. Этот метод не предписывает норму жизненным процессам, а изучает их результат. Поэтому социальный тип реализма XIX вена столь отличен от типов классической комедии или сатиры. Там автор исходит из нормы, установленной разумом, даже изображая отрицательный тип как антинорму. Социальный тип XIX века не накладывается на жизнь извне, но выводится из нее, разумеется, путем сложных художественных преображений. Из этого, разумеется, не следует, что этот социально и биологически обусловленный тип лишен этического смысла. Литература чересчур оценочная деятельность для того, чтобы это было возможно. Социальный тип нередко оказывается обличением или, напротив того, образцом, на который равняются современники. В порядке более или менее массовом это происходит, когда какая-либо среда сознательно формулирует потребность в пришествии нового человека. Что такое Базаров? Не норма, не идеал, отнюдь не набор положительных качеств. В кругу младших сотрудников «Современника» Базаров даже был объявлен пасквилем на молодое поколение. Но Базаров отбил все атаки и стал для «новых людей» эталоном – со всеми своими положительными и отрицательными качествами. Причем отрицательные качества (грубость, жесткость, отрицание эстетического и т. п.) получали противоположный оценочный акцент в качестве признаков новой социальной позиции.
Наряду с познанием человека философией, историографией, искусством эпохи осуществляется житейское моделирование в виде непрестанной ориентации на те или иные типологические категории личности (их не отменяют, а лишь видоизменяют ее исторические определения) или на формы поведения, предписанные и самыми общими социальными отношениями, и моментальными ситуациями.
Нам хочется узнать встретившегося на нашем пути человека. Мы спешим закрепить это узнавание в словах, уже тем самым его обобщая, иногда в одном слове. Эти кратчайшие формулировки преобладающего впечатления в высшей степени разнопланны. О человеке говорят: это – сангвиник или меланхолик; это – типичный бюрократ; это рефлектирующая личность; это – Хлестаков, Дон Кихот и проч. В быту на равных правах существуют типологические формулы, принадлежащие разным сферам – биологической, социальной, психологической, – иногда уже оформленные литературой. Без этих формул единичный образ аморфен, он распадается, он не имеет названия. Практически любые психологические типы предстают в своем конкретном социально-историческом воплощении; типологические каркасы бывают скрыты под очень сложными наслоениями, но они все же прощупываются (то же и в литературном характере, самом далеком от прямолинейной типизации). Отсутствие типологической формулы – не всегда признак самобытности человека, часто это признак аморфности. Люди замечательных дарований несут в себе мощный заряд всеобщего, социально и исторически характерного.
Особенности индивидуальной психики воспринимаются как дифференциальные черты на фоне устойчивых типологических признаков. Аналогичные соотношения имеют место и в литературе. У Толстого человеческие страдания и человеческие порывы Каренина художественно действенны именно как нарушение, усложнение заложенной в этот образ схемы чиновника. С социально-психологической типологией обращаться надо, впрочем, осторожно, чтобы не превратить ее в средство грубого упрощения душевной жизни и ее литературных воплощений. Именно художественное исследование человека проделало огромный путь от схематической типизации и механистически расчлененных свойств до сложнейших образований, неуловимых для однопланных формулировок.
Душевная жизнь индивида в ее целостности и динамике, понятно, не покрывается единой типологической формулой, ни даже сочетанием многих формул. Все дело в том, чтобы не рассматривать эти формулы как психологическую реальность, но лишь как условный образ, модель, выявляющую функции человека или господствующие, ключевые признаки его личности и поведения. Эти формулы не изображение человека, но лишь опорные точки его узнавания.
Все сказанное относится и к внутреннему самоосознанию.
- Существенное методологическое значение имеют для данной проблематики работы Д. Лихачева, особенно его книга «Человек в литературе древней Руси», Изд. АН СССР, М. – Л. 1958.[↩]
- Практически между документальной и художественной литературой не всегда есть четкие границы, речь здесь идет лишь о предельных тенденциях той и другой.[↩]
- Существует, понятно, множество документальных произведений, не притязающих на эстетическое значение.[↩]
- А. И. Герцен, Собр. соч. в 30-ти томах, т. XVIII, Изд. АН СССР, М. 1959, стр. 87. В дальнейшем ссылки на это издание даются в тексте.[↩]
- Специфике «литературного характера» посвящена статья С. Бочарова «Характеры и обстоятельства» («Теория литературы. Основные проблемы в историческом освещении. Образ, метод, характер», Изд. АН СССР, М. 1962).[↩]
- С. Л. Рубинштейн, Принципы и пути развития психологии, М. 1959, стр. 134. (О структуре личности как «функциональной и динамической структуре» см. сб. «Методологические и теоретические проблемы психологии», М. 1969, стр. 197 – 198 – статья К. Платонова «Личностный подход как принцип психологии» и др.)[↩]
- Там же, стр. 170.[↩]
- Л. Выготский отмечает, что внутренняя речь «не есть речь минус звук», а особая структура, которая при записи была бы непонятна. Для нее характерны предикативность, сокращенность, редуцирование физической стороны, своего рода агглютинация и т. п. (см.: Л. С. Выготский, Мышление и речь. Психологические исследования, гл. VII, «Мысль и слово», М. – Л. 1934).[↩]
- Гегель, Сочинения, т. XII, Соцэкгиз, М. 1938, стр. 78.[↩]
- Вильям Джемс, Психология, Пг. 1922, стр. 133.[↩]
- C. G. Jung, Psychologische Typen, Leipzig imd Stuttgart, 1925, Ss. 663 – 664.[↩]
- В. Штофф, Моделирование и философия, М. – Л. 1966, стр. 33.[↩]
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.