№5, 2008/История русской литературы

О чем невозможно говорить…

СЕСТРА МОЯ СМЕРТЬ

В неисчислимом множестве непостижимых вещей этого мира лишь три вещи по-настоящему бередят душу и будоражат мысль. О чем бы ни говорил человек, он помнит о них. Лишь три вечные темы гарантируют непрерывность речи от древних шумеров до нас и дальше; все остальное – или вариации на эти темы, или пустая болтовня. Три слова, за которыми стоит все илиничего; судьба, любовь, смерть. Для того, кто верует, это лишь три ипостаси Промысла. Возможно, и так. Тогда в свое время все тайное откроется, все темное изъяснится, все неправое исправится. Нб до той конечной поры каждый живущий обречен неизвестности. Знанием о смерти человек вырван из утробы мира и брошен в собственную судьбу. Неведением о сути и сроке своей смерти человек поставлен в уникальную ситуацию игры в прятки с небытием, где каждый неверный шаг чреват падением в бездну. Единственная надежда – верно угадать смысл игры и тем спасти свою душу для жизни.

Философ Мартин Хайдеггер вместил метафизический потенциал тревожного переживания времени конечным существом в понятие бытие-к-смерти. Смерть – факт, не укладывающийся ни в одну теорию. В ней нет ничего, что может быть выражено словами. Поэтому с точки зрения критического разума смерть – это нечто, не имеющее сущности. Событие, которое кончается прежде, чем началось. Но мышление человека о своей сущности не исчерпывается рациональностью, поэтому он не может найти утешения в негативном решении вопроса. Смертельная скука, смертная тоска и гибельный ужас – вот три сказочные собаки, одна страшней другой, охраняющие немыслимое сокровище старой ведьмы Смерти.

Тема смерти всегда актуальна для всех живых. Плачу и рыдаю, когда помышляю смерть… Риторика покаянного псалма сжимает сердце и мутит ум. Всегда есть кто-то рядом, у кого горе. Однако современная мораль, снисходительная ко всякому преступлению, не прощает человеку несчастья. Пораженный горем, как прокаженный, – изгой среди нас. Смерть на шкале биографии отмечается как жизненная неудача. Потому в нашем обыденном сознании смерти как бы нет: есть умирание и есть похороны; то, что между ними, – фигура умолчания, заключенная в скобки гроба. Оттого так пуста и бессодержательна наша жизнь, что временное в ней отсечено от вечного непереходимой чертой молчаливого запрета. И эта черта, как никакая другая граница, замыкает наш скорбный разум в магический круг эго. Каждый умирает в одиночку, но только общее метафизическое усилие может оправдать отдельную смерть. И тем искупить ее, выкупить у абсурда. Там, где смерть не имеет значения, жизнь лишена смысла.

Я думаю, что началом прогрессирующей рефлексии, ее истоком и стимулом, был первородный страх, когда зверь, живущий чужой смертью, интуитивно угадал неизбежность и неотвратимость своей, в нем мучительно явился человек. Судорога безумного страха свела систему природных инстинктов в спазм разума. Вся последующая история человечества, в конечном счете, не что иное как поиск искупления. Культура – консервативная практика, предохраняющая продукты сознания от разложения и тления. Захоронения каменного века свидетельствуют об озабоченности живых судьбою мертвых: на тела покойников наносят особые знаки, наделяющие их символическим статусом. Вся жизненная энергия египтян и ацтеков текла в прорву смерти. Античность впервые взглянула на сакральную триаду вечных тем в философском плане, обозначив их понятиями рок, эрос и танатос. По отношению к ним различались древнегреческие философские школы, ни одна из которых не облегчала обыденному сознанию путь в небытие. Римская логика подвела черту под неутешительным итогом двумя короткими – короче римского меча – тезисами стоицизма: memento mori – carpe diem. Помни о смерти — лови день. Живи смело и умирай мужественно. Последних римлян смяли варвары, предпочитавшие гибель в бою смерти на соломе. Смерть у них была мерилом качества жизни. Христианство, преобразившее древний мир изнутри, отчасти использовало античные техники себя, то есть практики по укреплению души человека и приуготовлению ее к смерти. По мнению мудрецов, философствовать – значит учиться умирать. По убеждению монахов, спасаться – значит, умерщвлять плоть. Конфессиональное становление христианства связано с поклонением первоисповедникам, принявшим мученическую смерть, сам культ оформлялся как служба их памяти, храмы воздвигались на их могилах, сохраненных в криптах. Святые исповедники свидетельствовали истину христианства той радостью, с которой принимали свой мученический венец. Они умирали с чистой совестью, и день их смерти отмечался в святцах как праздник. Не смерть сама по себе, а внезапная смерть без покаяния ужасала рыцарей креста.

Иначе в народе. Крестьяне, близкие своим существом естественному порядку вещей и циклическому ходу природы, во все века умирали как исполняли необходимую работу, – с усердием и терпением. В средневековом городе, где жизнь зависела от сплоченности людей, смерть каждого принадлежала всем. В доме, отмеченном крестом, двери отворялись настежь, и всякий имел право присутствовать при явлении черного чуда смерти. Живых тесно связывала общность с мертвыми, доходящая до некромании. Время расцвета загробной мистики в XI-XII веках историки ментальное™ назвали вторжением мертвых.

Отношение к мертвецам изменила демографическая катастрофа XIV века – чума. Пиетет по отношению к покойникам сменился черным юмором. Любимый сюжет эпохи – totentanz, пляска смерти. Влюбленные назначали свидания на кладбищах и там, среди разбросанных костей, острее чувствовали преходящую радость жизни. Новое время настало как похмелье и покаяние. Мрачные пуритане искупали грехи отцов, изводя душу страхом и изнуряя плоть трудом, надеясь на посмертное воздаяние. Так начинался капитализм, заложивший основы потребительского общества. Если расцвет западной цивилизации социолог Макс Вебер связывает с протестантской этикой, основанной на идее предопределения, то ее упадок философ Жан Бодрийяр обосновывает кризисом этой идеи в ментальное™ постхристианской эпохи. Смерть в массовом сознании – это всегда смерть другого. Трагедии как бы нет. И оттого не происходит катарсиса, разрешения, синтеза, очищения и просветления. Отказ осмысливать смерть в актуальной культуре ведет к тому, что все институты общества пропитываются мертвечиной. Если загнать смертную память в угол сознания и наглухо замуровать, она загнивает и просачивается психозами. Общество потребления – смертельно больное общество. В культуре постмодерна тайна жизни и смерти представлена как эпистемологическая философема. Эпоха, отведенная нам под проживание, рассыпается как дом из песка, и ни в чем нет смысла, и ни на что нет запрета, и ни от чего нет радости. Если не осознать смерть как насущную метафизическую проблему, жизнь – безнадежное предприятие. Бесконечное приближение смерти разрывает узы причин и развязывает узлы следствий. Человек, почувствовавший на своем плече прикосновение Азраила, отчуждается от суеты и возвращается к себе. В объективе метафизики смерть дана как оптический фокус: жизнь собирается в судьбу. От этого последнего испытания не уйти никому…

Я знаю, что все рано или поздно умрут. Занозой в сознании засела первая чужая смерть: старик, замертво упавший с воза. Взрослые говорили: разрыв сердца. С тех пор в моей памяти со смертью связаны взрыв внутри и приторный вкус поминального меда… После того я долго под разными предлогами суеверно избегал есть мед, и даже теперь, когда лечу осенние простуды, не могу избавиться от этого чувства тревоги. Смерть отца поставила меня лицом к лицу с тем, что не имеет лица. Между мной и ничем нет никого… Потом из повседневности в метафизическую бездну один за другим уходили друзья. Цепь похорон проходит в моем помраченном сознании как светящийся пунктир, пролагающий во тьме трассу на ту сторону. С каждым из уходящих я как бы убываю. Каждая новая утрата еще и еще умаляет меня. Когда там меня будет больше, чем здесь, значит – пора. Я полномочный представитель своих мертвых в царстве живых, и когда не смогу дальше нести тяжесть их небытия, они возьмут меня к себе. Хотелось бы надеяться, что я буду готов к этому. Святой Франциск Ассизский, один из самых светлых персонажей всемирной истории, сказал, обращаясь в вечное безмолвие: сестра моя Смерть. И еще он сказал так: Жить и умереть мне одинаково сладко. Наверное, ему еще здесь открылось нечто, что нам станет явно только там. И вот еще что. Смерть, по мысли философа Янкелевича, превращает каждого, даже самою обычного человека, в существо сверхъестественное. Хотя бы в глазах живых. Это если не образ посмертия, то все же его метафизический залог.

Кажется, человечество, чересчур увлеченное «реальностью, данной нам в ощущениях», утратило смысл смерти как некую гарантию ценности жизни. За вычетом блаженных и юродивых, мы умираем просто так – бессмысленно расходуя свою смерть. Испарение метафизики из коллективного бессознательного происходило медленно и незаметно. Полнота потери обнаружилась только в прошлом веке. О смерти Бога объявил Ницше. О последовавшей десакрализации смерти не удосужился предупредить никто. Она стала очевидна в возрастающем масштабе массового уничтожения расходного человеческого материала, производимого мировыми войнами. Цена жизни теперь определяется затратами на ее поддержание и прекращение. В денежном эквиваленте она возрастает год от года. Но цена не определяет ценности. О ценности вне риторики речи вообще нет. И это понятно. Потому что утрата ракурса с точки зрения вечности сводит феномен человека к плоскости существования. В то время как (согласно принципу неполноты Геделя) ни одно явление не может быть определено достаточно полно в рамках одного языка описания. Ценность жизни не может быть выведена из нее самой. Нужна точка опоры вне плоскости жизни. И эта точка должна быть не только метафизическим моментом, но и эмпирическим фактом. Единственным известным нам феноменом, отвечающим этим требованиям, является смерть.

Смерть – горизонт, в пределах которого существование обнаруживает само себя. Где-то за ним источник извечной тревоги, доказывающей ценность жизни от обратного. Пожалуй, наиболее значимым выражением этой фундаментальной тревоги в современном мировоззрении стала философия Мартина Хайдеггера. Ее основным теоретическим продуктом становится Ничто. Ничто Хайдеггера – это не бездонная пустота ничего, а черное пламя, охватывающее умозрительный горизонт сущего, и этот горизонт неудержимо сжимается. В трактате «Бытие и время» поставлены самые главные вопросы: как и когда смерть «пришла в мир», какой «смысл» она может иметь как зло и страдание в универсуме сущего в целом и особенно онтологического прояснения зла и негативности вообще. Пафос тяжеловесной мудрости сумрачного немецкого гения – постижение жизни под страхом смерти. Смерть включается в систему ценностей, мыслится как нечто онтологически необходимое, восполняющее бытие. Исполнившееся бытие исчерпывает себя и возвращается к первоисточнику. Бог и Ничто невозможным образом совпадают в недостижимом пределе мышления. В этом умозрении таится что-то очень важное, что не может стать обыденным и не должно быть обойденным. Здесь следует умолчание, наделяющее сказанное большим смыслом, чем возможный в словах.

Слова – свидетели истины и заложники лжи – подвели философа. Его критика гуманизма была использована идеологией национал-социализма. Учение Хайдеггера, неосторожно соприкоснувшееся с фашизмом, вошло в актуальную культуру со статусом некоего метафизического скандала, опошленного последующей модой и отложенного в долгий ящик истории философии.

Современная философия не хочет думать о смерти и потому снимает вопрос о смысле жизни как некорректный. За немногим исключением (Ф. Арьес, В. Янкелевич, Ж. Бодрийяр) смерть не является для мыслителей проблемой. Удобным алиби для них стал логический постулат Л. Витгенштейна: «Смерть никакое не событие жизни. Смерть не переживается». И далее: «О чем невозможно говорить, о том следует молчать»1,. Отныне покинутость человека посреди сущего есть препозиция всякого размышления. Для философии Бог умер и не подлежит воскрешению; в обезбоженном мире идеал вечности извращен и превращен в идола бессмертия. Однако смерть, выставленная за дверь, входит через окно, открытое в ночь. В латентной мифологии современности подспудно царит архаический страх иррационального. В подсознании царит высвобожденный из цепей архетип – Кощей Бессмертный. На горизонте мышления мистические тучи затягивают небо. Слышен пугающий гром, но нет вспышки озарения. Этот сухой гром, этот пустой страх означает, что молния ударила мимо. Над душой нависает невыносимая тяжесть непроглядной тьмы, в которой грозно ворочается неизвестная угроза. Молнию, которая поразит, разум уже не осознает.

Ускользание смерти из мысли – свидетельство столь же непреодолимой метафизической границы сознания. И все же Витгенштейн, сугубый логик, совершил большую ошибку, наложив формальный запрет на мышление о немыслимом. Да, логика отказывается идти дальше тезиса – но мышление, используя метафоры и образы, выходит за пределы интеллигибельное™. Событие смерти актуально лишено сути, но потенциально исполнено предельного смысла. Этот смысл надо угадать, то есть совершить акт величайшего экзистенциального риска. И таким образом осуществить себя как уникальную возможность. Смерть – гарантия нашей свободы. То, что нельзя отнять. Можно лишить жизни, но нельзя лишить смерти. Это последняя неразрушимая опора самости. То, что не может умереть, не может жить.

В невыразимом смысле смерти экзистенциальное мужество и онтологическое любопытство сплавлены в некую потустороннюю гарантию ценности жизни. В ракурсе небытия, подобном магическому взгляду василиска, ускользающее сущее цепенеет и предстает сознанию как целое. Ужас, заключенный в пригоршне праха (Т. С. Элиот) – катализатор реакции жизни. Он ничтожит все несущее и уничтожает все несущественное. Совершенно чудесным образом, доказывающим метафизическую природу человека, по ту сторону преодоленного ужаса горизонт сознания озаряет несказанная радость.

В выводе своего знаменитого определения бытия-к-смерти как фундаментальной апории сознания (Обыденное бытие к смерти есть как падающее постоянное бегство от нее) Хайдеггер опирается на философию Льва Толстого, явленную им в повести «Смерть Ивана Ильича».

 

ТРАВА НА МОГИЛЕ ТОЛСТОГО

Стоя у могилы Толстого, думаешь не о Толстом. Думаешь о себе. Наверное, так и надо. Где еще можно так сладко и смиренно печалиться о собственной судьбе, как не здесь, над прахом отлученного пророка, растворенным соками земли и выпитым корнями травы. Не отмеченная ни крестом, ни камнем, его могила нам не упрек, а урок. И это урок не смирения, а достоинства. Готовности принять загробную участь… без страха и сомнения? Да нет, с сомнением и страхом, но свободно и осознанно. Идея опрощения, проповеди которой Толстой подчинил свой гений, оспорена жизнью и подтверждена смертью. Что может быть проще? – центром хрустальной сферы небосвода стал маленький холмик, поросший травой. Это утверждение сомнительно само по себе и неверно в пространстве Эвклида, но более чем очевидно в Ясной Поляне.

  1. Витгенштейн Л. Логико-философский трактат // Витгенштейн Л. Избранные работы. М: Территория будущего, 2005. С. 215.[]

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №5, 2008

Цитировать

Ермаков, В. О чем невозможно говорить… / В. Ермаков // Вопросы литературы. - 2008 - №5. - C. 45-63
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке