№2, 1978/Обзоры и рецензии

Неюбилейный Пушкин

Д. Д. Влагой, Душа в заветной лире. Очерки жизни и творчества Пушкина, «Советский писатель», М. 1977, 544 стр.

В отличие от многих работ в современном пушкиноведении эта книга подчеркнуто несенсационна.

Каждая строка в ней выверена и скоординирована полувековым опытом крупнейшего советского пушкиниста. В ней есть все положительные черты, свойственные Д. Благому: основательность суждений, широта исторических сопоставлений и аналогий, множество догадок, как всегда подкрепленных серьезными текстологическими наблюдениями.

Д. Благой пишет, что его первая книга о Пушкине появилась пятьдесят лет назад, в 1927 году, но и без этого напоминания читатель, безусловно, связывает полувековой путь советского пушкиноведения с именем Д. Благого. В год 85-летнего юбилея автора мы видим, что страницы его книги не подернулись архивной пылью. Может быть, именно потому возникает желание прочесть новую книгу по-новому.

Русским национальным поэтом назвал Пушкина Гоголь. С тех пор прошло почти полтора столетия, и оценка значимости поэта стала еще более высокой. «Первый русский национальный поэт, родоначальник всей последующей русской литературы, начало всех начал ее – таково справедливо и точно признанное место и значение Пушкина в развитии отечественного искусства слова» (подчеркнуто мной. – К. К.) – этими словами открывается новая книга Д. Благого о Пушкине.

Слова о «первом русском национальном поэте» сегодня не выглядят академично спокойно. Как ни странно, они вызывают возражение, но не по отношению к Пушкину, а по отношению ко всей предшествующей русской литературе. Ведь именно благодаря трудам Д. Благого мы многое знаем о русской литературе XVIII века, и в частности о звонкоголосой музе Державина, чтобы не согласиться с автором. Неужели Державин поэт не русский, не национальный? Даже если забыть о существовании древнерусской литературы (а забывать нельзя), мы не вправе зачеркнуть блистательное XVIII столетие, подарившее нам Ломоносова.Пушкин мог написать о Державине слова, которые вспоминает Д. Благой: «Этот чудак не знал ни русской грамоты, ни духа русского языка… Он не имел понятия ни о слоге, ни о гармонии» (стр. 13). Но надо ли здесь соглашаться с поэтом? Столкнулись две разные поэтики: пушкинская, стремящаяся придать поэтическому слогу легкость и непринужденность разговорной речи, и державинская, вводящая эту речь в возвышенный строй торжественной декламации. Гармония Державина не похожа на пушкинскую гармонию. Но разве Бах походил на Моцарта? Привычная схема, по которой все предшественники Пушкина выглядят недоучками, давно преодолена, но, видимо, настало время для второго решительного шага: объявить поэтику XVIII века равноправной с поэтикой века XIX. Сам Д. Благой, как известно, немало тому способствовал своими предшествующими трудами.

Следует сказать об одной существенной аберрации во взгляде XIX века на культуру предшествующих столетий. XIX век вел отсчет истории русской живописи от Брюллова, а мы – от Рублева, Дионисия, Феофана Грека. Пушкин писал, что в одном плаче Ярославны больше поэзии, чем во всей последующей русской литературе. Здесь открытие идет рука об руку с заблуждением. Открывая поэзию плача Ярославны, Пушкин как бы закрывает семь столетий истории русской поэзии (XII-XVIII века).

Пушкинский стих не звучнее, а мелодичнее державинского. Эта мелодичность – примета XIX столетия. Не случайно Маяковскому этой мелодичности было недостаточно.

В разговоре о предшественниках Пушкина возникает незримый перекос, когда все гении русской литературы становятся «побежденными учителями», а Пушкин выглядит «победителемучеником». Знаменитая надпись Жуковского на портрете, подаренном Пушкину, понимается нами, пожалуй, слишком прямолинейно. В ней видна безграничная доброта Жуковского, его восторг перед пушкинским талантом, но разве поэма «Руслан и Людмила» отодвигает творчество Жуковского на второй план?

Мы иногда и сами не замечаем, как в дни юбилейных торжеств именем Пушкина умаляем всю предшествующую, а порой и последующую русскую литературу. Поэтому в книге Д. Благого для нас особенной ценностью обладают те страницы, где Пушкин сравнивается с другими поэтами таким образом, что значительность этих поэтов не умаляется, а своеобразие поэтики Пушкина становится очевиднее.

Таковы наблюдения автора над приемом пушкинской недоговоренности в кульминационный момент развития действия. Романтическая недоговоренность, придающая семантическую многозначность слову, была хорошо известна еще Жуковскому. Пушкин как раз ратовал за строгую, почти логическую текстовую ясность. Д. Благой строго различает эту смысловую границу: «О, если б без слова сказаться душой было можно», – вздыхал Фет. Поэт действительности, Пушкин этого не ощущал. Но, как видим, он умел, когда находил это нужным, «сказаться» – с огромной впечатляющей силой выразить тот или иной оттенок мысли или чувства – и без слов» (подчеркнуто мной. – К. К.; стр. 288).

Будем справедливы к Жуковскому и к замечательному русскому поэту, которому посвящен один из последних трудов Д. Благого (о лирике Фета). Им в большей степени, чем Пушкину, свойственна романтическая недосказанность. Недосказанность Пушкина другого рода. Ее особенность Д. Благой дает нам почувствовать на очень ярком и выразительном финале стихотворения «Осень», которое обрывается многоточием после слов: «Плывет. Куда ж нам плыть?..» Обратившись к черновикам, он убеждает нас, что строки оборваны не случайно, ибо в черновике строфа завершена, и притом достаточно выразительно:

Ура!.. куда ж нам плыть?., какие берега

Теперь мы посетим: Кавказ ли колоссальный,

Иль опаленные Молдавии луга,

Иль скалы дикие Шотландии печальной,

Или Норландии блестящие снега,

Или Швейцарии ландшафт пирамидальный?

 

Все эти географические ландшафты в окончательной редакции заменены многоточием. «Думается, – пишет Д. Благой, – что данный случай особенно ярко и наглядно демонстрирует, как иногда отсутствие слов в тех или иных созданиях Пушкина оказывается гораздо выразительнее и богаче самого их наличия» (стр. 228).

Это наблюдение исследователя кажется особенно существенным в отношении к поэтике Пушкина. У Жуковского и Фета невысказанное не может быть сформулировано словесно – это то же, что тютчевское «Silentium!»: «Мысль изреченная есть ложь». Фет и высказанное ощущает как непонятное: «…Не знаю сам, что буду петь, – но только песня зреет».

Пушкинское «Плывет. Куда ж нам плыть?..», как это видно из примера Д. Благого, даже несколько иронично, ибо многоточию в конце строки предшествует вполне сформировавшийся и сознательно исключенный финал. Так поэтически-взволнованному тексту письма Татьяны предшествует вариант, написанный прозой.

Здесь мы подходим к одному из интереснейших наблюдений Д. Благого о природе «молчания» пушкинских финалов. Не оживает ли гамлетовское «дальнейшее – молчание» в знаменитой ремарке «народ безмолвствует»? Не так ли заканчивается «Пир во время чумы», где Председатель остается «погруженный в глубокую задумчивость»? В финале «Моцарта и Сальери» вопрос, обращенный к публике, оставлен без ответа: «…или это сказка тупой, бессмысленной толпы – и не был убийцею создатель Ватикана?»

Д. Благой не надевает на пушкинскую голову венецианскую шапочку Данте, не рядит его в кружевное жабо Шекспира. И все-таки вполне закономерно возникновение тем «Пушкин и Шекспир», «Пушкин и Данте», «Пушкин и мировая литература». Ставя имя Пушкина рядом с Данте, Шекспиром и Гёте, Благой выносит его в начало, как бы нарушая хронологическую последовательность: не «Данте и Пушкин», а «Пушкин и Данте». В таком сопоставлении некоторые исследователи давно потеряли чувство меры и уже готовы видеть в именах Гомера, Данте, Шекспира едва ли не прямых предшественников нашего великого поэта. Книга Д. Благого выгодно отличается от лихих набегов подобного рода.

Пушкин сравнивал себя с Гомером, Данте, Шекспиром чаще лишь в ироническом смысле. Автор справедливо замечает, что иронией сопоставление не исчерпывается, что есть нечто глубинное, роднящее Пушкина с гением мировой литературы. В шутливом рисунке Пушкин увенчал свою голову дантовским лавровым венком, придав своему профилю дантовскую суровость.

Д. Благой замечает, что такая ироничность чувствуется во всем. Дантовский ад ужасен, а в пушкинском аду грешник лопается, как тухлое яйцо. Шекспировская «Лукреция» пародируется в «Графе Нулине», здесь ироничность сопоставления обнажена самим Пушкиным. Однако там, где эта близость серьезна, Пушкин молчит. Здесь слово принадлежит исследователю. Прочитав книгу Д. Благого, вряд ли кто-нибудь усомнится, что «блистательные», «полувоздушные» женские образы Пушкина озарены сиянием дантовсксй Беатриче. Мадонна Данте и мадонна Пушкина действительно органическое продолжение одного мирового образа вечной женственности и красоты.

В последнее время мы все чаще осознаем, что темы «Пушкин и Данте», «Пушкин и Шекспир» не столько повод для локальных сопоставлений, сколько возможность взглянуть на Пушкина из другого времени.

Д. Благой пишет, что дантовский ад страшен, пушкинский ад ироничен, а порой смешон. Здесь действительно две различные эпохи. Но не будем забывать, что у Пушкина есть свой ад, несопоставимый с дантовским. «Не дай мне бог сойти с ума», «На свете счастья нет, но есть покой и воля» – это ад человека пушкинской эпохи. Данте он неизвестен, как Пушкину неизвестны муки дантовского ада. Они кажутся поэту литературным приемом, он и обращается к ним с литературной иронией.

В этом отношении наш взгляд на Данте иной, ибо XX век видал такие муки, которые и не снились XIX столетию.

Стремление Пушкина увидеть в Шекспире просто «доброго малого» не чуждо нашему времени. И пушкинское гениальное озорство в сопоставлении сюжета «Графа Нулина» с шекспировской поэмой «Лукреция» – прием вполне современный. Однако можно, пожалуй, и не согласиться с Д. Благим, когда он называет поэму «Граф Нулин» первой русской реалистической повестью. Это шутливое, слегка бурлескное произведение вряд ли потянет за собой столь солидную теоретическую поклажу.

Не счесть работ о женитьбе, гибели и смерти Пушкина. Обсуждение биографических подробностей и семейных тайн Пушкина стало уделом многомиллионной читательской аудитории. Уже возникает вполне закономерное чувство протеста, когда читаешь исследования на эту многострадальную тему. В книге Д. Благого только в одной главе говорится о «блистающей» Натали и «заблиставшем» Дантесе. В целом же, как всегда, пушкинист остается на уровне высоких проблем пушкинской поэзии, даже когда речь идет о биографической канве событий. Таково прочтение стихотворения «Полководец».

О люди! Жалкий род, достойный слез и смеха!

Жрецы минутного, поклонники успеха!

Как часто мимо вас проходит человек,

Над кем ругается слепой и буйный век,

Но чей высокий лик в грядущем поколенье

Поэта приведет в восторг и в умиленье!

 

Казалось бы, что общего между этим образом Барклая де Толли и биографией самого поэта. Автор приводит нас к мысли о том, что в образе Барклая, незаслуженно оскорбленного и отчасти преданного забвению, мы узнаем черты из биографии самого поэта.

Книга завершается главой «Достоевский и Пушкин». Начало этой теме положено в речи самого Достоевского на пушкинском юбилее. Здесь же, как отмечает Д. Благой, возник диалог между Достоевским и Тургеневым. Для Достоевского Пушкин был национальным и всемирным поэтом. Тургенев с этим не совсем согласился: «Название национально-всемирного поэта… мы не решаемся дать Пушкину, хоть и не дерзаем его отнять у него».

Конечно же, Д. Благой обратился к этому спору в конце своей книги не из чисто академических соображений. Как и полвека назад, пушкинист отстаивает мировое и национальное значение Пушкина. Отстаивает горячо, пристрастно, хотя все давно с ним согласны. Полвека назад эти истины требовали доказательств, теперь читатели совсем другие, в чем немалая заслуга и самого Д. Благого.

Если сегодня над Пушкиным и нависает опасность, то эта опасность во всем и со всем согласной аудитории. Лев Толстой не принимал «Бориса Годунова», он спорил романом «Анна Каренина» с финалом романа «Евгений Онегин». Как видим, даже несогласие с Пушкиным бывает творчески плодотворным.

Когда-то имя Пушкина заслоняло для нас и Державина, и Жуковского, и Фета, и Тютчева, и Баратынского. Во всех поэтах мы видели пушкинские традиции, забывая, что художник не может быть только традиционным. Сегодня для нас особенно важна нетрадиционная самобытность поэта, его неповторимость в истории русской поэзии. Книга Д. Благого пронизана глубокой, всепокоряющей любовью к творчеству поэта. Прочитав ее, отрешившись от фимиама, читатель в конечном итоге возвращается к живому, неюбилейному Пушкину.

Цитировать

Кедров, К. Неюбилейный Пушкин / К. Кедров // Вопросы литературы. - 1978 - №2. - C. 274-278
Копировать