«Неутоленный рот». К проблеме объективного/несолидарного прочтения ахматовских текстов
Одну из функций искусства принято называть «кассандровской». Это связано с мифом о проклятии Аполлона, постигшем троянскую царевну Кассандру (та просила о пророческом даре, но осталась холодна к его мужскому обаянию). Аполлон не отнял свой дар, но добавил примечание: верить Кассандре никто не станет. Считают, что таково же и проклятие поэтов: как бы зорко они ни провидели будущее, им не верят. От этого несколько обесценивается сама способность поэзии быть пророчеством.
В этой связи наводит на размышления одно литературоведческое происшествие. Недавно видный европейский журнал опубликовал статью, блестяще подтверждающую пророческие свойства настоящего искусства1. Автор приложила немалые старания, исписав много страниц, чтобы продемонстрировать явление по возможности убедительно. Правда, Л. Панова не совсем понимала, что создала наглядное пособие, демонстрирующее отрицаемую ею силу прозорливости поэзии. Она была уверена, что разоблачает Ахматову как автора стихотворения «Клевета», которое мы приводим здесь полностью:
И всюду клевета сопутствовала мне.
Ее ползучий шаг я слышала во сне
И в мертвом городе под беспощадным небом,
Скитаясь наугад за кровом и за хлебом.
И отблески ее горят во всех глазах,
То как предательство, то как невинный страх.
Я не боюсь ее. На каждый вызов новый
Есть у меня ответ достойный и суровый.
Но неизбежный день уже предвижу я, —
На утренней заре придут ко мне друзья,
И мой сладчайший сон рыданьем потревожат,
И образок на грудь остывшую положат.
Никем не знаема тогда она войдет,
В моей крови ее неутолённый рот
Считать не устает небывшие обиды,
Вплетая голос свой в моленья панихиды.
И станет внятен всем ее постыдный бред,
Чтоб на соседа глаз не мог поднять сосед,
Чтоб в страшной пустоте мое осталось тело,
Чтобы в последний раз душа моя горела
Земным бессилием, летя в рассветной мгле,
И дикой жалостью к оставленной земле.
19222
Смысл обширного опуса Л. Пановой — обвинение автора стихотворения в том пороке, которому оно посвящено. Громоздкое построение сводится к простенькому утверждению: Ахматова писала стихи только с целью подчинить себе читателей и литературоведов, чтобы занять место первого поэта современности. А в стихотворении «Клевета» как раз читателей-друзей и оклеветала, представив их пособниками клеветы — чтобы вызвать у них чувство вины и полностью взять над ними власть.
Панова считает это стихотворение чуть ли не главным инструментом «ахматовского укрощения посвященной ей субдисциплины» (426)3. Кроме того, она сообщает о наложенном «ахматоведением вето на осмысление «Клеветы»» (428). К сожалению, таинственное вето, о котором до сих пор никто не слыхивал, разоблачено только наполовину: о его существовании нас оповестили, а источник оного остался во мраке неизвестности. Сама же Панова производит «разбор» стихотворения, подгоняя его под убийственный приговор:
Шантажируя расположенного к ней читателя своей смертью, окружая свою жизнь и смерть ореолом мученичества и святости, а свою речь отливая в форму предсмертного завещания, поэтесса заставляет его — бессознательно или сознательно — пережить тягчайшее: акт предательства по отношению к ней и последующее раскаяние. Раскаяние — вроде христианского «иди и больше не греши» — состоит в четком осознании того, что любые слова об Ахматовой, ею не санкционированные, могут превратиться в опасную для ее репутации и жизни клеветническую интригу, каковая немедленно приведет ее к смерти. Вывод, который должен раз и навсегда усвоить проученный читатель, состоит в том, что об Ахматовой ему не должно сметь свое суждение иметь (455-456).
Столь причудливый ход мыслей сам по себе интересен не только для понимания личности пишущего, но и для понимания некоторых проблем современного ахматоведения. Однако прежде всего есть смысл выслушать обвиняемую Ахматову.
Разумеется, всякий непредвзятый читатель способен понять смысл стихов о мучениях оклеветанного человека.
Предложим простой «школьный» комментарий к тексту.
Ахматова описала времена тяжкого периода «военного коммунизма». Беззакония, бесприютность и голод были не литературной гиперболой, а реальными бедствиями. Упоминание о «скитаниях» «за кровом и за хлебом» «в мертвом городе» правдиво рисует пережитое поэтом вместе с тысячами других обитателей Петрограда той поры. Это подтверждается столь многими документами, что приводить их здесь кажется излишним. Выражение «под беспощадным небом» лаконично передает общую меру отчаяния.
Во времена советской власти воспоминания уцелевших граждан охотно останавливались на пережитых материальных лишениях и очень глухо упоминали об ужасах революционного террора. Но в условиях, когда вопросы жизни и смерти могли зависеть от пустяков, клевета становилась простым и убийственным способом сведения личных счетов. Одних она побуждала к предательству, у других вызывала страх: в условиях террора доказать свою правоту практически невозможно, и близость к оклеветанному человеку смертельно опасна. Ахматова называет страх невинным, противопоставляя его предательству и тем самым создавая представление о разобщении людей в присутствии силы, которая воплощена в аллегорической фигуре клеветы.
Примечательно, что само слово клевета присутствует только в названии и первой строке, далее же замещается местоимениями. Вначале перед нами просто выражение литературного языка: «клевета сопутствовала мне». Ахматова активизирует его метафорическую основу во второй строке. Глагол «сопутствовала» порождает образ «ползучий шаг». Эпитет кажется неожиданным и в то же время вполне оправдывается ассоциацией клеветы с образом ядовитой змеи и зловещим шорохом ее движения, подкрепляясь звукописью глухих и свистящих согласных. Поэтому конкретное сообщение «я слышала» легко наращивает дополнительные смыслы. С одной стороны, клевета — это некие речи, которые воспринимаются слухом. Оклеветанный человек может сказать, что они его «преследуют даже во сне». Непроизнесенный глагол «преследовать» ассоциативно связан с «сопутствием» и «шагом».
С другой стороны, следующие строки переносят действие из мира сновидений в жестокую реальность. И на фоне тяготеющих к зрительной образности слов город, хлеб, кров, небо возможность слышать шаг клеветы получает новый смысл. Преследуемый слышит преследователя, который способен оставаться невидимым (далее будет: «никем не знаема тогда она войдет») и воздействовать на окружающих («отблески ее горят во всех глазах»), а потому внушает почти мистический страх, по крайней мере, — другим людям, а кого-то толкает на предательство.
Клевета персонифицировалась, из отвлеченного понятия стала реальным действующим лицом. Превращение столь стремительно, что читатель сразу воспринимает сюжет как описание столкновения лирической героини с жестоким и неумолимым противником. Основанное на чувстве собственной правоты высказывание «Я не боюсь ее» находится в слишком близком соседстве со словом «страх», чтобы восприниматься только в прямом значении. Так люди, пытаясь приободриться, говорят нередко о том, что внушает самые большие опасения. И это подтверждает дальнейшее развертывание текста: «ответ достойный и суровый» может дать живой человек, но не мертвый. Ахматова заменяет слово смерть эвфемизмом «неизбежный день», подчеркивая тем самым не только значимость этого события в бытийственном смысле («сладчайший сон»), но и безысходность борьбы между смертным человеком и демоническим началом. Ни «образок» на остывшей груди, ни «моленья панихиды» не смогут остановить действие клеветы: «В моей крови ее неутолённый рот / Считать не устает небывшие обиды». Переход к настоящему времени подчеркивает непрестанность процесса. Определение «неутолённый» соединяет представления о неутомимой артикуляции и ненасытном стремлении терзать жертву.
Неизбежно торжество клеветы над безгласным мертвым телом — «станет внятен всем ее постыдный бред». Кто такие эти «все»? В начале стихотворения говорится обо всех услышавших клевету (неизвестно, близких или дальних), в чьих глазах ее присутствие отражается по-разному. Затем речь идет о друзьях, искренне рыдающих, объединенных горем. Но далее перед нами опять все — видимо, и близкие, и дальние, не участвующие в клевете, но настигнутые ею: «И станет внятен всем ее постыдный бред». Быть внятным — значит быть услышанным и понятым, но отнюдь не повторенным. Все играют здесь явно страдательную роль. Цель клеветы — оскорбить и подавить всех присутствующих: «Чтоб на соседа глаз не мог поднять сосед». Возникает образ некой силы, сковывающей человеческую волю. Результат клеветы — именно ощущение постыдности происходящего. Люди не могут поднять глаза, когда им стыдно4. За что или за кого — не сказано. Может быть, стыдно за оклеветанного покойника и за свою дружбу с ним. А может быть, стыдно слышать бредовые обвинения, присутствовать при недостойном действе и не иметь возможности что-либо изменить5. В любом случае все превращаются в разъединенных соседей, и лирическое «я» также оказывается отторгнуто от человеческого сообщества: «тело» осталось «в страшной пустоте», «душа» горит «в последний раз» «земным бессилием» — перенося и в загробное существование память о личном позоре и о царящей на земле неправде.
Возможно, этот схематизированный пересказ не улучшает эстетическое восприятие ахматовского текста. Однако он помогает заметить, что главным протагонистом стихотворения выступает аллегорическая фигура клеветы. Попытка вместо ее называния или описания обойтись местоимениями помогает почувствовать отвращение автора. Лирическая героиня страдает от беззащитности перед клеветой, в таком же положении находятся и прочие окружающие, в том числе и друзья — никаких упреков им стихотворение не содержит.
Хотя аллегорические фигуры добродетелей и пороков присущи в основном классицизму, но у Ахматовой клевета приобрела, с одной стороны, фантастический облик, а с другой — оказалась связанной с реалиями новой действительности. Ее окровавленный неутолённый рот может объединить представления о хтоническом чудовище и о средствах массовой информации в гротескный образ, который сделал бы честь и Сальвадору Дали6. Но именно потому, что чувства поэта напряжены до предела, выражены они строгой высокой лексикой, несколько риторично, — а все это ассоциируется с традициями классицизма. В эпоху, проходившую под знаменем тотального новаторства, указание на приверженность поэта классическим традициям перестало быть комплиментом и расценивалось скорее как упрек. Ахматова это понимала.
14 февраля 1922 года К. Чуковский записал в своем дневнике часть разговора с Ахматовой:
Я стал говорить, что стихи «Клевета» холодны и слишком классичны.
— То же самое говорит и Володя (Шилейко). Он говорит, если бы Пушкин пожил еще лет десять, он написал бы такие стихи. Не правда ли, зло?7
Возможно, здесь кроется одна из причин, почему после публикации в том же году в альманахе «Феникс» «Клевета» ею не перепечатывалась до 1940 года, когда была включена в сборник «Из шести книг»8. Ахматова некоторое время стремилась побороть в себе классическое начало, однако не всегда успешно. В этом стихотворении риторическая интонация была продиктована самой ситуацией противостояния и способствовала его наиболее адекватному выражению. Не случайно стихотворение печатается без разбивки на строфы — оно представляет единое высказывание, которое можно условно определить как защитительную речь против клеветы. Законы риторики были хорошо известны Ахматовой: она не только закончила классическую гимназию, но и училась на юридическом факультете Высших женских курсов в Киеве. Аристотель в своей «Риторике» писал: «…не может не быть позорным бессилие помочь себе словом…»9
Стихотворение «Клевета» создает парадоксальную ситуацию попытки защиты против заведомо непобедимого противника. Изложение ситуации сопутствия-преследования метонимически представляет главные пункты обвинения: уничтожение доброго имени невинного, разобщение человеческих связей, надругательство над священным правом храмового убежища и таинством смерти. Двойная анафора «И… И…» и следующая за нею тройная «Чтоб… Чтоб… Чтобы…» организуют в заключительной части стихотворения нарастание напряжения — и его разрядку в последних строках, заслуживающих особого внимания.
Оправдание, «ответ достойный и суровый», осуществимо при наличии двух условий: знания истины и возможности ее высказать. Неосуществимость второго — трагическая кульминация стихотворения10. В классической юридической тяжбе это означает молчание, прекращение диспута, торжество врага.
Но в данном лирическом монологе бессмертная душа поэта будет гореть «земным бессилием, летя в рассветной мгле, / И дикой жалостью к оставленной земле». Клише «душа горит» преображено конкретным указанием на земное бессилие и дикую жалость. Два эти выражения, синтаксически параллельные, в смысловом отношении представляют как бы два взгляда различного плана. Земное бессилие — объективное и даже несколько остраненное определение поражения, соответствующее стилю предыдущих строк. Выражение дикая жалость на этом фоне производит впечатление неожиданного всплеска эмоций, доселе, видимо, с таким трудом сдерживавшихся. Экспрессивный эпитет дикая относится к субъективному переживанию лирического «я», составляя с существительным жалость оксюморонное сочетание. Здесь не классическая точность, а скорее романтический сплав противоречивых чувств. Жалость, как и сострадание, предполагает тихое участие, а дикий порыв ассоциируется скорее с неконтролируемым возмущением. Эта концовка — ultima ratio поэта, способ выразить одновременно и отчаяние, и сострадание, и непримиримый протест. Дикость природна и внекультурна, но здесь гуманистическая культура и человеческая природа согласно пытаются противостоять злу — даже когда оно кажется непобедимым.
К сожалению, смысл ахматовского стихотворения для «проницательной читательницы» сам по себе неинтересен или вообще не существует. Стихи для нее — только улика, свидетельствующая о коварстве «сочинительницы». Панова так и пишет: «Это стихотворение было сочинено» тогда-то (427). Поскольку Ахматова не отчиталась, в чем именно была оклеветана, — этого достаточно, чтобы заявить о безосновательности ее жалоб на клевету: «На самом деле в начале 1922 года никакой анти-ахматовской кампании не было (отзывы критически настроенных к поэтессе рецензентов не в счет)» (427).
Однако если искать реальные обстоятельства, послужившие толчком к созданию этого стихотворения, то любой читатель, сведущий в истории поэзии, может вспомнить, что со времени расстрела Н. Гумилева в августе 1921-го за мнимое участие в мнимом заговоре11 до написания Ахматовой стихотворения в январе 1922-го не прошло и полугода. Клевета, источник которой остался неустановленным, не только погубила ее бывшего мужа, но и черной тенью легла на судьбу сына12, не говоря уже о ее собственной. Она не дожила до признания прокуратурой невиновности поэта в 1992 году «всего» примерно четверть века.
Л. Панова об этом знать не желает и видит в стихотворении лишь проявления ахматовского коварства: «Заговорив в 1922 году о своей ранней смерти13 в результате погубленной клеветой репутации, после создания «Клеветы» она прожила четыре с лишним десятилетия» (427). Даже как-то неловко напоминать, что в стихотворении нет обещания умереть именно на днях и именно по случаю клеветы — туберкулез, голод или расстрел могли сделать свое дело в любое время. Странно объяснять, что в 1920-1930-е годы клевета убивала не так, как в комедии Шекспира «Много шума из ничего», а как действенное орудие истребления, повод для реального убийства. И уж совсем дико читать упреки человеку, находившемуся на грани гибели, что тот посмел уцелеть, издевательские комментарии к выражению предчувствия смерти как унижения.
В. Шкловский, например, в 1923 году вспоминал о Н. Гумилеве с уважением, сожалел о его гибели. В его пересказе сжаты до трех слов легенды о бесстрашии поэта:
- Панова Лада. «И всюду клевета…»: Ахматова, (по)читатели, ахматоведы // Russian Literature LXXII (2012). № III/IV.[↩]
- Здесь и далее тексты Ахматовой и их датировки приводятся по изданию: Ахматова А. Сочинения. В 2 тт. М.: Художественная литература, 1990.[↩]
- Здесь и далее ссылки на статью Л. Пановой даны в круглых скобках с указанием страниц.[↩]
- Ср. запись Л. Чуковской от 27 сентября 1939 рассказа Ахматовой о неблагородном высказывании Н. Пунина: «Это было при Левушке. Мальчик не знал куда глаза девать» (Чуковская Л. Записки об Анне Ахматовой. Книга I. 1938-1941. М.: Книга, 1989. С. 38). Людям свойственно стыдиться не только некоторых своих поступков, но и чужих, а также предполагать и в других людях способность к стыду. В таких случаях неловко глядеть в глаза. [↩]
- О том, что невозможность заступиться за оклеветанного человека станет в СССР почти законом, Ахматова в 1922 году не знала, но, судя по стихотворению, догадывалась. И в 1946 году ее друзья будут обречены именно терпеть «постыдный бред».[↩]
- Ахматова смогла представить ужас неодолимости официально произносимой клеветы — в 1922 году, когда радио только начинало входить в быт. Впрочем, уже тогда, после закрытия нескольких сотен газет, остальные отличало быстро нараставшее единодушие.[↩]
- Чуковский К. И. Дневник 1901-1929. Т. 1. М.: Советский писатель, 1991. С. 88.[↩]
- С посвящением М. С. Петровых — это подтверждает, насколько поэт дорожит мнением друзей о себе и самими друзьями.[↩]
- Поэтому вполне естественно, что она понимала, насколько это стихотворение выигрывает при устном чтении, и рекомендовала его актрисам, просившим ее стихов для исполнения со сцены, но не торопилась перепечатывать. Кстати, именно Аристотель в своей «Риторике» впервые сказал о принципиальной разнице между произнесенной и записанной речью. [↩]
- Эта невозможность ответа не обязательно была обусловлена физической смертью — гражданская смерть всегда была рядом. [↩]
- Убеждение в невиновности Н. Гумилева и в отсутствии реальных оснований для приговора Ахматова пронесла через всю жизнь. В 1964 году она говорила об этом Л. Чуковской: «Вздор. Никаких товарищей у него не было и не могло быть, потому что и дела никакого не было» (Чуковская Л. Записки об Анне Ахматовой. Т. 3. 1963-1966. М.: Согласие, 1997. С. 188). [↩]
- В письмах Л. Гумилева к Э. Герштейн из заключения уже в 1956 году находим слова, подтверждающие глубокий смысл стихотворения Ахматовой. Измученный беззаконием, невозможностью добиться справедливости, он пишет о своих обвинителях: «Впрочем, Щедрин сказал: «Чтобы оправдаться, надо быть выслушанным, — а они от этого старательно уклоняются»» (Герштейн Э. Г. Мемуары. М.: Захаров, 2002. С. 528). И несколько раз высказывает предположение, что пересмотр его дела, возможно, задерживается оттого, «что им там просто стыдно признаться в том, что они меня так, ни за что осудили и теперь они поэтому тянут, не зная, что сказать» (там же, с. 526), «Им просто стыдно…» (там же, с. 527).[↩]
- Читатели Ахматовой помнят, что тема близкой смерти в ее лирике берет свое начало отнюдь не с 1922 года и связана с реальной болезнью поэта. [↩]
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №4, 2013