Непарадный коллективный портрет. Шорт-лист «Русского Букера» – 2014
Общие наблюдения
Не хочу заниматься нумерологией, но шортлист именно из шести романов кажется оптимальным. Было бы больше — авторы и их произведения растворялись бы в списке, кристаллизуясь лишь в имени победителя. Было бы меньше — невозможно стало б нащупать хоть какуюнибудь тенденцию.
Правда, и в случае с таким шортлистом поиск тенденции легко может обернуться тенденциозностью. Ведь романыпобедители (если считать таковыми всю шестерку) писались, редактировались и издавались в разное время, разными темпами. У одного год, у другого — десятилетие, а у когото, возможно, в своем или редакторском столе отлеживались пару лет. И то, что все они попали в один календарный сезон премии, по большому счету случайность — тут и спорить нечего.
Но при этом не случайность — или, точней говоря, не только случайность, — что именно их, в таком вот составе, отобрало жюри в результате многоступенчатой процедуры. Скажем, в прошлом году все обратили внимание, что пять из шести романовпобедителей— исторические и лишь один— о современности. Так ведь и в этом году совершенно та же пропорция. Но наверно, именно поэтому отмечать ее уже не столь интересно. А стоило бы… Тяжело, неуютно, неинтересно, одним словом, страшно (в самом широком смысле слова) писать о современности. И гораздо проще, комфортней— о прошлом.
Оживим в памяти список прошлого года:
-
- Анатолий Вишневский. Жизнеописание Петра Степановича К. (М.: Знак, 2013).
- Наталья Громова. Ключ. Последняя Москва (М.: АСТ, 2013).
- Захар Прилепин. Обитель (М.: АСТ, Редакция Елены Шубиной, 2014).
- Виктор Ремизов. Воля вольная (Хабаровск: Гранд Экспресс, 2014).
- Елена Скульская. Мраморный лебедь («Звезда», 2014, № 5).
- Владимир Шаров. Возвращение в Египет («Знамя», 2013, № 7—8).
Эту официальную информацию нужно дополнить. Романы Н. Громовой, В. Ремизова и З. Прилепина хоть и поданы в списке в книжном варианте, но перед тем еще издавались в «толстяках», соответственно — в «Знамени», «Новом мире» и «Нашем современнике» (правда, только первая из двух частей «Обители» и без тюнинга преди и послесловий).
Оптимисты по этому поводу скажут, что литературные журналы, несмотря на их небольшой, в несколько тысяч, тираж, остаются важнейшей частью литературного процесса, законодателями мод и заповедниками хорошего вкуса. Пессимисты же ответят: именно что заповедниками, а то и заказниками или вообще гетто для все более тесного круга читателей и богемной тусовки журнальных редакторов. Появление хоть одного романа («Жизнеописание Петра Степановича К.», издательство «Знак»), не прошедшего журнальные тернии, а изданного сразу книгой, важно как факт, прецедент — хорошую книгу и без журнала могут заметить. Причем это самое знаковое издательство, если верить сайту, не профильное. Точнее, другого, не литературного профиля — ссылки на его странице такие: «Журнал «Электричество»», «Журнал «Электротехника»», «Журнал «Светотехника»»…
А если уж говорить о журналах, то видно, что сезон получился особенно удачным для «Знамени». Еще, конечно же, нельзя не отметить возвращение в мир больших, общепризнанных премий «патриотического» «Нашего современника» (в лонглисте еще был роман, номинированный журналом «Москва», что тоже радует; и лишь «Молодая гвардия», судя по всему, попрежнему абсолютно безнадежна).
Еще одно наблюдение — четыре романа из шести так или иначе имеют отношение к нонфикшн.
«Ключ. Последняя Москва» Громовой — настоящий нонфикшн (подзаголовок «Архивный роман»).
«Мраморный лебедь» Скульской — игра в нонфикшн (подзаголовок «Детский роман»).
«Возвращение в Египет» Шарова — имитация нонфикшн (подзаголовок книжного варианта — «Роман в письмах», журнального — «Выбранные места из переписки Николая Васильевича Гоголя (Второго)»).
«Жизнеописание Петра Степановича К.» Вишневского — пародия на нонфикшн как таковой (поэтому в некотором смысле — пародия и на остальные книги этой части списка). Интересно, что название последнего романа в сравнении с предыдущими книгами выглядит как подзаголовок. Хочется еще какогото, «настоящего» названия, но его нет — место остается пустым. А это — словно безликое лицо пародиста, готовое в руках мастерагримера обрести какой угодно образ…
Впрочем, нужно признать, что популярность нонфикшн в России растет постоянно и давно (строго говоря, направление как таковое всегда было популярно в условиях подцензурной русской литературы — путевые заметки, дневники, воспоминания, всяческие «выбранные места», просто раньше самого модного слова «нонфикшн» не было). Это находило отражение в прежних шортлистах Букера и даже в списке абсолютных победителей. Но, пожалуй, впервые нонфикшн проявился в «Русском Букере» так массово и разнообразно. Почему?
Весьма вероятно, что по причине усталости от политизации, новостных выпусков и токшоу, информационных войн и контрвойн. В такой атмосфере хочется ощущения достоверности.
При этом на нонфикшн лежит неизбывный отпечаток так называемого интеллектуального чтения. Потому на двух оставшихся позициях шортлиста очень гармонично смотрятся прилепинская «Обитель» и ремизовская «Воля вольная» — их таежная брутальность, чекистскозэковская в одном случае и ментовскоохотничья в другом, хорошо уравновешивает «избыточную интеллигентность» остальных четырех книг.
Вот теперь, пожалуй, можно переходить к поименному обсуждению списка.
«Мраморный лебедь» Елены Скульской
С первых же строк мы видим, что «детский роман» Елены Григорьевны, она же — Лиля, как мы узнаем из текста, — написан хорошо, повзрослому. Автор уверенно чувствует стиль вообще и регистры разных стилей, не сбиваясь ни на мелодраматизм, ни на физиологизм, ни на трэш.
Свободная композиция; сюжет автобиографии развивается причудливо, не линейно, однако по своей, пусть и хитрой, но тем не менее твердой авторской логике. Вставные главки, отступления, интермеццо, иногда вполне логичные, иногда абсурдные, хорошо, точно подправляют эмоциональное состояние читателя и тоже работают на сюжет.
Радостно узнавать детали прежнего бытия в той части, где они совпадают с жизнью твоей и твоей семьи. И не менее любопытно узнавать новое — где не совпадают. Пропорция одного и другого, общего и особенного, как раз такая, чтобы читатель ни на минуту не терял контакт с автором и не уставал от этой игры в «узнаю» и «узнаю».
Привлекает мера авторской откровенности, в которой нет панибратства, поверхностной кокетливости, а есть точный, увлекательно описанный и хорошо выстроенный (в каждом минисюжете) самоанализ, поиск и открытие мельчайших психологических нюансов взаимоотношений с миром. И в особенности — с самыми близкими людьми, родственниками.
За всем этим, конечно, стоит тень и школа Сергея Довлатова. Кажется, Скульская просто не имеет права писать иначе. Не может ударить в грязь лицом (особенно таким симпатичным, которым часто любовался во время общения Сергей). При всем том в «Мраморном лебеде» не чувствуешь эпигонства. Это именно наследование, ученичество, лекала, умело и точно приложенные к собственной психофизике, творческой манере, душе.
Но все же при таких многочисленных и очевидных достоинствах есть у романа недостаток, очень сильно мешающий его восприятию. И след тут тоже идет от Довлатова.
Последний поразительно точно и тонко умел выдергивать из жизни нужные ему детали, реалии, нити сюжетов и с гениальной точностью вплетать их в ткань прозы. Герой Довлатова — большой, сильный, красивый, одаренный мужик — оказывается очень тонким, ранимым человеком. Ранимым — потому что его ранят, так или иначе обижают почти все окружающие. Это еще хорошо, если только ранят, а то ведь и предают. Впрочем, художественный «двойник» писателя на это не обижается, потому что мудр и знает: человек изначально грешен. Да и сам этот лирический герой — тоже ведь часто грешит. Довлатов описывает его грехи подробно, увлекательно, со вкусом: необязательность, леность, иррациональность, любовь к выпивке с последующим блудом… Но даже по общему описанию видно, что это скорее не грехи, а так, грешки, никак не соотносимые с грехами предательства, равнодушия и холодного эгоизма, заполонившими души окружающих.
Читатель попеременно узнает себя то в герое Довлатова, то в его «друзьях и близких». Но в конце концов неизменно становится на сторону героя, сливается с ним, чтобы мысленно воскликнуть: «Да, я такой же ранимый и несчастный. Как же вы все меня не понимаете!» При этом и для этого Довлатов выстраивает конструкции своих произведений с ювелирной, аптекарской точностью, что бы все было узнаваемо, жизненно, естественно, твердо работало на авторский замысел.
Увы, Скульской такой точности не хватает. Лучше всего это видно в описании жизненного (не любовного!) треугольника Довлатов — Крошка Тухес/Борявстаканеводы (все, кто немного знают Эстонию, хорошо понимают, о каком таллинском литераторе идет речь) — Скульская.
Вот как описывается Крошка Тухес: «Всю жизнь он был похож на три шарика навоза, поставленные скарабеем друг на друга; из всех букв алфавита твердо выговаривал только мягкий знак; когда собрался купить машину, то ему посоветовали поставить «дворники» внутри, чтобы смывали со стекла его плевки». Здесь нет не только ни одного хорошего слова (по Станиславскому — «ищи в плохом хорошее»), но и ни одного хоть в малой степени отдаленного от кипящей ненависти.
Разумеется, Крошка Тухес, завидуя Довлатову, ненавидит его. Конечно, пишет донос. Но — надо же! — он настолько мелок и ничтожен, что даже донос руководство отвергает и требует извинений перед его адресатом.
Крошка Тухес упал на колени и пополз к Довлатову со словами:
— Простите, я низок, я жалок, я подл!
Довлатов растерялся, ни в коем случае не хотел он издеваться над поверженным врагом, он кинулся к Крошке Тухесу и стал поднимать его с колен: «Что вы, Борис, перестаньте, так нельзя!» — но Боря обмякал в руках Довлатова, и Сергей никак не мог его поднять. После нескольких попыток он чуть сдвинул Крошку с места, тот вроде бы даже начал вставать, но в последнюю секунду резко поджал ноги, и Довлатов повалился на него; они покатились по отделу информации, стукаясь о конторские столы. Мы все невольно расхохотались. А значит, конфликт был исчерпан.
Поразительно, но как раз этот кусок, в котором действует Довлатов, написан подовлатовски. При всем его благородстве и при всем преклонении автора перед ним Сергей оказывается в смешном положении, «стукаясь (очевидно, хаха, головой.—О.К.) о конторские столы». Однако автор должен вернуться к себе и к своей стороне треугольника:
Но ненависть ко мне с тех пор у Крошки стала принимать монструозные и виртуозные формы; много десятилетий он пишет обо мне как под своим именем, так и под десятками псевдонимов, извивается, сжимает кольца, разевает пасть, но не может проглотить. На премьеру одного из моих спектаклей он явился прямо с похорон жены: жгучая зависть была важнее скорби.
Снова прежняя нерассуждающая ненависть, не смягченная ни улыбкой, ни намеком на самоиронию. И это, увы, не отдельный случай.
Проглотив с аппетитом гдето четверть «Лебедя», читатель вдруг огорчается, замечая, что автор, кажется, любит себя больше, чем следовало бы для конструкции романа. Что автор не может, как ни старается (или не старается?), найти в себе других недостатков, кроме красоты, таланта, доверчивости, искренности, принципиальности…
Хотя… Вот вроде бы Скульская пытается добавить самоиронии: «Кажется, это был единственный понастоящему смелый поступок в моей жизни»… Но нет, не то — слишком робко. Читатель вскорости убеждается, что смелых и решительных поступков с избытком.
Да и с Любимовым автор на самой короткой ноге:
— Тогда не умирайте, — посоветовала я.
И он послушался. И не умер. Но в девяносто с лишним лет ему из своего театра пришлось уйти…
Не правда ли, похоже на панибратскую «Автобиографию Евтушенко», когда тот, будучи в гостях у Гуэрра, пошел купаться, начал тонуть, но представил, какие могут быть неприятности у хозяина изза гибели такого видного гостя, взял себя в руки и не утонул… Тут ведь тоже — о жизни и смерти. И понятно, кого благодарить за редкостное долголетие Любимова.
Также вдруг обнаруживается, что герои романа во главе с героиней както уж слишком часто болеют, взаимосвязанно — душевно и физически (также перекрывая довлатовские нормативы депрессии и похмелья). Иногда об этом говорится както уж совсем анекдотически, в духе пародии А. Иванова «Красная Пашечка»: «В конце первого курса у меня началась цинга на почве недоедания. Но меня вылечили» (напоминаю, что речь идет о благополучной семье и благополучном Тарту).
Пика указанный недостаток достигает при развитии линии матери Лили, особы эгоистической и недалекой. Начинается все как простенький «комплекс Электры» (отецто хорош не менее Довлатова). А заканчивается немыслимым, истинно шекспировским уровнем дочерней жестокости:
Незадолго до маминой смерти я заговорила с ней о том, что она сделала со своими дочерьми, как методично прививала и вскармливала в них нетерпимость; мама, коекак сковырнувшись с постели — она уже не вставала, — поползла за мной на коленях с криком:
— Доченька! Прости меня, прости!
Наверное, так до конца играли свою роль римские патриции, в смертный час, с кинжалом у сердца, думая только о том, красиво ли лежат складки тоги, успела ли слететь с губ давно заготовленная фраза, предназначенная вечности.
Какая мера ненависти, какое поразительное хладнокровие! То есть даже попытки поверить небезгрешной матери, хотя бы и перед самым ее уходом в мир иной, нету. Тем удивительней финал этой главы: «Мама захохотала, увидев впервые, что я пишу слово «Бог» с большой буквы. Она была убеждена, что это — междометие». Надо же, экая поверхностная атеистка… Да, но где же религиозность ее дочери, судя по прошлому отрывку имеющей весьма слабое представление о том, что такое «прощение» (не говоря уж о «всепрощении»)?
После этой главы, близкой к финалу, лирическую героиню «Мраморного лебедя» начинаешь бояться. И тогда появляется мысль: а может, и это входит в план автора? Тогда это гениально! Самолюбование, приводящее к ужасу…
Но нет, всетаки вряд ли. Скорее — просто неаккуратное использование приема, портящее (если не рушащее) конструкцию романа.
«Ключ. Последняя Москва» Натальи Громовой
Книга эта, вышедшая в АСТ, печаталась в «Знамени» с перерывом в год. Сначала как архивный роман «Ключ» (2012, № 11), позже — как архивный же роман «Последняя Москва» (2013, № 10—11). А вместе — романдилогия с плохо сводимым названием…
Книга плотно, под завязку, как давно не открывавшийся чулан толкового, но чувствительного человека, набита именами, воспоминаниями, листками из дневников и писем, авторскими хожденьями, узнаваниями, знакомствами и открытиями. При том достаточно полное представление о сути обеих ее частей дают совсем не длинные цитаты:
Я была благодарна Луговскому. Он подарил мне ключ. Ключ от норы времени. Его странный архив, наполненный массой, казалось бы, не относящихся к делу бумажек, был, по сути, приглашением в путешествие. Он думал о будущем, заботился о том, кто войдет за ним в 30е годы. Для хранения такого архива надо было обладать либо определенной смелостью, либо некоторой беспечностью, бесшабашностью. И к тому же надо было иметь странную склонность — хранить, казалось бы, ненужное. В школьных тетрадочках, в блокнотах, исписанных аккуратным детским почерком, в письмах его и в письмах к нему — жен, возлюбленных, мамы и сестры — существовало то, что составляло содержание его личного, внутреннего времени жизни. Из папок, из ящиков выглядывали газетные вырезки со стихотворными строчками. Ежедневники, справки, рисунки, записки. Рутина дней.
Я очень многому научилась у него. Живое, царапающее слово записных книжек и первых вариантов книги поэм «Середина века» поразило тем, что можно было увидеть развитие, движение как одного человека, так и всего писательского сообщества. Лакированный, зацензурированный и самозацензурированный литературный поток того времени резко контрастировал с горьким потоком жизни, которая открылась в письмах и дневниках.
Здесь советский поэт всю жизнь то тайно, то явно пытался ухватить сачком своей поэзии — время. Повторял его формулы, следил за его изменениями, собирал его следы и отпечатки. Надеясь, что придут поколения, которым это понадобится.
Я подолгу смотрела на фотографии людей 30х годов. Они решительно отличались от других. Здесь становилось абсолютно очевидным, что ни на мужчинах, ни на женщинах не было ни одной новой вещи. Разве что военные гимнастерки смотрелись чистыми и свежими…
(«Ключ», где-то после трех четвертей романа)
И —
Мне всегда казалось, что фигуры второго плана, те, кого гораздо сложнее узнать и увидеть, дают возможность наиболее полно представить картину утраченного мира.
Эти незаметные герои стали выходить из тени советского подземелья в девяностые годы, когда нам представлялось, что советская власть закончилась навсегда.
Получить доступ
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №3, 2015