№4, 1965/Художник и время

Навстречу солнцу

Осенью 1922 года наша семья вернулась из эвакуации в свою родную деревню Пильковщину. На обложке какой-то старой книги, рядом с записями, как сажать и прививать садовые деревья, и прочими хозяйственными советами, я нашел запись, сделанную рукой моего отца: «17 сентября по новому стилю 1912 года родился Женя» 1.

Я родился в глухой деревне, от которой далеко было и до волостного центра Медель, и до ближайшей железнодорожной станции Княгинино. Деревня наша лежала в развилине двух топких болотных речушек – Слободской и Шиповки, – которые каждой весной срывали мосты и размывали гребли. И пока не спадет вода, пильковщане сидели на своих полосках, отрезанные не только от всего мира, но даже от ближайших соседей.

Семья наша была довольно большая. Возглавлял ее мой дед, Федор Маркович, который больше интересовался охотой, нежели своим бедняцким хозяйством.

Перед первой мировой войной Пильковщину разбили на хутора. Чтобы получить больший надел, дед переехал на пустыри, густо заросшие кустарником и усеянные валунами. Он думал со временем обработать свой участок. Но этим надеждам не суждено было сбыться. Только успел он перевезти хату на новое место, как началась война. Отец мой, которого звали Януком, был мобилизован в армию. Ветер войны по всему свету разогнал всю нашу когда-то многочисленную семью. На хуторе остались одни старики, потому что и мать моя Домна Ивановна, когда фронт приблизился к нашим местам, присоединилась к обозу беженцев и направилась в глубь России. Правда, была еще одна причина, которая вынудила ее покинуть дом: моя болезнь. Двухлетним мальчиком я свалился с копны соломы и сломал руку. Первую помощь мне оказал доморощенный медельский фельдшер, и рука плохо срослась. И вот в поисках лучших врачей мать повезла меня в город. В дороге нас неожиданно встретил отец. Было это в Пскове, на вокзале, куда он забежал на минутку, чтобы узнать, нет ли земляков среди беженцев. Отец узнал меня по платку, в который я был завернут.

– Как тебя зовут?

– Женя.

– А маму как зовут?

– Мама… Она пошла за кипятком.

Военная часть, в которой служил отец, эвакуировала полоцкие сапожные мастерские. В одном из последних эшелонов, загруженных станками и кожей, солдаты устроили нас, и мы добрались до Москвы. Скоро сюда был переведен и отец. Мать некоторое время работала уборщицей у полковника, потом – у попа, после – на военном заводе. Жили мы на Тихвинской улице, в каком-то подвале, из окна которого я видел только ноги прохожих. Часто слышен был ровный тяжелый шаг солдат, которые уходили на фронт.

Помню, однажды разбудил меня грохот грузовиков. Я выбежал на улицу и в первый раз услышал слово революция. Его повторяли все. Это слово с каждым днем звучало все чаще и чаще, оно, казалось, росло, заполняя собой не только наш тесный, набитый беженцами подвал, но и весь огромный, еще неведомый мне мир.

Многое из этих ранних дней детства глубоко запечатлелось в моей памяти. Возможно, тут помогли рассказы матери, но многое помнится и такое, чего она не могла мне рассказать, – это сохранила моя зрительная память, та свежая детская память, в которой все записывается какими-то нелинючими, несмываемыми чернилами. Когда родители вспоминали покинутые родные места, перед моими глазами вставал поросший густой травой двор, старая почерневшая хата с маленькими квадратами окон, разрытый котлован колодца и рядом стена леса, где под темными лапами елей стояло несколько пчелиных ульев-стояков, покрытых островерхими шапками из еловой коры. И почему-то особенно запомнилась мне молотьба цепами и маленькое оконце в гумне, через которое видно было слободское болото с ржавыми ручейками, зыбунами, прогалинами- вечным пристанищем куликов, чибисов, аистов… Все это вставало в памяти очень отчетливо; когда мы через восемь лет вернулись домой, родные места показались мне до того знакомыми, будто я с ними и не расставался…

Скоро семья наша переехала в Тихвинский переулок. Чтоб я не мешал соседям и дома, меня отдали в школу, которая находилась на противоположной стороне улицы. Первая книга, которая оставила незабываемое впечатление, были «Вечера на хуторе близ Диканьки». Потом – Пушкин, Лермонтов, Некрасов, Шевченко… Я любил стихи и знал наизусть целые поэмы. Несколько тетрадей с переписанными стихами я даже привез с собой на родину.

Когда мы вернулись из эвакуации, у нас уже хозяйничали пилсудчики. Первую зиму я учился дома, вторую – в деревне Шкленикове в польской начальной школе. Тяжело было привыкать к новой школе, где детям запрещалось говорить по-русски и по-белорусски.

В хрестоматии, которую мы изучали, на первой странице красовалось стихотворение: «Кто ты? Маленький поляк…». Чуть ли не каждый день учитель вызывал нас и, в зависимости от того, как ученик читал это стихотворение, ставил ему оценку по всем предметам: по польскому языку, арифметике, географии, истории, пению и Даже закону божьему.

За годы учебы в Шкленикове и в Сватках я прочел почти все книги в школьной библиотеке. Это были произведения Мицкевича, Словацкого, Сенкевича, Крашевского, Ожешко, Конопницкой.

Однажды парни из соседней деревни Мацки привезли из Вильно белорусский календарь на 1925 год. В нем я в первый раз прочитал стихотворение Янки Купалы:

…Корчмы да остроги,

Кресты да березы…

Это наша доля.

Нашей деревни доля…

Были в том календаре и другие стихи, но эти строки почему-то особенно глубоко запали мне в душу.

Родители хотели, чтоб я учился дальше, но наши домашние относились к этому неблагосклонно. Они боялись лишних расходов. Все же матери удалось упросить деда отпустить меня в Вилейку, где в то время была единственная у нас средняя школа. В течение лета, пока пас коров, я по каким-то старым учебникам подготовился к экзамену и поступил в третий класс частной русской гимназии. Здесь я учился два года, пока польские власти не закрыли эту гимназию. Чтоб не прерывать учебы, поехал учиться в родошковскую белорусскую гимназию. Здесь была подпольная комсомольская организация, и я вступил в нее.

В Родошковичах я встретился с новым и интересным для меня явлением: почти все мои товарищи писали стихи. Правда, еще до приезда в гимназию я тоже пробовал свои силы в поэзии. Первым моим творением была легенда про Шклениковское озеро – ее я слышал от стариков, еще когда учился в польской начальной школе. Было у меня, кажется, и несколько пейзажных стихотворений. Но сейчас под влиянием товарищей, а главное, под влиянием советских белорусских писателей, произведения которых подпольными путями доходили до нас, я начал писать стихи. Работа эта сначала казалась мне чрезвычайно легкой, а потом такой сложной и трудной, что я много раз бросал ее.

Скоро наши занятия в гимназии были прерваны. В конце 1928 – начале 1929 года правительство Пилсудского приступило к ликвидации школ национальных меньшинств, и в первую очередь – белорусских. В Вильно, Новогрудке и в Клецке, где тогда еще были белорусские гимназии, среди учащейся молодежи проводились массовые аресты. В знак протеста против правительственных репрессий вспыхнули ученические забастовки. За участие в одной из таких забастовок были исключены и из нашей гимназии несколько учеников старших классов, в том числе и я. Помню, перед самым отъездом из Родошковичей мы целый день бродили по взгорьям и перелескам, которые окружали этот пограничный городишко. С одного из холмов видна была и сама граница, а за ней – советская земля, страна наших мечтаний, наших светлых надежд. Мы долго с волнением смотрели в ту сторону. Даже не верилось, что эта страна так близко от нас. Образ свободной земли как одно из самых дорогих воспоминаний юности долго жил в моем сознании…

Из Родошковичей я направился в Вильно. Первая встреча с этим городом осталась памятной для меня: еще на вокзале я был задержан сыщиками, которые перерыли мой ученический чемодан. Остановился я с товарищами в предместье Новый Свет – там жили преимущественно рабочие и железнодорожники. Впоследствии нам часто приходилось скрываться у них от полиции.

После захолустного местечка Родошковичи Вильно показался мне огромным, шумным, бурлящим городом. Особенно празднично выглядели центральные улицы – Мицкевича, Великая и Виленская, на которых разместились богатые магазины, кинотеатры. Предместья же, заселенные беднотой и безработными, которых тут всегда было множество, весной и осенью тонули в непролазной грязи. В свободное время я любил бродить по городу и открывать для себя новые переулки и закоулки, которые то упирались в обрывистые берега бурной Виленки или красавицы Виллии, его уходили в вековые сосны Закрета, Зверинца, Антаколя.

В Вильно мне и еще некоторым товарищам удалось поступить в белорусскую гимназию. Но и тут мы задержались недолго. Поднялась новая волна ученических забастовок, начались новые репрессии, аресты.

Мой интерес к литературе все возрастал. Способствовала этому и среда, в которой я находился. Мы с товарищами ночи напролет просиживали, читая книги прогрессивных писателей и такие коммунистические издания, как «Месенчник литерацки» – орган левых польских писателей, украинский журнал «Вiкна», который печатал чрезвычайно богатую хронику из Советского Союза и помещал произведения многих украинских, русских и белорусских советских писателей. Настоящим праздником было для нас чтение книг Горького. Будто незримый свет исходил от его героевбунтарей, свет, который, казалось, озарял нашу тесную комнатушку на Буковой улице, где жила дружная семья комсомольцев. Я очень подружился тогда с начинающим поэтом Янком Горохом (он был и даровитым художником). За принадлежность к комсомолу его исключили из гимназии, и в Вильно он на каких-то частных курсах готовился к сдаче экзаменов на аттестат зрелости.

В 1932 году в Вильно начал выходить литературный журнал «Неман». Вокруг него группировались в основном реакционные элементы. У нас же не было легального прогрессивного органа на белорусском языке.

Не помню теперь, у кого из нас родилась мысль выпустить в ответ «Неману» свой рукописный журнал. Назвали мы его «Пролом». На обложке первого номера Янка Горох нарисовал разрушенную стену тюрьмы. На развалинах возвышалась фигура рабочего, который в одной руке держал молот, в другой – красное знамя. Около ста страничек «Пролома» мы заполнили своими рассказами и стихами. Я. Горох написал полемическую вступительную статью. Он был на несколько лет старше меня и лучше разбирался в разных литературных течениях и направлениях.

Журнал этот мы выпустили в двух экземплярах. Один из них как-то попал даже в Минск. В предисловии к хрестоматии по западнобелорусской литературе, вышедшей в Минске в 1932 году, упоминалось о «Проломе» и даже были перепечатаны некоторые наши произведения.

Весной 1932 года в Вильно вышел еще один номер «Пролома». Он был уже напечатан на гектографе в количестве пятисот экземпляров. Это был второй и последний номер нашего журнала. В это время начали выходить легальные коммунистические издания: в Вильно – «Журнал для всех», во Львове – белорусская газета «На переломе», в которой я впервые под псевдонимом Максим Танк напечатал свое стихотворение «Забастовали гиганты – фабричные трубы». В Берлине выходила газета «Борьба», которая по почте рассылалась по Западной Белоруссии. В это время я работал в виленской подпольной типографии.

К сожалению, недолог был век всех этих легальных печатных органов Коммунистической партии Западной Белоруссии. В марте «1932 года по всей Польше и особенно по Западной Украине и Западной Белоруссии прокатилась волна репрессий и массовых арестов. За сотрудничество в «Журнале для всех» и во львовской газете я попал в виленскую тюрьму Лукишки.

  1. Максим Танк – псевдоним поэта Евгения Ивановича Скурко.[]

Цитировать

Танк, М. Навстречу солнцу / М. Танк // Вопросы литературы. - 1965 - №4. - C. 95-110
Копировать