№9, 1978/Над строками одного произведения

Многоголосие эпохи и позиция автора («Двенадцать» А. Блока)

1

В январские дни 1918 года, когда была создана поэма, Блок пережил подъем редкой творческой силы. Революция захватила его грандиозностью своих свершений, но как поэт, уже прошедший к этому времени долгий и сложный путь формирования, он не мог не опираться на ту концепцию эпохи, которая складывалась в его сознании и творчестве в течение двух предшествующих десятилетий.

Его прозрения широки и всеобъемлющи, но, как и раньше, они опираются в «Двенадцати» на конкретные и вполне достоверные факты тогдашней действительности. Герои поэмы – красногвардейский дозор, проходящий по улицам революционного Петрограда (и более конкретно – по улицам Петербургской стороны, что хорошо отразилось на известных иллюстрациях Юрия Анненкова, одобренных Блоком). Но это не только дозор. Это еще и революция, в ее великом – «стихийном» и «космическом» – проявлении, это и сама «переворотившаяся» эпоха, напряженно вглядывающаяся в новых героев дня, нынешних творцов истории, в темноту, откуда доносятся выстрелы, откуда слышны угрозы и забубённые частушки.

Уже в предреволюционных стихах Блока (таких, как «Шаги командора», «Рожденные в года глухие…», «Дикий ветер…», «Коршун»), в поэме «Возмездие» явственно сказалось тяготение его к широким символам, к обобщениям эпохального масштаба, которые объективно складывались в определенную «знаковую систему» – устойчивое представление о мире, который находится на грани катастрофы.

Вместе с тем устойчивость этой «системы» была зыбкой, в ней имелся свой скрытый динамизм, готовый разорвать всякие сцепления и опосредования, поставить ставшие устойчивыми знаки-символы в новые и невиданные отношения друг к другу. Это все и произошло в январе 1918 года, через два с половиной месяца после Октябрьского переворота. Ноябрь и декабрь 1917 года Блок проводит очень уединенно – мало бывает на людях, не делает никаких записей в дневнике, мало с кем встречается. Но зато много и подолгу ходит по городу – следит за тем, как разворачиваются события, вслушивается в разговоры, прислушивается к выстрелам.

Интенсивность и насыщенность восприятия – вот главное, что характеризует мироощущение Блока первых месяцев 1918 года. Мир пришел в движение, а с ним вместе вернулся к активной жизни поэт. Мотив движения – изменения, обновления, пересоздания – едва ли не главный мотив творчества Блока этого времени. В понимании Блока, человек не просто ощутил себя втянутым в процесс исторического обновления, но и сам стал невольным проводником новых идей, новых отношений между людьми, нового мироощущения. В марте – апреле 1919 года он пишет о своем времени: «…Весь человек пришел в движение, он проснулся от векового сна цивилизации… в вихре революций духовных, политических, социальных, имеющих космические соответствия, производится новый отбор, формируется новый человек…» 1.

Движение, в которое пришел мир, не бесцельно, оно имеет своей скрытой задачей создание новой человеческой породы, новой личности.

Блок оперирует одновременно двумя главными понятиями, нерасторжимо связанными между собой, двумя сферами, в которых протекает процесс всеобщего преобразования – революции в России (конкретно – в Петрограде) и тех соответствий, которые имеет она в мировом («космическом») масштабе. В двух сферах протекает одновременно и действие «Двенадцати».

Торжественной, трагедийной строфой открывается поэма!

Черный вечер.

Белый снег.

Ветер, ветер!

На ногах не стоит человек.

Ветер, ветер –

На всем божьем свете!

 

Черный вечер и белый снег – традиционная для Блока контрастная «картина». Ветер, сбивающий с ног человека, да и сам человек, оказывающийся не в состоянии выдержать напор ветра, – также знакомы нам, хотя бы по стихотворению «Дикий ветер…». Но эти образы, привычные, знакомые, поставлены в совершенно особые, невиданные отношения друг к другу, и из традиционного, казалось бы, сочетания рождается не традиционная картина. То, что ветер разгулялся «на всем божьем свете», и это подкрепляется восклицательной интонацией и создает новизну: привычные образы как бы получают непривычное эмоционально-содержательное «сопровождение» и вся картина становится необычной – она оказывается картиной «переворотившегося» мира. Далее интонация меняется, приобретая оттенок иронии и предчувствуемого гротеска, – поэт переходит непосредственно к экспозиции, где главное место будут занимать представители старого мира:

Завивает ветер

Белый снежок.

Под снежком – ледок.

Скользко, тяжко,

Всякий ходок

Скользит – ах, бедняжка!

 

Авторское отношение к изображаемому стало совсем другим – оно лишилось величавости, исчезло ощущение значительности и зарождающегося трагизма. Картина утратила контрастность – ее уже нет в изображении старого мира. Первым среди его признаков (и, очевидно, главным для Блока) назван плакат с надписью»Вся власть Учредительному Собранию!». Вслед за тем вереницей следуют горестно упоминающая «большевиков» старушка, «буржуй на перекрестке», длинноволосый «писатель-вития», «долгополый»»товарищ поп», барыня «в каракуле»; затем вновь возникает плакат (его уже «рвет, мнет и носит» злой и радостный ветер), тут же даются голоса проституток («…И у нас было собрание…»); и, наконец, появляется бродяга – последний «персонаж» в ряду представителей прошлого. Он венчает картину, которая снова приобретает значительный и одновременно зловещий характер.

В прошлом остается именно «прошлое» – вся эта вереница манекенов, плакатных образов, «мертвых душ», как назвал персонажей первой главки П. Громов2. Она дана в статике – здесь нет движения, нет преобразования. Поэт высветляет на время детали быта, фигуры и группы, чтобы показать их зрителю, а затем вновь погружает в темноту. Он выступает одновременно и как поэт, и как режиссер, располагающий на сцене атрибуты уходящего мира в своеобразной последовательности – от обобщения, имеющего внешне конкретный, но в подтексте очень широкий характер (плакат с надписью»Вся власть Учредительному Собранию!»), через отдельных его представителей, до самой маленькой, незаметной, но характерной в «семантическом» смысле фигуры бродяги. Это малый мир поэмы, помещаемый внутри мира большого, «переворотившегося», где господствует ветер – «на всем божьем свете». Вот то, что он находится внутри мира большого, космического, – очень важно для понимания поэмы. Читатель как бы входит в него после первой же строфы, открывающей действие, и затем «выходит из него, но уже в сопровождении героев поэмы, и, выходя, вновь окунается в космические страсти, вновь втягивается в движение, в процессе которого и совершается преобразование действительности.

Связующим звеном, намеком на выход из статики, из манекенной неподвижности служат финальные реплики первой главки:

Хлеба!

Что´ впереди?

Проходи!

Черное, черное небо.

Злоба, грустная злоба

Кипит в груди…

Черная злоба, святая злоба…

Товарищ! Гляди

В оба!

 

Но кому они принадлежат? Кто просит: «Хлеба!» Кто гонит бродягу: «Проходи!» Чья злоба «кипит в груди»? Кто призывает: «Товарищ! Гляди в оба!»? Кто, наконец, задает вопрос «Что впереди?», очень важный для понимания позиции Блока как автора данного произведения, – ведь от этого вопроса тянется незримая нить к последней строфе (и даже последней строке) поэмы? Кто вообще ведет тут повествование, располагая образы, реплики, возгласы именно в такой (а не в иной) последовательности?

Мы сталкиваемся здесь едва ли не с главной проблемой поэмы, без решения которой многое в ней нам останется непонятным, – проблемой авторского голоса, проблемой голосов поэмы вообще. От этого зависит и решение более широкого вопроса – о смысловой природе этого необычного произведения. Но не только, – от этого зависит и наше отношение к действию поэмы, к ее сюжету, в основу которого очень неожиданно на первый взгляд положено описание элементарного убийства Катьки – простой девки, изменившей одному из двенадцати и ушедшей с его противником «буржуем» Ванькой. Взятое само по себе, вне контекста и сопутствующих смыслов поэмы, оно лишается всякого значения, потому что оказывается на уровне заурядного уголовного преступления. Не нужно доказывать, что не как таковое оно введено Блоком в поэму, поставлено в центре ее и образует главное звено ее сюжета. Собственно, погоня за Ванькой и убийство Катьки – единственное действие, совершаемое героями поэмы. Никакими иными актами их шествие по улицам революционного Петрограда не сопровождается. Но кто нам обо всем этом рассказывает? Кто повествует:

Снег крутит, лихач кричит,

Ванька с Катькою летит –

Елекстрический фонарик

На оглобельках…

 

Речь ли это героев, или это авторская стилизация? Кто призывает (а призыв следует сразу же за описанием убийства):

Революционный держите шаг!

Неугомонный не дремлет враг!

 

Почему в авторской, казалось бы, речи встречаются такие явно нарочитые неправильности:

Он головку вскида´вает…

Где вообще в поэме автор? Как его обнаружить? Какими следует пользоваться критериями, чтобы отслоить его речь от речи героев, от уличных реплик, а также от фраз, не принадлежащих ни героям, ни «улице»? Существуют ли эти критерии? В литературе о «Двенадцати» бытует мнение, что многое из того, что изображено в поэме, исходит не столько от автора, сколько непосредственно от жизни, от эпохи, в отношении которой поэт выступает не как повествователь, а скорее как свидетель, воспроизводящий услышанное и увиденное им в формах, адекватных самой действительности3. В этом наблюдении есть свой смысл, хотя остается неясным, из чего же складывается тогда авторская позиция в поэме, которая, – мы это чувствуем, даже если нам не удается вскрыть и истолковать ее исчерпывающим образом, – заявлена в «Двенадцати» с той силой и властностью, право на которые имеет только гений?

Как бы то ни было, проблема соотношения и взаимодействия авторского голоса с иными голосами поэмы в обширной литературе о «Двенадцати» до сих пор не решена и даже по-настоящему не поставлена. Считается, что наиболее безупречные с грамматической, художественной и идейной точек зрения строки и строфы – это голос самого Блока. Таковы, например, почти целиком первая главка, начальные двустишия второй, революционные призывы, начало седьмой главки, целиком девятая, заключительная строфа поэмы. Остальной текст (хотя границы здесь зыбки и неотчетливы, что признают сами исследователи) неуверенно делится на две части: на то, что может принадлежать героям («речь героев», по школьной терминологии), и на то, что героям непосредственно не принадлежит (не ими сказано), но что и стилистически, и по смыслу располагается в близкой сфере.

Однако не будем тешить себя напрасными надеждами: никаких разграничений установить здесь практически невозможно. Тем-то и поражает нас поэма Блока, что в ней на очень небольшом художественном пространстве (325 стихотворных строк) переплелось несколько стилистических линий, в основе каждой из которых лежит особое, не похожее на другие, восприятие того, что происходит ныне в России. Полифония восприятий – вот что такое поэма Блока. И восприятия эти настолько врастают одно в другое, что отделять их – значит нарушать живую ткань произведения.

Вот начало второй главки – появление героев на страницах поэмы:

Гуляет ветер, порхает снег.

Идут двенадцать человек.

 

Ни у кого из исследователей (и читателей) не возникает сомнений, что это говорит сам автор. Уверенность подтверждается как будто последующим двустишием:

Винтовок черные ремни,

Кругом – огни, огни, огни…

 

Но вот странно: обратившись к рукописи, мы обнаружим любопытный вариант этого двустишия, который вносит в нашу спокойную убежденность незначительное, но все же сомнение:

Идут – одни, горят огни,

А где они, а чьи они?

 

Главное здесь – вопросительная интонация. Как будто тот, кто произносит эти строки (мысленно или вслух – неважно), всматривается в темноту, пытаясь увидеть, разглядеть, разгадать нынешних героев истории. И вот они уже увидены, они вблизи, о них можно сказать с известной определенностью (уже – в беловом тексте):

В зубах – цыгарка, примят картуз,

На спину б надо бубновый туз!

 

Но кому принадлежат эти очень ответственные слова? Блоку? Возможно. Характеристика героев как потенциальных каторжников (бубновый туз!) требует от нас – если это авторская характеристика – особого внимания; игнорировать ее мы не имеем права. А если это не авторская характеристика? То чья же?

Сомнения неудержимо нарастают по мере дальнейшего знакомства с текстом поэмы. Следующее двустишие – уже явно не от лица автора:

Свобода, свобода,

Эх, эх, без креста!

 

В поэму внезапно, без всяких мотивировок входит тема религии («без креста»!). Здесь всего два знаменательных слова (свобода и крест), стилистически вполне нейтральных, но так «организованных» интонационно, что мы имеем все основания отнести эти две строки за счет речи героев, хотя никаких знаков прямой речи Блок не ставит. Он не только не стремится разделить стилистически и идейно разные части текста, но, напротив, всячески стремится срастить их, уничтожая при этом какие бы то ни было взаимопереходы. Создается невероятный, немыслимый ни в какую другую эпоху, кроме революционной, стилистический «сплав», в котором одновременно звучат многие голоса.

Тут же после строк о свободе «без креста» следует вообще что-то непонятное («Тра-та-та!») – то ли звукоподражательная имитация выстрелов, то ли своеобразный эвфемистический эквивалент бранного выражения. Но в любом случае это уже далеко от «авторской речи».

По такому принципу построена и вся поэма. Блок не формирует стилистические линии, сферы, «пласты», а всячески стремится разрушить их. Он вводит все новые восприятия, благодаря чему небольшое стихотворное произведение, в котором имеется одно только действие (погоня за Ванькой и убийство Катьки), вырастает до грандиозного символического обозначения перелома двух исторических эпох. Описания, реплики, возгласы, призывы, характеристики многозначны, многосмысленны, неокончательны. Для одного восприятия герои поэмы – каторжники и убийцы, для другого – «рабочий народ». Они и голытьба («Отмыкайте погреба – Гуляет нынче голытьба!»), и апостолы новой веры одновременно4. И анархическая вольница, и верные стражи революции, шествующие «вдаль»»державным шагом». Единой, последовательной и окончательной авторской характеристики героев в поэме нет, Блок сознательно и открыто избегает ее. Именно поэтому, вскрывая символику «Двенадцати», мы обнаруживаем чрезвычайно сложное переплетение различных смысловых линий, которое и не дает возможности сделать тут какие-либо однозначные выводы. «Нераскрытость» символики «Двенадцати», конспективность самого сюжета поэмы оказываются серьезным препятствием на пути постижения конкретного художественного содержания.

Блок настолько проникается жизнью улицы, так глубоко впитывает в себя многоголосие эпохи, что не считает необходимым выделять свое авторское восприятие в особую сферу. Он вливает его в общее многоголосие улицы, растворяет в нем, благодаря чему авторское сознание не занимает в «Двенадцати» доминирующего положения. Безусловно, авторское отношение заявлено в поэме, оно есть, но проявляет оно себя в иной плоскости, о чем сказано будет дальше.

Сейчас приведем еще два важных примера, наглядно свидетельствующих о том, насколько Блок проникается многоголосием эпохи.

На листке седьмой главки рукописи поэмы, где воспроизводятся реплики Петрухи по поводу убийства Катьки (» –Из-за удали бедовой В огневых ее очах, Из-за родинки пунцовой Возле правого плеча, Загубил я, бестолковый, Загубил я сгоряча… ах!»), слово «пунцовой» написано Блоком по старой литературной орфографии («пунсовой»).

  1. Александр Блок, Собр. соч. в 8-ми томах, т. 6, Гослитиздат, М. – Л. 1962, стр. 114. Ссылки на это издание даются далее в тексте статьи.[]
  2. П. Громов, А. Блок, его предшественники и современники, «Советский писатель», М. – Л. 1966, стр. 552.[]
  3. А. Горелов, исследуя вопрос о «голосах» поэмы Блока, приходит даже к выводу, что, помимо автора, повествование ведется здесь и от лица некоего «художественно честного» свидетеля, «покорно и полностью» усвоившего «лексику героев поэмы», «причастного к их великой правде» (Анат. Горелов, Гроза над соловьиным садом, изд. 2-е, «Советский писатель», Л. 1973, стр. 542). Другими словами, у «Двенадцати», по мысли А. Горелова, есть не только автор, но и рассказчик, идейно близкий автору, но живущий интересами героев, которому автор время от времени как бы передоверяет повествование. Он, этот рассказчик, и вносит в повествование свои интонации, пользуется своими словечками. Именно поэтому, считает А. Горелов, повествовательная линия поэмы и не имеет единой стилистической окраски (то высокий ораторский стиль, то уличное городское просторечие).[]
  4. О том, что их «двенадцать человек», сказано сразу же, в момент появления героев, и даже до упоминания о «бубновом тузе».[]

Цитировать

Долгополов, Л. Многоголосие эпохи и позиция автора («Двенадцать» А. Блока) / Л. Долгополов // Вопросы литературы. - 1978 - №9. - C. 170-193
Копировать