№9, 1975/Жизнь. Искусство. Критика

Мир современный, мир сложный; Роман Ю. Бондарева «Берег» обсуждают Л. Финк, В. Чалмаев, В. Соколов, А. Лиханов, А. Бочаров

В дискуссии, начатой на страницах «Вопросов литературы» статьями Е. Сидорова (1975, N 6) и И. Дедкова (1975, N 8) и выступлением Г. Бакланова (1975, N 8), возник ряд проблем, касающихся современной прозы, ее нынешнего состояния, перспектив развития. Полемика развернулась по существенным положениям. Если, скажем, автор первого выступления ратует за «широкоформатный», «синтетический» роман, в котором, как в фокусе, сошлись бы многоразличные проблемы современного мира, то его оппонент указывает на то, что и повесть вполне способна в частном обнаружить общее, отразить существо переживаемого нами исторического момента.

Полемизируя, участники дискуссии, естественно, опираются на реальную жизнь литературы, на конкретные произведения последнего времени. Сейчас широкое внимание привлекает роман Юрия Бондарева «Берег», интересный писательским поиском, попыткой объединить различные жизненные пласты: войну – и современность; быт, семью, мораль – и идеологическую борьбу, разворачивающуюся в современном мире. В какой мере удалась эта попытка, плодотворен ли путь, избранный автором, какое место занимает роман в литературном процессе наших дней – эти и другие вопросы обсуждались за редакционным «круглым столом», посвященным «Берегу».

Мнения участников разошлись. Одни (А. Лиханов, например) сочли эксперимент художника вполне удавшимся, другие обнаружили не преодоленные писателем трудности, которые с неизбежностью возникают при обращении к различным пластам действительности, при переходах от войны к миру.

Споры об этом конкретном романе, видимо, будут продолжаться. Но уже сейчас ясно, что появилось заметное произведение, заслуживающее общественного внимания и обсуждения. И сторонники и критики его поддерживают стремление автора охватить широкий круг проблем, волнующих нас сегодня. Участники дискуссии не ограничивались в своих выступлениях анализом достоинств и недостатков «Берега», ставили на материале романа некоторые общие вопросы развития современной прозы.

Публикуя стенографическую запись дискуссии, редакция предполагает продолжать подобного рода широкое обсуждение книжных новинок.

 

Л. ФИНК

ПОЧЕМУ УМИРАЕТ ВАДИМ НИКИТИН?

Я думаю, роман Ю. Бондарева «Берег» не случайно выбран для обсуждения за редакционным «круглым столом». Мы повседневно наблюдаем, что подлинные судьбы романа решительно разошлись с многочисленными предсказаниями о неизбежном крушении этого жанра в наше динамическое время. Сколько говорилось – и не только на Западе, – что роман исчерпал себя, что в век космических скоростей он слишком медленно создается и слишком долго читается. Какими пустыми словами оказались все эти пророчества!

В любой библиотеке подтвердят, что читательский спрос на романы очень велик, что по-прежнему «Тихий Дон», «Русский лес», «Хождение по мукам», «Живые и мертвые» – вездеходы, а не домоседы, – есть такая выразительная библиотечная классификация. И я не знаю ни одной библиотеки, в которой бы не было читательской очереди на журналы, опубликовавшие «Блокаду», «И это все о нем…», «Друзей», «В августе сорок четвертого…».

Мы давно отказались от классицистской иерархии жанров, и все-таки говорить об их полной равноценности вряд ли верно. Тяга к роману и писателей и читателей доказывает, что есть у наших современников духовная потребность в широком осмыслении человека, взятого во всем многообразии его отношений к миру. Наверно, в этом и причина огромного интереса к роману «Берег». Тем более, что у него несколько необычная, даже, точнее, вовсе не обычная судьба: он печатался одновременно в журнале «Наш современник» и в «Огоньке», и уже это определило его шумную известность. О романе много разговаривают и спорят. В общей и литературной печати появились многочисленные рецензии, авторы которых детально анализируют роман, выявляют его сильные и слабые стороны. Правда, первый отклик, вызванный «Берегом», – принадлежит он В. Карпову и опубликован в «Литературной России», – был не совсем обычным. Автор, правда, признается, что он находится в возбужденном, наэлектризованном состоянии, но утверждает, что высокая оценка романа продиктована не его эмоциональной приподнятостью, а другими, более серьезными причинами, в частности тем, что роман по своему смыслу и охвату событий воплощает нашу эпоху.

При очень добром отношении к роману я все-таки вижу в этом явное преувеличение. Думаю, что есть явный перебор и в том, что для оценки мастерства романиста, по мнению рецензента, даже критериев не хватает.

Такого рода гиперболы мало помогают читателю разобраться в реальной ценности романа.

Может быть, это в какой-то степени окажется под силу всем нам, вместе взятым. Поэтому мне и хочется, отнюдь не заглушая голоса эмоций, поделиться своими сомнениями и некоторыми аналитическими соображениями. Я вообще убежден, что критика – это искусство осмысления собственного эмоционального восприятия. А роман вызвал у меня эмоции противоречивые, и я постараюсь эту противоречивость объяснить.

Лучшие, наиболее волнующие страницы романа, на мой взгляд, посвящены войне. И самое примечательное, что здесь я увидел, – движение художественной мысли Бондарева, а не просто возвращение к тому, что он хорошо знает, повторение того, что уже сказано.

Такие герои, как Ушатиков, Княжко, Зыкин, – фигуры как будто знакомые и не раз встречавшиеся, но в «Береге» они обогащаются новыми чертами, так как действуют не в условиях повседневного напряженного драматизма военных событий, как в ранних повестях Бондарева или в его романе «Горячий снег», а в условиях для солдата необычных, когда война уже кончилась и люди живут радостными ощущениями победы, еще не наступившей, но уже близкой. И это новое для воинов состояние, как всякий перелом в жизни людей, позволяет Бондареву высветить их характеры, заглянуть в их человеческую сущность.

И тогда выясняется, что люди, вместе воевавшие, должны расстаться, что Никитину не по пути с Межениным, а Княжко с Гранатуровым. В этом повороте сюжета я вижу действительно глубокую мысль. Окончанию войны не суждено было стать немедленно началом «золотого века», а между тем мы помним, что многим из нас очень хотелось так думать. Бондарев напоминает, что победа над фашизмом тут же выдвинула новые задачи, подсказала необходимость обратиться к решению наших внутренних проблем.

И мы знаем, что исключительное – одно из самых экспрессивных средств искусства, одна из самых выразительных его возможностей, когда надо раскрыть сущность явлений. В этом плане все необычное, что есть в сюжете «Берега», – и история с Эммой, и гибель Княжко, и конфликт между Никитиным и Межениным, – все призвано раскрыть, обнажить внутренние противоречия как непременный, неизбежный момент движения истории.

Для меня роман «Берег» – прежде всего об этом: о недопустимости любой самоуспокоенности, о необходимости постоянно помнить известное положение, что при социализме антагонизмы исчезают, а противоречия остаются.

В романе Вадим Никитин говорит: «В сорок пятом году я верил, что все изменится после войны, что весь мир и вся жизнь будут сплошным праздником. В сорок шестом и сорок девятом я этого уже не думал.

Потом началась «холодная война» – и все окончательно раскололось…»

Я сейчас оглянулся и подумал, что уже дожил до такого возраста, когда, очевидно, лучше, чем все собравшиеся, должен помнить те годы. И я подтверждаю: ощущение, что после войны нас ждет сплошной праздник, было очень сильным, и оно было естественным, оно помогало выстоять в те тяжелые годы. Вера Вадима Никитина в будущий сплошной праздник была отнюдь не его личной верой. Всем, кто прошел и пережил войну, казалось именно гак – мы пришли наконец, говоря словами Бондарева, к обетованному солнечному берегу. И эта вера в самом деле достаточно быстро выявила всю свою наивность.

Роман Бондарева помогает нам понять, почему мы верили, почему по большому историческому счету эта вера была оправданна, и почему мы все-таки заблуждались, романтически возвышая нашу мечту и недооценивая реальные противоречия жизни. В этом плане столкновение Никитина и Княжко с Гранатуровым и Межениным составляет важнейший сюжетный центр романа, как бы предваряя конфликт Никитина и Самсонова. Конечно, здесь недопустимы никакие прямые сопоставления, но очевидна последовательность художественной мысли Бондарева, раскрывающего, повторяю, реальные противоречия жизни.

А.Бочаров. Но Бондарев показал нам уже в «Тишине», какими мы вышли из войны. Эта идея была во многом идеей «Тишины»: разные люди вернулись с войны. Что же нового в «Береге» по сравнению с «Тишиной»?

Л. Финк. Я предполагал сказать об этом несколько позже, но раз вопрос поставлен, то попытаюсь сразу определить, в чем мне видится различие между двумя романами Бондарева. В «Тишине» развитие конфликта не выходит за пределы нашей страны, и поэтому там была невозможна перекличка образов Гранатурова и Самсонова. А здесь – расширенная постановка проблемы, новый ход мысли. Другое было время, и Бондарева волновали другие столкновения, другие проблемы. Повторяю, в «Береге» конфликт Никитина и Меженина, Княжко и Гранатурова получает свое развитие в конфликте Никитина и Самсонова, и такая постановка вопроса расширяет и обновляет характер противоречий.

Но между Гранатуровым и Самсоновым нельзя проводить грубые сравнения, нельзя выстраивать геометрическое подобие, хотя должен сказать, что в романе Бондарева такая известная выстроенность есть уже в том, что в начале и в конце – современность, а в середине – ретроспекция. Видимо, такое построение должно было подчеркнуть установку на исследование современных конфликтов. Мне представляется, что противоречия между Никитиным и Самсоновым – это, конечно, противоречия внутренней жизни, внутренние столкновения идей, стратегии, тактики, характеров, нравственных позиций и т. д. Но Бондарев проверяет эти внутренние позиции на зарубежном материале, то есть ставит вопрос о том, в какой мере мы можем сыграть свою историческую роль в современном мире, если будем сохранять самсоновские позиции недоверия к людям, если будем исходить из догматической установки, что все чужое – это непременно буржуазное, если будем по-сектантски ершиться и отвергать диалог. Это новые, очень современные проблемы, и они получают все возрастающее значение в силу огромной роли нашего государства и социалистического лагеря в борьбе за мир и общественный прогресс. «Берег» вторгается в сферу этих проблем и уже этим резко отличается от «Тишины». Другой вопрос – насколько успешно это вторжение. Мне лично самым неудачным местом романа кажется вторая глава третьей части, где происходит дискуссия между Дицманом и Никитиным.

Эта дискуссия явно выламывается из общего стиля романа. Бондарев, с моей точки зрения, истинный художник, способный на яркое пластическое изображение того, что он видел и знает. Но когда он переходит к прямой публицистике, то логика движения публицистической мысли у него не всегда убедительна и очевидна.

Честное слово, иногда просто трудно понять, о чем спорят оппоненты. Стараясь ответить себе на этот вопрос, я перечитал рецензию В. Карпова. Он пишет, что «на дискуссии с советскими писателями» Дицман «очень остроумно, колко и умело пытался развенчивать социализм». Этого я не нахожу. Дицман говорит о веке машин, которому не нужны ни Толстой, ни Достоевский. Но эту духовную ущербность он относит к веку, к особенностям времени, а не того или иного социального строя. А когда в споре речь заходит конкретно о социализме, Дицман заявляет лишь одно – социализм якобы ограничивает человеческую свободу; Единственный его аргумент, однако, – отсутствие свободы гомосексуализма, что вряд ли можно назвать остроумным и умелым ведением полемики. А о чем еще они спорят? О том, можно ли знать всю правду. Самсонов даже упрекает Никитина. Дескать, Вадим, ты высказал якобы смелую мысль, что люди всей правды знать не могут. Но сегодня каждый школьник, изучающий обществоведение в десятом классе, знает, как соотносятся абсолютная и относительная истины. Спорят они еще о социалистическом реализме, о соотношении метода и творчества, но и здесь предмет спора достаточно поверхностен. Кто же не знает, что «писать методом» нельзя?

В общем, повторяю, дискуссия – самое слабое место романа, но для меня эта неудача связана с другим авторским просчетом, и я вынужден сказать о том, что, по-моему, вызывает наибольшие возражения.

Лейтенант Никитин – фигура достаточно ясно написанная. Конечно, можно по-разному к нему относиться. Скажем, история любви между советским лейтенантом и немецкой девушкой многих смущает. Но я хорошо помню, что впервые этот сюжет был разработан в известной пьесе В. Ежова «Соловьиная ночь», которая вызвала острые споры. Но тогда же было, кажется, найдено и осмысление подобной ситуации. Советский солдат нес на Запад не только смерть фашизму, не только разрушение враждебного логова, но и человечность. Успех «Соловьиной ночи» в известной степени определил, что это тема возможная и допустимая. Повторяю, нет ничего предосудительного в любовном чувстве Никитина и Эммы. Беспокоит совсем другое.

Если читателю хорошо известно, что делал, чем и как жил лейтенант Никитин, то относительно писателя Никитина этого же не скажешь. Он путешествует, вспоминает прошлое, встречает Эмму, с горечью узнает, что она его любила все эти годы, выступает на диспуте против либерального журналиста Дицмана, потом спорит с Самсоновым, в котором вдруг обнаруживает чужого для себя человека с однозначным, схематичным, в конечном счете, антигуманистическим мышлением, наконец, умирает в самолете. Может, я упростил, схематизировал, но для меня в этом перечислении нет самого главного: он нигде не выступает как активная фигура. Ведь отношение героя к миру должно проявиться не только в словах, но и в поступках, им совершенных. У писателя Никитина я не нашел таких действий, которые емко и многогранно охарактеризовали бы его личность. А кто из нас не помнит знаменитые слова Энгельса: личность определяется тем, что она делает, и тем, как она это делает. Поправьте меня, если я заблуждаюсь, но у меня сложилось такое впечатление, что писатель Никитин слетал в Гамбург для того, чтобы умереть.

В. Чалмаев. Не кажется ли вам, что Бондарев испытывал некоторые трудности, не знал, как свести концы с концами, и поэтому его герой Никитин поколебался, поколебался и ушел в мир иной?

Л. Финк. Мне кажется именно так. Я, как, наверно, и каждый читатель, пытался ответить себе, почему нужна была смерть Никитина. Смерть героя – всегда очень сильное художественное средство. Тем более в данном случае, когда структура романа выдвигает Никитина в самый его центр. Ведь только Эмма и Вадим живут в обоих временны´х отрезках. И если после второй встречи с Эммой Вадим гибнет, то лишь крайне легкомысленный читатель не задумается о художественном значении этой гибели. Так отчего же разорвалось сердце Никитина, если пользоваться старинной и очень выразительной формулой? Никитина взволновала мысль о том, как много он потерял, лишившись Эммы?

Ему стало страшно, что лучшее позади? Его поразило саморазоблачение Самсонова?

Наверно, и то, и другое, и третье. Так правомерен ли такой финал, вытекает ли он из бойцовского характера Никитина? Тут я позволю себе несколько отвлечься от текста бондаревского романа.

В статье Евг. Сидорова («Вопросы литературы», 1975, N 6), которой редакция открыла дискуссию о проблемах современной прозы, говорится, что совершенно не оправданна смерть героя романа В. Липатова «И это все о нем…».

Должен сказать, что как раз смерть Столетова абсолютно оправданна. Он умирает, узнав, что любимая девушка пренебрегла им. Но молодой тракторист так и написан, чтобы максимально выявить его эмоциональную возбудимость, сложность и богатство его душевного мира. Только в очень чистой, ранимой и тонкой душе может возникнуть такое трагическое потрясение. А во-вторых, смертью своей Столетов делает именно то, что не успел сделать при жизни, – он окончательно разоблачает Гасилова. Поэтому смерть Столетова в романе Липатова является необходимым элементом, обусловленным обстоятельствами жизни и характером героя. А вот смерть Никитина осмыслить и принять мне очень трудно.

Помните, почему гибнет лейтенант Княжко? Меженин провокационно стреляет, когда Княжко идет навстречу одурелым, оболваненным мальчишкам. Тогда раздается ответный выстрел, и Княжко падает.

Следовательно, в смерти Княжко виноваты и Меженин, и фанатический, озверевший эсэсовец, который проявляет совершенно бессмысленную и ненужную жестокость.

В ситуации со смертью Никитина тоже действуют две силы: с одной стороны, та душевная травма, которая была нанесена ему историей с Эммой, а с другой – неосторожные слова Самсонова.

  1. Лиханов. Это в смысле припугивания?

Л. Финк. Видимо, других объяснений нельзя найти: огромная нервная перегрузка, связанная с этой встречей, с какими-то огорчениями, и напор со стороны Самсонова. Но это, конечно, предположения.

  1. Соколов. И это предположение подводит к тому, что у Никитина тридцать лет назад, в более сложной ситуации, сердце не разорвалось…

Л. Финк. Да, это предположения, но если их отвергнуть, то тогда смерть Никитина вообще абсолютно случайна, а истинный трагизм не терпит чистой, обнаженной случайности в своей основе. Гибель внезапная, необъяснимая, ни исторически, ни социально не обусловленная, чужда эстетике реализма. Но, к сожалению, в романе Бондарева такие моменты встречаются. Многие страницы «Берега» посвящены переживаниям Никитина, вызванным смертью шестилетнего сына. Сами по себе они очень волнуют, – как может не волновать такое событие? Но их художественная необходимость, право, сомнительна, ибо смерть сына не связана с основной конфликтной линией романа. К сожалению, трагическое в нем очень тесно переплетено со случайным, а когда трагическое не выступает как социально обусловленное, оно много теряет и в эстетической значимости.

А. Бочаров. Мне кажется, нужно вернуться от эпизода смерти Никитина к главному в романе: почему у Бондарева два мира и два времени? Может быть, тогда и смерть Никитина в финале окажется более осмысленной?

Л. Финк. Иными словами, речь идет о концепции произведения. Начнем с начала – с названия. У него есть два смысла: с одной стороны, берег – это цель движения, тот самый солнечный берег, упоминанием о котором роман заканчивается, с другой – в романе несколько раз фигурирует понятие: люди, стоящие на разных берегах.

Значит, есть мир разделенный, мир, в котором столкнулись разные социальные силы, и возникает вопрос о том, может ли этот разделенный мир прийти к одному берегу, солнечному и обетованному.

Мне кажется, что это тот главный философско-исторический вопрос, который Бондарев своим романом пытается поставить. Отсюда и возникают два плана романа, постоянные переходы из настоящего в прошлое, отсюда и откровенное противопоставление героев, их подчеркнутое пребывание на разных берегах как в военное, так и в мирное время. При этом все, что говорится о войне, заставляет заново взглянуть на современность. И это хорошо, ибо «Берег» – не роман о прошлом. Это роман о связи времен, о том, какой мир мы создали в 70-е годы благодаря победе в сорок пятом. В этом плане роман и претендует на синтез, на историко-философский смысл. Однако если проблемы ясно поставлены, то они вряд ли так же ясно разрешены. И не решены они именно потому, что вопрос о достижении цели, желанного берега должен был как-то решить Никитин, а когда он, не успев ничего совершить, умирает в самолете по причинам, не очень ясным и наталкивающим на всякие сомнения, тогда возникает тревожное ощущение нерешенности.

В этом и состоит, думается, уязвимость общей концепции романа. В военной части книги есть образ Княжко, которому, по-моему, посвящены самые высокие и прекрасные страницы Бондарева. Истинного трагизма исполнена картина смерти героя. Бесстрашный офицер не хочет попусту проливать кровь одураченных фашистской пропагандой мальчишек. Мы знаем, что одним из условий победы было воспитание ненависти к врагу. Кто не помнит крылатые симоновские строки: «Сколько раз увидишь его, столько раз его и убей». Но мы знаем и другое: священное чувство ненависти с трудом преодолевало естественное для человека чувство отвращения к убийству, знаем, что в условиях войны ненависть к врагу и истинный гуманизм были нераздельны. Образ Андрея Княжко, озаренный светом гуманизма, помогает понять характер советского солдата. И вряд ли нужно разъяснять абсолютную современность такого сюжетного поворота, когда Андрей собственной кровью предотвращает бессмысленное кровопролитие. Он и сражался за будущее, и умирает за него – за мир на земле. И поэтому Княжко представляется мне цельным, гармоничным, активным героем, способствующим установлению цельного и гармоничного мира. Никитин должен бы играть такую же роль в мирное время. Но не играет. И мне кажется, что мысль о целостности и единстве мира оказалась недостаточно воплощенной в романе в силу того, что лейтенант Никитин, ставший писателем, не убеждает нас в том, что сохранил в себе былые силы и в то же время приобрел какие-то новые, чтобы решать новые задачи.

 

В. ЧАЛМАЕВ

ИСПЫТАНИЕ ЧУВСТВ

Я думаю, что роман Ю. Бондарева, собственно говоря, начинается не с эпизодов полета в Гамбург, не со сцен, в которых Самсонов и Никитин утонченно рассматривают облака из «благостного салонного рая», перешучиваются, вспоминая свою литературную повседневность, – для меня это как бы малосущественные, не очень сочные «капустные листья», которые предваряют нечто главное. Кокетливые абажурчики «наподобие юбочки» в номере гостиницы, пытливое подсознание, которое хотело «задержать и эту морскую сырость, и сумеречность осенних улиц, и это скольжение мимо витрин одинаково влажных креповых зонтиков», и даже описание «интим-бара» с подробностями развлекательно-пряного характера – это, скорее всего, пролог, обширная экспозиция. Глаз художника, бесспорно, зорок, фраза изысканна, но пока мы все-таки излишне долго задерживаемся в пристройке, в предбаннике… Психологически достоверна и значительна в этой экспозиции-прологе, на мой взгляд, лишь одна линия: это напряженная, сдержанно-нетерпеливая работа мысли и чувства госпожи Герберт, узнающей и не узнающей в Никитине юношу-офицера 1945 года.

«…В ее молодых, не соответствующих седине, возбужденно-радостных синих глазах мелькало подавленное улыбкой выражение, похожее на испуг и растерянность»; «неутоленно затягиваясь сигаретой»; «виноватой полуулыбкой-полугримасой, ее вопросительным и нежным, смешанным со страхом, излучением остановленных перед ним глаз», – это, на мой взгляд, тонкая, поэтическая передача движений души героини. (Здесь и далее подчеркнуто мной. – В. Ч.)

Искры надежд, трепетных воспоминаний, скрытого и подавленного человеческого чувства, то вспыхивающего, то гаснущего, – все, кажется, увидел и с глубоким чувством меры раскрыл Ю. Бондарев. Предваряя все дальнейшее, я сказал бы, что Эмма Герберт – это самый лучший женский характер во всем творчестве писателя.

Вероятно, подобное раздвижение хронологических рамок романа, мгновенная смена «кадров» – современный Гамбург, Берлин в мае 1945 года, – наконец, резко возросшая роль памяти, воспоминания, равноправного с деянием, с поступком, рождение новой реальности – реальности сложного духовного развития героя – это и факт творческой эволюции Ю. Бондарева, автора «локальных» повестей о воине, и характерный момент развития современного художнического мышления. Нет, современная проза – и такие произведения, как «Потерянный кров» Й. Авижюса, «Годы без войны» А. Ананьева, «Судьба» П. Проскурина, «Двум смертям не бывать» О. Кожуховой, это подтверждают – не ищет особого, сверхэмпирического, слишком уж внеобыденного языка. Социально-историческая конкретность всех этих произведений – а среди них мне видится и «Берег» – бесспорна. Но общим, при всей самобытности творческих индивидуальностей, остается направление художественного поиска. Оно связано с преодолением плоскостной описательности, с отказом отождествлять внутренний мир героя-современника с той или иной хозяйственной проблемой, с поисками новой завершенности и цельности героя через предельную усложненность его мироощущения. Обыденные взаимосвязи героев ломаются, нарушаются прямым вторжением в их судьбы преображенной в их памяти истории, эхо далеких событий придает иное звучание живым голосам (это мы и наблюдаем в гамбургском диалоге Эммы и Никитина), сама ткань романа словно утрачивает «массу», громоздкость, подчиняясь особому, порой зигзагообразному, непрямолинейному движению мысли.

Едва ли правомерно говорить в данном случае об очередном усилении лирического начала в прозе. И «Берег», и, скажем, «Годы без войны» – это не лирическая проза. Видимо, происходящее ныне в прозе усложнение пространственных и временных взаимосвязей героев с изменяющейся действительностью, богатство подсознательных душевных движений – это способ борьбы за характер, за человеческую индивидуальность, нередко стираемую напором информации, нашествием всякого рода стандартов. В узкой среде, в одном лишь деловом мире или в быту, без множества причудливых, порой фантастически сложных (не в этом ли смысл воспоминаний Эммы и Никитина об одной и той же площади в Риме?) ассоциаций герою не выстоять. Расширяя понятие среды, типических обстоятельств, романного времени, сближая в сознании героя разные эпохи, делая самое память характерообразующей силой, романисты показывают, что современный герой, не становясь условной абстракцией, не поднимаясь на риторические ходули, способен выдержать серьезные духовные нагрузки. Тот «нереализованный избыток человечности» (М. Бахтин), который всегда есть в человеке, который не мог реализоваться прежде, скажем, в рамках «производственного романа», все чаще находит свое выражение в новых романах. И подобное явление вполне естественно: ведь роман – это сама пластичность, это жанр, наиболее сопричастный нынешней усложняющейся действительности, ее реальностям и мифам.

Да, все это так, однако же мне, в любом случае, продолжает казаться, что роман Бондарева, развивающий привычное для этого писателя исследование проблемы «человек перед необходимостью выбора, нравственного решения», начинается с берлинских сцен: последний бой, «наваждение сна», знакомство Никитина с Эммой после защиты ее от насильника Меженина, весь необычный, захватывающе-драматичный «ход» их любви. Ссора с Межениным, Гранатуровым, решение Княжко отпустить фольксштурмовца Курта, брата Эммы, и почти неизбежная гибель его, как лермонтовского фаталиста, судьбой расплачивающегося за «внеуставную» доброту, – это и есть роман. Здесь завязь характеров, всех последующих столкновений идеализма и озверения, столкновений доброты со «звериным, темным, неосмысленным», которые повторяются с известной последовательностью.

Л. Финк верно поставил вопрос: в какой же момент возникла в советских бойцах потребность – одновременно с ненавистью к врагу – учиться доброте, великодушию? Такой момент действительно должен был наступить в сражающейся и тем более побеждающей армии. И этот-то сложный процесс писатель, видимо, и хотел отобразить, раскрыть через некоторые решения лейтенанта Княжко, через необычную любовь Никитина и Эммы.

С сорок первого года наша армия жила сознанием: не научившись ненавидеть, не научишься побеждать! Наша литература это чувство, даже «науку ненависти», всячески приумножала, поддерживала. В «Пулковском меридиане» В. Инбер есть строки, выражающие общенародное нравственное решение:

Есть чувства в человеческой душе,

Которыми она гордиться вправе

Но не теперь. Теперь они уже

Для нас как лишний груз при переправе:

Влюбленность. Нежность. Страстная любовь…

Когда-нибудь мы к вам вернемся вновь…

Действительно, советского офицера, советского солдата все четыре года войны преследовали виденья сожженных сел и городов. Более того, когда Советская Армия вступила на польскую землю, ей открылся Майданек. Это, конечно, предел кошмарной методичности в уничтожении людей, это плод фантазии «заводных насекомых» (Н. Тихонов) гитлеризма. Невольно вспоминается сам по себе не очень удачный фильм тех лет «В шесть часов вечера после войны»: в нем звучит характерная для духа времени, для всей сражающейся армии и для бондаревских офицеров-артиллеристов песня:

Из сотен тысяч батарей

За слезы наших матерей,

За нашу Родину

Огонь! Огонь!

 

Но за рубежами нашей страны и иные эмоции, не исключающие ненависти, иные чувства рождались в сердцах бойцов. Ведь Советская Армия не просто карала фашизм, не просто несла отмщение врагу – она была уже армией-освободительницей. И в том числе самого немецкого народа. Это чувство более сложное, более глубокое, чем ненависть. И в наиболее чутких к доброте, великодушию сердцах, в рыцарственных книжных натурах типа Княжко этот рост великодушия, снисходительности к юнцу-фолькштурмовцу в волочащейся по полу шинели мог опережать в тот или иной миг обстоятельства. Никакой устав не мог подсказать: «Да, вот сейчас уже можно, разглядывая врага через прицел, взвесить: а не юнцы ли перед тобой, не щенки, которые могут еще укусить, но лишь в силу страха, безумия?..» Еще невозможнее для этих юных лейтенантов, всю войну живших ожиданием чуда любви, прекрасного, решить в той ситуации, в которой оказался Никитин: настало или не настало время для возвышенной, глубокой любви?

Никитин и Княжко – традиционные бондаревские «мальчики» – сделали в романе как бы несколько шагов вперед по сравнению с героями «Последних залпов» в своем стремлении к доброте, нежности, в ожидании любви. Их легко обвинить и наказать дисциплинарно, – на это и намекают Меженин, Гранатуров… Но могли ли они, с их идеальным строем чувств, делать добрые дела и одновременно думать: а как оценит их «Смерш», как могут обвинить их даже ближайшие товарищи, не опережают ли они события?

Да, повторяю, они не просто устали от ненависти, забыли, что фолькштурмовцы – это часто фанатично преданные гитлеризму юнцы. Дело, пожалуй, в другом. И тут Бондарев всецело прав. Ведь если не воспитывать в себе в 1945 году какого-то нового и более возвышенного, богатого строя чувств, жить одной все более растущей ненавистью, то можно впасть или в нравственное опрощение, примитив, как Гранатуров, или в озверение, хамство, возводимое в добродетель, безумие жестокости, как Меженин. И тогда это безумие, «простота» перейдут в мирную жизнь, породят новые конфликты! Нравственный опыт войны сложен, это не склад сплошных добродетелей: одно дело – Никитин, другое – Меженин… И потому драка Никитина с озверевшей бандой у ресторана «Балчуг» – это естественное продолжение его же поединка за доброту, нравственную чистоту с тем же «противником» – хамством, вирусом однолинейной жестокости, с Гранатуровым… «…Зараза насилия полыхнувшим пламенем внезапно прошла от него (Меженина. – В. Ч.) к Гранатурову, как проходит безумие по толпе», – это многозначительный эпизод…

Л. Финк. Но для этого есть личная причина – гибель семьи.

В. Чалмаев. Я повторяю, что в 1945 году было неизбежно это накопление новых эмоций, обострявших и жажду победы, и мечту о прекрасной жизни в мире без войны.

В 1941 году А. Толстой в одной из статей употребил выражение «русская рассвирепевшая совесть». Это был, конечно, смелый образ, объяснимый только суровостью исторической ситуации, сближение понятий почти исключающих. Совесть в 1941 году – это ненависть, это гнев войны священной, войны народной. Кстати говоря, это выражение прозвучало в статье, посвященной одной из репетиций Седьмой симфонии Д. Шостаковича в осажденном Ленинграде. В 1945 году, весной, понятию совесть как бы возвращается его изначальное содержание. Нет, это, конечно, не всепрощающая доброта Алеши Карамазова, не смирение, но сейчас, когда враг повержен, и для Никитина, и для Княжко это понятие уже включает и доброту, и отзывчивость на искреннее раскаяние, и великодушие.

Все это следует, видимо, сказать, чтобы отвести от романа – хоть отчасти – упреки в неправомерности и этой любви, «солнечного удара», Эммы и Никитина, и якобы утраты бдительности со стороны Княжко, отпустившего фолькштурмовца.

Но роман и в этой лучшей, ключевой части «Безумие», на мой взгляд, уязвим в целом ряде моментов. Так, меня очень покоробило само изображение ночного вторжения Эммы в комнату Никитина, скоропалительность и некоторая «деловитость» всего свершающегося… В старом польском фильме «Первый день свободы» было нечто подобное с немкой, действующей по принципу: «я – их трофей, я – исполнительница их, победителей, самых низменных желаний». Но ведь на таком решении Эммы нельзя основывать все последующие события, тревоги и ожидания, и ее любовь, пронесенную через двадцать – двадцать пять лет…

В Никитине, каким мы его знаем, был бы естествен некоторый элемент стыдливости, ломкости. И Ю. Бондарев, описывая скудноватую духовную основу этого сближения, заставляет героя повторять: «Не знаю, что стало со мною…» Лорелеи из Эммы не получается, вся история поэтизируется этим рефреном весьма условно, книжно. Ожидание чуда, – этим всегда жили бондаревские лейтенанты в прежних повестях, о них мне приходилось не раз писать, – где оно в этих повторяющихся сценах свиданий?

Собственно, должно ли быть этих свиданий несколько?.. Если эта любовь – «солнечный удар», единственный миг счастливого родства душ, до этого враждебных, то серии встреч быть не может… И особенно – после гибели Княжко… Странно, что для Никитина и этот моральный удар не стал препятствием к очередной встрече с Эммой. Это, на мой взгляд, досадный просчет, неожиданный для столь тонкого исследователя диалектики именно юных душ… Долг перед павшим другом, его безмолвный укор должен был создать какой-то иной поворот во всех отношениях Никитина и Эммы, вероятнее всего, обрыв…

Ведь живых и павших вплоть до победных залпов связывали, как глубоко отметил А. Твардовский, особые узы, их «разрушил» победный салют, отделивший живых от павших:

В конце пути, в далекой стороне

Под гром пальбы прощались мы впервые

Со всеми, что погибли на войне,

Как с мертвыми прощаются живые.

До той поры в душевной глубине

Мы не прощались так бесповоротно…

 

Да, многое было доступно зрению замечательного народного поэта…

Гибель Княжко должна была, на мой взгляд, оборвать – и резко, бескомпромиссно – этот роман… И в этой его незаконченности содержался бы, вероятно, куда больший урок для Никитина…

Итак, небольшой городок, предместье Берлина, история любви… И Гамбург 1970 года. Вновь, уже с другой стороны, слой «капустных листьев» талантливого путевого очерка ресторанов и злачных мест Гамбурга… Никитин как писатель куда бледнее, чем Никитин – офицер 1945 года. Он, в сущности, беднее Эммы и эмоционально; мы ничего не знаем о его духовных драмах за 20 лет… Эмма, оказывается, носила в душе, как самое глубокое жизненное впечатление, эту встречу с ним… Увы, для него как будто и не было ничего.

Цитировать

Соколов, В. Мир современный, мир сложный; Роман Ю. Бондарева «Берег» обсуждают Л. Финк, В. Чалмаев, В. Соколов, А. Лиханов, А. Бочаров / В. Соколов, А. Лиханов, В. Чалмаев, А. Бочаров, Л. Финк // Вопросы литературы. - 1975 - №9. - C. 26-73
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке