Мир героев Александра Грина
Е. И. Прохоров, Александр Грин, «Посвещение». М. 1970, 120 стр.; Л. Михайлова, Александр Грин. Жизнь, личность, творчество, «Художественная литература», М. 1972, 192 стр.; «Воспоминания об Александре Грине». Составление, подготовка текста, вступление, примечания, подбор фотодокументов Владимира Сандлера, Лениздат, Л. 1972, 608 стр.
Вышедшими в 1969 – 1972 годах книгами изучение творчества А. Грина прочно переведено на «монографический уровень». Правда, ситуация сложилась при этом несколько странная: если в первой из них1 было предпринято систематическое, подлинно концептуальное описание общих свойств художественного мира и особенностей творческого метода Грина – факт редкий и в тех случаях, когда исследуется материал более освоенный, – то все, с чем мы познакомились позднее, выполнено в жанрах не столь обязывающих.
В годы, когда каждое слово о Грине было, что называется, на учете, очерки Ник. Вержбицкого, Э. Арнольди, Вс. Рождественского и некоторых других, как и давняя, еще довоенная работа Мих. Слонимского, в расширенном виде включенная в сборник «Воспоминания об Александре Грине», привлекали внимание не только как свидетельства современников о жизни писателя. Ныне ситуация изменилась, и наряду с истинами, входящими в наше сегодняшнее восприятие произведений Грина, многие собственно литературоведческие соображения мемуаристов представляются либо слишком общими, либо недостаточно обоснованными. Но даже и явные отголоски старых мнений – о «бегстве» писателя от действительности, о стремлении заслониться от нее вымыслами, о творчестве как компенсации житейской слабости и неудачливости, о пессимизме и отчаянии, лишь в 20-е годы отчасти пошедших на убыль (вместе с романтизмом), и т. д. – все эти мотивы вызывают сейчас двойственное чувство: очевидно несоответствие их прямого смысла творчеству Грина, взятому как целое, да и самой его личности, но что-то в них задевает, не дает просто отмахнуться, – может быть, представление о «конфликтности» отношений гриновской прозы и реального мира, так разительно отличающееся от того, что узнаешь теперь из некоторых статей и книг.
«Грин часто писал о людях, освобожденных от тяжести, но сохранивших новую весомость – весомость ответственности друг за друга. Человек для человека – цель и путь» – так заканчивает свои воспоминания-размышления Виктор Шкловский. «Человек для человека» – тема, которая в нынешней литературе о Грине вышла на первый план. В истории гриновского героя, в его изменении она становится основанием, литературоведческого сюжета. » Мироощущение подсказывало два пути; в романтизацию одинокого бродяги, с чего Грин начал, и – к утверждению душевно щедрого и деятельного героя, к чему Грин пришел», – справедливо пишет Л. Михайлова.
Впервые эта общепринятая сегодня точка зрения на смысл происходивших в гриновском творчестве перемен развита была в статье Вл. Россельса «Дореволюционная проза Грина» («…Талант его, от природы гуманистический, развернулся, только когда он нашел героя, живущего для других» 2), полнее она аргументирована В. Ковским. Из нее исходит Е. Прохоров, убедительное подтверждение дано ей в книге Л. Михайловой, где, перемежаемый хорошо написанными фрагментами о «жизни и личности» Грина, рассказ о его произведениях ведется прежде всего как рассказ об эволюции героя.
Идея «пути к людям» многое объяснила в творчестве Грина. Однако в конкретной разработке ее наметилась определенная одноплановость. Гриновская проза не исчерпывается проблематикой человеческих отношений – отталкиваний и связей героя с людьми: почти не затронутой остается тема «открытого», таинственною, неизведанного и полного обещаний мара, соотнесенного писателем не только с нравственно-психологическими возможностями человека – это на виду и об этом пишут, – но и с «открытым» типом сознания, – отсюда последовательно романтический подход Грина к здравомысленному практицизму, научно-техническим достижениям, странным, внеобыденным душевным состояниям и т. п. Столь же существенно, вероятно, другое – сам «путь к людям» нагружается подчас такими значениями, которые далеко выходят за его реальные очертания, но зато чрезвычайно сближают своеобразное творчество Грина с кругом понятий, господствующих в неродственных ему художественных системах. При этом «камерность» произведений Грина, – которую по традиции воспринимают как некую их (все-таки) недостаточность, тем или иным образом затушевывают, а этическую тему если и не обращают в собственно социальную, то располагают где-то совсем рядом. Все это ведет к неоправданной «оптимизации» творчества Грина, к излишне широкому толкованию его «созвучности» и нашей эпохе, и тем историческим событиям, современником которых был писатель.
Происхождение этой тенденции понятно – пафос «оправдания» Грина не мог не сказаться на том, что о нем писалось в 60-е годы; Подчеркнуто объективная установка в книге В. Ковского помогла исследователю не только высказаться против крайностей прямолинейно-апологетического гриноведения, но и многих из них избежать. В других работах – при всей разнице их литературоведческого уровня – они куда заметнее.
Поверяя ранние романтические рассказы Грина более поздними, их обычно противопоставляют, и для этого есть основания, – действительно, духовный и нравственный мир героя менялся. Неизменной, однако, оставалась верность писателя принципу суверенности личности, внутренней свободе человека, его праву самостоятельно определять свой путь.
Разрыв героя со старыми внеличными целями, энергично выраженный в ранних романтических рассказах Грина, с обществом, где подавлены или извращены первичные ценности жизни, непосредственно был ответом писателя, и ответом вполне романтическим, на конкретные обстоятельства русской дореволюционной действительности, но смысл его оказался более широким, чем отталкивание от определенного типа социальной реальности, а для самого Грина и более важным, чем поиски жизненно достоверного выхода в пределах той или иной исторической ситуации.
Отпадение от своей среды и сословия, свободный и резко индивидуальный выбор спутников – постоянная часть судьбы гриновского героя, необходимое условие для того, чтобы он сам, без посредников, «подключился» к общечеловеческим ценностям. «Я сам» – формула, которую Л. Михайлова, в соответствии с установившейся традицией, называет «ошибочной и недолговечной», – значит не только «я один».
Расширение в дальнейшем круга положительных связей с человеческим миром, чуткость к другой жизни, острота нравственного чувства, альтруизм, доходящий до самоотвержения, даже избыток творческих сил, понуждающий к пересозданию жизни в соответствии с высоким замыслом, – все это не возвращало гриновского героя в общество, хотя идеал доверия и согласия и был близок писателю. И дело здесь не в одной «условности» художественной системы Грина. Не только нравственное сознание, но и творческая сила связываются Грином исключительно с миром личности – подход опять-таки характерно романтический, таящий в себе немало «снятого» разочарования в иных путях и возможностях, но поразительно; устойчивый.
Представлять поэтому раннего Грина по преимуществу преодолевающим «индивидуалистические иллюзии», а позднего проповедником идеологии коллективизма – значит вносить в его произведения и в самое эволюцию его творчества чуждые им смысл и логику, затушевывая, естественно, то реальное содержание, которое в них есть. Строго говоря, оппозиция понятий «индивидуализм – коллективизм» лежала вне сферы мысли и мироощущения Грина.
Наиболее последовательно трактовка «пути к людям» в духе неуклонного движения от индивидуализма к коллективизму выражена в очерке Е; Прохорова. При этом, как ни странно, уже первый романтический рассказ Грина «Остров Рено», характеризуемый другими критиками как подлинно ранний, идейно незрелый, оказывается у Е. Прохорова «живым и правильным откликом»»на культ индивидуализма, на призывы отказаться от каких-либо гражданских обязанностей», хотя в рассказе речь явно идет о невыносимо жестокой государственности, и настроение это, кстати, целиком «укладывается» в эпоху.
Естественно, что романы, написанные Грином в 20-е годы, становятся под пером критика шедеврами морализаторской литературы, недвусмысленно доказывающими практическую несостоятельность одиночества и выгоды совместной деятельности: «…Если в «Бегущей по волнам» романтики одерживают полную победу, потому что они – коллектив, то в «Дороге никуда» герой-романтик терпит такое же полное поражение, потому что он – одиночка…» (Стоит уточнить вопрос об авторстве: мысль, что с позиций коллективизма представлена трагическая судьба героя в «Дороге никуда», уже высказывалась в 60-х годах Вл. Сандлером и Вл. Россельсом, но открытие «духа коллективизма» в «Бегущей по волнам» принадлежит, кажется, всецело Е. Прохорову.)
Роман «Дорога никуда» в очерке Е. Прохорова вообще как бы вывернут наизнанку: рассказ о благородно-открытых и душевно сильных людях, устремленных ко всему прекрасному в мире, но обманутых и преданных, оказывающихся, из-за почти рокового противодействия зла и самих обстоятельств, «на теневой стороне», становится в отражении критика нравоучительной демонстрацией пагубных плодов «романтического» прекраснодушия: «Грин говорит читателю: да, хорошо бить романтиком, быть честным, смелым, искренним, верить в себя и своих друзей, легко и свободно шагать по жизни – но надо и разбираться в людях, против силы нужно выставлять силу, а не романтическую веру в добро, надо иметь в жизни цель и бороться за нее». И это о романе, где сказано: «Беззащитно сердце человеческое?! А защищенное – оно лишено света…» Авторское сознание не равно здесь сознанию героя, но оно не судит его, а включает в себя. Судит героя и его «отрыв от жизни» критик, почему-то выступающий от имени автора.
В другом месте столь же неожиданно узнаем, что главным богатством человека Грин считает «умение трудиться, любовь к труду». Мало того, Грин прямо объявлен в очерке Е. Прохорова одним из зачинателей темы труда в советской литературе и даже автором художественного произведения на «тему перевоспитания человека в процессе труда» – это о рассказе «Вор в лесу», написанном, за вычетом того, что герой здесь действительно рубит и сплавляет лес, все-таки совсем об ином.
Объясняя поэтому драматическую ситуацию, сложившуюся во второй половине 20-х годов в писательской судьбе Грина, Е. Прохоров сводит ее к недоразумению на чисто эстетической почве: «От нега издательства ждали рассказов об окружающей действительности, о жизни советских людей, а он ничего не писал об этом. Не потому, конечно, что события живой жизни были ему чужды, а потому, что для его миропонимания характерно было восприятие действительности через призму романтики, а творческая манера писателя требовала сказочно-фантастического преображения этой действительности, и только в таком своеобразно измененном виде мог он отразить ее в своих произведениях».
Дело, выходит, не в сущности «миропонимания», не в особой концепции человека, его отношений со средой и самой реальностью, не в ценностной, наконец, ориентации, а в отражении того же материала, той же «окружающей действительности», но «через призму романтики», то есть, как сказано в другом случае, посредством «исключительных характеров, обстоятельств, фактов», «более возвышенных слов», «более ярких красок» и т. д. Невосприимчивость издательских работников 20-х годов к этому «сказочно-фантастическому преображению» и впрямь поразительна.
Естественно, что впоследствии, истолковав применительно к своим представлениям о романтизме разные цитаты, Е. Прохоров может уже поставить вопрос ребром: «Разве что-нибудь меняется от того, что действие рассказов Грина происходит в Зурбагане или в Лиссе, а не в Севастополе или Гурзуфе, что героями повествования являются, например. Биче Сениэль и капитан Гез, а не какая-либо Татьяна Павловна и капитан Сергеев?»
Очерк Е. Прохорова произвольно скомпонован, по существу это разросшаяся статья, во многих утверждениях своих лишь варьирующая (а иногда и утрирующая) некоторые обычные для критической литературы о Грине темы и положения.
О книге Л. Михайловой этого не скажешь: перед нами живая творческая работа, охватывающая обширный художественный и биографический материал, в ряде случаев существенно углубляющая или пересматривающая «гриноведческую» проблематику, вносящая немало нового в само понимание прозы Грина и, что стоит подчеркнуть особо, написанная с той мерой внимания к тексту, когда значение имеют не общие схемы сюжетов, а подлинный ход душевной жизни героев. Интерес к психологии гриновских героев многое определяет книге Л. Михайловой. Иные разборы здесь по-настоящему замечательны тонкостью и проницательностью критика – таковы страницы о рассказе «Сто верст по реке».
Построена книга Л. Михайловой, «не строго» – рассказ о жизни писателя перерастает в разговор о его книгах, общие соображения непринужденно соседствуют с импрессионистичными анализами и рассуждениями по частным поводам, литературные ассоциации и параллели возникают попутно, по боковым линиям, прихотливы и неожиданны многие переходы. Написанная, что называется, легко, временами – емко и изящно, с хорошим чувством слова, книга Л. Михайловой, однако, не везде свободна от инерции несколько общего воодушевления и пристрастия автора к чересчур эффектной фразе – недостаток, впрочем, не столь уж и редкий в работах о Грине. При всем том книга и в самом деле может быть надежным «путеводителем по Грину», и в откликах поэтов – Новеллы Матвеевой и Льва Озерова – именно в этом своем качестве она и была благожелательно отмечена. В целом заслуженно положительную оценку получила книга Л. Михайловой и в обзоре А. Бочарова («Литературная Россия», 1973, N 15), где, между прочим, сказано: «Пристально и неуклонно выявляет Л. Михайлова, как взаимодействуют «общечеловеческие» чувства с движущейся историей, как получают они реальное наполнение и звучание в определенных социальных условиях». Кое-что и А. Бочарову в осуществляемой Л. Михайловой «привязке» гриновских героев к революционной эпохе показалось «нарочитым», хотя, как он считает, своей цели автор книги, в общем, достигает. Мне, однако, представляется, что «нарочитость» здесь недооценена.
Именно с этим связаны все мои претензии, а лучше сказать – спор с Л. Михайловой. Совершенно ясно, что у Л. Михайловой романтическое искусство Грина находится в более сложных отношениях с реальным миром, чем у Е. Прохорова. В очевидном несогласии с ним и некоторыми из его предшественников она, например, говорит о романе «Дорога никуда»: «Писатель защищает отдельную жизнь, защищает для героя право выбрать свою судьбу, верить в свою мечту, поступать по своим нравственным законам». «Право человека быть самим собой», по мнению Л. Михайловой, отстаивает Грин и в романе «Джесси и Моргиана» – заключение новое и глубоко отражающее сущность этого странного в своей кажущейся наивности, а для иных критиков и не очень понятного произведения. Называет эту тему Л. Михайлова, разумеется, и в связи с «Бегущей по волнам». Очевидно, что неуступчивость героя, обычная у Грина, именно в романах получает наиболее зрелое и оригинальное свое выражение, хотя достаточно развернута она и в «Алых парусах».
Признавая «камерность» видения и отображения» общей особенностью гриновской прозы, говоря об интересе писателя к «тончайшему узору каждого отдельного счастья», Л. Михайлова вместе с тем считает, что у Грина (в частности, в «Алых парусах» и «Блистающем мире») «линия героев глубже, чем просто лирическая, интимная линия». По существу речь идет о «символическом» смысле гриновских образов и ситуаций. Вопрос лишь в том, каков этот смысл, как он соотносится с непосредственным содержанием рассказов и романов писателя. Многое здесь у Л. Михайловой представляется недостаточно убедительным.
Понятно ее увлечение полемикой с нападками на Грина в конце 40-х годов («Гриновская страна «мечты» на поверку оказывается идеализированным капиталистическим строем», – цитирует она В. Важдаева).
В то же время Михайлова едва ли не хочет доказать (во всяком случае, такое впечатление может сложиться) нечто прямо противоположное и говорит о «символике социалистического». Разумеется, эта рискованная формула сопровождена разъяснением, что «социально обусловленную и социально активную» гриновскую романтику «невозможно без урона для поэтической цельности, без искажения смысла «привязать» – напрямую и исключительно – к определенной социальной среде и конкретному времени», но зависимость установлена явно: «новое настроение героя, продиктованное – через новое в мироощущении автора – новизной самой жизни». Выводы эти у Л. Михайловой имеют общее значение, хотя и сделаны по поводу рассказа «Корабли в Лиссе». Они усилены, с выходом за пределы оговорки, при анализе других произведений, и вот здесь-то позиция критика вызывает несогласие. Анализируя феерию «Алые паруса», Л. Михайлова многое подвергает в ней расширительно-целенаправленному перетолкованию – от жука, замеченного Ассоль на колокольчике («Вникаешь в образную параллель и видишь перед собой мир толстых, паразитирующих на красоте»), до главной героини («нарождавшаяся новизна»), ее отца (растущий и меняющийся «сущий мир»), а также замка, в котором вырос Грэй, и жителей Каперны, – то и другое «облик прошлого существования, оно подлежит решительной переделке». Что же касается самого Грэя, то на него критик возлагает задачу «существенно преобразовать привычные формы жизни», «роль ответственного за все несчастья и все добро мира», называет «человеком, с энтузиазмом взявшим на себя заботу об общем благе», и, наконец, заключает, что образ его «выразил упоение революционизирующим действием». В «Крысолове» уже прямо определена «тема революции как тема человеколюбия» («Крысы не пожрали революцию и не пожрали человека. Мрачные силы были уничтожены»). О герое романа «Блистающий мир» сказано, что «его титанический образ олицетворяет протест против того миропорядка, который был свергнут революцией», сам же он «погиб как баррикадный боец». Кроме того, по предположениям Л. Михайловой, роман этот задумывался Грином с надеждой, что он «будет отвечать созидательному содержанию эпохи». Связывая рассказ «Сердце пустыни» с реальным историческим процессом, Л. Михайлова пишет: «Волшебство сказочных действий Стиля – как и свойственно сказке – выражает мечту о действительности. То было время, когда народ вынашивал великие планы переустройства земли, сказочно изменял ее лицо, я время больших открытий для художников». Далее идет цитата из В. Лутовского, как бы уравнивающая «Сердце пустыни» с «Большевиками пустыни и весны».
Чтобы сократить расстояние между художественным миром Грина и непосредственно окружавшей писателя действительностью, А. Михайлова настойчиво обращает нас к важному для нее гриновскому уточнению из «Алых парусов» – «так называемые чудеса».
«Алые паруса», несомненно, одна из самых радикальных попыток Грина обосновать реальность идеального хода событий в сказочной истории найти почву для жизненной веры и оптимизма. Этому и служит полемически подчеркнутая «рукотворность» чуда, его откровенная «организованность», о чем хорошо в свое время написал М. Щеглов. Но и здесь, в «Алых парусах», – все то же торжество «неотвратимо существующего на полях внутренней жизни».
«Идеальное» происхождение побед в произведениях Грина, конечно, не вызывает у Л. Михайловой сомнений, но критик порой императив авторского романтического сознания, обращенный к жизни, выдает, за ее, жизни, собственный голос, лишь «промодулированный» художественной системой писателя.
Видимо, нельзя проецировать на реальность гриновский мир, не уяснив прежде причин самого его возникновения, его внутренние параметры и меру устойчивости, природу и подлинные границы его противостояния миру действительному. Как это ни парадоксально, но многообразные «отклики» добываются в случае с Грином за счет крайнего абстрагирования и смысла его произведений, и содержания «окружающей действительности».
Не только сближая творчество Грина с «социалистическим идеалом» – что в известном смысле справедливо, – но и смело сопрягая действия гриновского героя с самим существом эпохи («События требуют от него того же, что и от больших масс людей, – огромности созидательных усилий в борьбе с сопротивляющимся злом»), Л. Михайлова неизбежно должна была пойти именно этим путем. Вместе с тем она вынуждена была произвольно раздвинуть хронологические рамки гриновской прозы, проникнутой «новым настроением героя», выпустить либо каким-то образом нейтрализовать трагическое, горькое, а то и просто грустное в тех или иных романах и рассказах писателя, но главное – опустить отнюдь не формальное различие коллективистских и личностных целей и стимулов.
Повторяю, многое кажется мне интересным в книге А. Михайловой – не только тонкость отдельных характеристик, умение воссоздать «гриновскую атмосферу», чуткость к подробностям и индивидуальным поворотам мысли художника, но и само внимание к категориям типа «цель», «случай», «действие», стремление через них понять, например, своеобразие большой романтической формы; перспективны замечания критика о неприятии писателем и его героями застывшего совершенства, «механической нерушимости» и т. п. Основное мое сомнение вызвано чрезмерными усилиями Л. Михайловой революционизировать позднего Грина, найти у него «правду социалистического общества и искусства».
В книге В. Ковского, на которую не однажды, и в основном сочувственно, ссылается Л. Михайлова, говорится: «Герои Грина создали собственный замкнутый мир, построив его на основе идеальных интимных отношений», а это, считает В. Ковский, «ограничивало сферу применения этических постулатов» писателя. Но в романтической абсолютизации мира личности, как, видимо, и «идеальных интимных отношений», есть и иной аспект. «Освобождение индивида» и «утверждение самоценности каждой человеческой личности», – пишет в статье «Основные проблемы изучения романтизма» И. Волков, – имели «колоссальное значение для дальнейшего исторического прогресса» также и потому, что являлись «одной из необходимых предпосылок для успешной борьбы за такое общественное устройство, которое гарантировало бы реальную личную независимость, личную свободу каждого человеческого индивида» 3.
Еще и сейчас в литературе о Грине можно встретить хорошо знакомые по прежним годам словосочетания. В интересной, свежей по самой постановке проблем статье В. Хрулева вдруг читаешь: «Независимость писателя от действительности… не позволила ему создать нечто большее, обладающее значительной общественной ценностью» 4. В догадках и сожалениях этих явно выражается та самая неуверенность в значительности собственной темы писателя, которая скрыто присутствует в тех, порой и неплохих», современных книгах и статьях, где произведениям Грина придается несоразмерный их реальному содержанию социально-исторический смысл.
Упрощая и сглаживая отношения Грина с «окружающей действительностью», можно создать лишь новую легенду о нем, на этот раз – благожелательную, но оттого не более достоверную.
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №9, 1973