№5, 1994/XХ век: Искусство. Культура. Жизнь

Междустрочья былых времен (Перечитывая Юрия Трифонова)

Нынче иные обыкновения. Наличная

мудрость вся на виду. Междустрочье, похоже,

зашпаклевано. Поэтика многозначной паузы

не в чести. Читательской встречной мысли

там не развернуться.

Виктор Камянов1

 

«Все ушло в такую даль, так исказилось, затуманилось, расползлось, как гнилая ткань, на кусочки, что теперь не поймешь: что же там было на самом деле?..» Эти слова из «Дома на набережной» в свое время поразили многих читателей. С каждым неожиданным поворотом Истории, после которого наступают «совсем другие Времена», рождающие и «иные обыкновения», человек в мире Трифонова оглядывается На ушедшее Время и на себя в нем, все растеряннее, беспомощнее, острее недоумевая: «Отчего произошло то и это? И почему он поступил так, а не по-другому?»

Этот мотив «непознаваемости» Прошлого звучит в душах трифоновских героев по- особому болезненно: «Кто из них хорош? Кто плох?.. Не знаю, не помню. Теперь не распутаешь. Нет их никого в тех домах…» («Время и место»). «Обвалилась и рухнула прежняя жизнь, как обваливается песчаный берег- с тихим шумом и вдруг… Все полетело вниз под напором воды» («Старик»). Пронзительная грусть безвозвратности… Ее ранящий лиризм в такие минуты взрывал изнутри, казалось, непрошибаемо объективную, сдержанно холодноватую манеру трифоновского повествования. «Ничего не осталось от тех вечеров с патефонной музыкой «Утомленное солнце нежно с морем прощалось»… В этом мире, оказывается, исчезают не люди, а целые гнездовья, племена со своим бытом, разговором, играми, музыкой. Исчезают дочиста так, что нельзя найти следов» («Обмен»).

Все более глубоко и остро ощущают его герои, насколько «неуловимее» с каждым новым витком времен становится Прошлое – и отдельного человека, и страны в целом, – как все настоятельнее оно требует «раскопов» от тех, кто не хочет смириться с этой сгущающейся завесой, не дающей понимать.

…Мог ли предвидеть Юрий Трифонов, как эти строки будут читаться в 90-е годы, когда и его страницы – вместе с «Временами», в которые они создавались, – с жутковатой быстротой будут откинуты в далекое прошлое и наступят совсем Иные Времена?.. Да и мы, кому его «междустрочья», недомолвки, иносказания были так дороги, важны, внутренне необходимы, могли ли предвидеть, что совсем скоро – при нашей жизни! – все вещи будут так громко названы своими именами, что на этом фоне наши – и наших любимых писателей- мучительные открытия вдруг покажутся банальными очевидностями? «Надо ли вспоминать?..» – этот вопрос трифоновского «выросшего мальчика» Саши Антипова вдруг стал нам по-новому близок… Прошлое требует «дочерпывания», а мы не умеем, – в этом была главная боль тех трифоновских героев, чьи поиски и судьбы волновали его по-особому сокровенно.

Сейчас к нам вплотную подступает с этим требованием уже и то сравнительно недавнее Прошлое, в котором для нас так много значила каждая новая вещь Трифонова. Об этом недавно страстно напомнила (правда, совсем по другому поводу, не в связи с творчеством Трифонова) М. Чудакова: «Уже затвердевает мнение, что вот – прошел и окончился чудовищный социалистический эксперимент и мы уже принесли к ногам мирового сообщества все что могли… Но наш урок не кончен – мы его еще не преподали… Прошлое – это ценность… Повысить ценность нашей забитой ничем не оправданными жертвами… истории можно одним лишь путем – вплетая туда духовные биографии современников» 2.

В духовных биографиях многих из нас, в нашем непростом постижении «связи времен» (и ее обрывов…) немалую роль сыграли трифоновские строки и междустрочья. «Надо ли вспоминать…» то особенное волнение, что охватывало читателя, чья молодость прошла в годы хрущевской «оттепели», когда в потоке лирических воспоминаний героини о начале любви он вдруг «спотыкался» на таких словах: «И было еще: начало весны, той тревожной, неясной, которую еще предстояло разгадать.., когда все кругом затаив дыхание чего-то ждали, предполагали, шептались и спорили» («Другая жизнь», 75-й год), а потом, через много страниц о другом, вместе с героиней погрузившись в неостановимый поток жизни и тоже почти «забыв» о той весне, читал: «Тогда было много разных слухов и новостей.., какой-то человек отозвал Влада в море, они отплыли от берега, и человек передал новость (как ощутим в таких подробностях «воздух времени»! Подчеркнуто мной. – Л. К.)… Влад и Сережа необычайно возбудились… много спорили в тот день, шумели, рассуждали». Память об этих «новостях и слухах», о «необычайном возбуждении» тех лет всплывает и на страницах последнего романа Трифонова «Время и место», написанного годы спустя после «Другой жизни»: «Антипов начал что-то плести о грандиозных новостях и потрясающих слухах, о которых тогда шептались все»; «Я даже не те времена вспоминал (речь идет о годах войны. – Л. К.), а то, что было потом: студенчество, юность, все эти перевороты, надежды… фестиваль, пятьдесят седьмой год, мы с Сашкой столкнулись на стадионе, оба в безумном возбуждении… уверенные.., что вскоре, что непременно и навсегда…».

Сами эти так вот кочующие по страницам самых разных произведений Трифонова слова – «та весна… новости… слухи… надежды…» – звучали все наполненнее и многозначнее, как своеобразные «знаки для посвященных». (В каком-то смысле вся трифоновская проза насыщена такими «знаками».) «Надо ли вспоминать…», что это значило в середине 70-х, когда, например, в документальном (!) фильме, демонстрировавшемся к годовщине полета Гагарина, первый космонавт шел по нескончаемой ковровой дорожке, так и не дойдя до вырезанного из кадра Хрущева… Но разумеется, в «знаках» этих не было никакой установки на узкий круг – объективно «посвященными» были все, кто жил в конце 50-х. Субъективно же – другой вопрос… Герои Трифонова, как и его читатели, по-разному (с разной степенью отчетливости и осмысленности) помнят ту весну: ее совсем нет в воспоминаниях Глебова, его память после событий 49-го – начала 50-х годов делает резкий скачок – сразу в 70-е. Ему так удобнее. Наличие или отсутствие этой памяти многое определяет в жизни и судьбе людей: если в жизнеописании писателя Антипова («Время и место») она естественно живет- без нее он, может быть, не дозрел бы до трудной попытки «дочерпывания», предпринятой им в его «итоговом» романе «Синдром Никифорова», – то Ольга («Другая жизнь») помнит смутно и только в связи с отношениями с Сергеем – она «ревновала» его к этим «новостям и слухам», не понимая, как он может думать о чем-то другом, кроме происходящего между ними; Сергея же все происходящее тогда – и все разочарования потом… – волновало глубоко и во многом определило его трагическую судьбу.

«Знаки» трагедии 30-х годов присутствуют в мире трифоновских героев в гораздо большем изобилии (как и робкие подступы к пересмотру традиционных представлений о гражданской войне), чем – «той весны», но думается, что память о ней, до конца никогда не уходящая с его страниц, в чем-то волновала и будоражила мысль читателей 70-х – начала 80-х годов даже сильнее и значительнее… Сама тональность этих воспоминаний- как о чем-то сумбурно-обнадежившем и давно прошедшем, сменившемся совсем другим – заставляла многих из «подхваченных потоком» в те годы (любимое выражение Трифонова – правда, к годам «оттепели» ни разу им не примененное), а потом многое не додумавших- четче осознать полную несовместимость «новых времен» с той полузабытой атмосферой, понять наконец, что дело отнюдь не в том, что «тогда мы были молодыми…», глубже задуматься над природой этой несовместимости… (думается, что было бы несправедливым – при всем укрепившемся в последние годы понимании наивности и ограниченности прозрений и открытий «той весны» – недооценивать роль трифоновских напоминаний о ней «в годы темные, глухие»…).

Взаимоотношения человека с Временем (или с «Временами», как любили это называть его герои), их трагедия, тайна и неоднозначность всегда по-особому волновали Трифонова.

 

* * *

Время загоняет его героев в одни и те же капканы. Филологу Вадиму Глебову («Дом на набережной») и писателю Александру Антипову («Время и место») приходится решать очень похожие «проблемы выбора». На чашах весов у обоих лежат вещи жизненно важные: выступить на разгромном собрании 49-го года, заклеймив там своего заведомо обреченного руководителя, и защитить диссертацию, остаться на плаву- или потерять эту возможность, но остаться порядочным человеком; выступая в суде литературным экспертом, подыграть своему редактору, поддержав его брата (заведомо зная, что юридическая и нравственная правота последнего крайне сомнительны), и тем самым обеспечить выход своей первой книги – или разобраться в деле объективно, идя на то, что книга вылетит из плана. Накал ситуаций в обоих случаях достаточно силен, и читатель погружается в самую сердцевину изнуряющей героев душевной борьбы. «Глебов все еще не знал, что он будет делать в четверг: и прийти, и не прийти было одинаково невозможно… Нет, не прийти невозможно. Но и прийти нельзя. Все невозможно и все нельзя. Пат».

Антипова преследуют кошмарные сны, в одном из них услышанное днем в редакции сугубо бытовое замечание преображается так: «Курить вам нельзя, а бросить папиросу я тоже не разрешаю». И он больно обжигает пальцы.

Кажется даже странным, что никто не заметил эту очевидную параллель, ощутимую и во многих последующих эпизодах.

У обоих колебания и сомнения осложнены подсознательным страхом последствий – других, гораздо более жутких, чем потеря возможности напечатать книгу или защитить диссертацию. Но тот страх остается где-то на пороге сознания… «Дышать нечем. Уйти нельзя. Потому что из темноты ударяет в лицо синий слепящий свет, это особая лампа… выскочить из-под нее нельзя, синий свет обессиливает, лишает воли, убивает мигренью голову. Прожектор… держит и направляет кто-то невидимый… Антипов корчится в синем луче, как пойманный прожектором самолет. Надо вырваться – удрать, выпасть – из этого луча и спастись. Достаточно сделать маленькое движение, и можно выпрыгнуть из луча в блаженную темноту, но он забыл, какое движение. Забыл, забыл! Он не может спастись». Не эти ли строки имел в виду А. Бочаров, справедливо замечая, как «мучительно продирается каждый раз Антипов к правилу ному решению, сколько саднящего, кровоточащего стоит ему это»? 3

Однако А. Бочаров проходит мимо намеков на то, что герою может грозить далеко не только выпадение книги из издательского плана… Мы читали эти строки в 1981 году («Дружба народов», N 9 – 10). Сцены арестов, допросов под слепящей лампой, пыточного – не в переносном, а в до ужаса буквальном смысле слова! – страха к этому времени давно уже были немыслимы на страницах легальной литературы (самиздат же был доступен далеко не всем читателям Трифонова).

Думается, однако, что не только из-за цензурных ограничений не расшифрованы до конца «причудливые» сны Антипова (и даже не столько из-за них – уже здесь-то недомолвки достаточно прозрачны), – в том-то и дело, что он сам боится и не хочет их расшифровывать и потому склонен по-писательски метафоризировать странные образы своих сновидений: тут ему «помогает» и детская память об игре в «кучу малу», когда бывало так жутко очутиться в самом низу и задыхаться под грудой тел…

Казалось бы, кому, как не ему, чей отец погиб в 37-м и мать вернулась из лагеря только что, в конце 40-х, понимать реальную, отнюдь не выдуманную подоплеку своего страха!

Неужели не понимал? «Нет, он все же догадывался о том, что происходит, пускай смутно, пускай отталкиваясь от своей же догадки. Он догадывался, что не надо догадываться, и, догадываясь, как бы в то же время не догадывался ни о чем» – так, мучительно стремясь «дочерпать недочерпанное» им, писатель Антипов много лет спустя разъяснит в своем романе «Синдром Никифорова» феномен этого сознания… (Думается, что эти две фразы проясняют очень многое – в ответ на недоуменные вопросы людей другого времени: как можно было не видеть и не понимать, что происходит?..)

Глебов же и много лет спустя, когда Антипов уже написал эти слова, продолжает «наивно недоумевать, вспоминая себя в конце 40-х: «Чего было бояться в ту пору глупоглазой юности? Невозможно понять, нельзя объяснить. Через тридцать лет ни до чего не дорыться». «Дорываться» до чего-либо через тридцать лет он явно и не стремится, однако свой все сгущающийся по мере приближения рокового собрания страх – не может не помнить: «И так приближалось неотвратимо то распутье, пыточное (подчеркнуто мной. – Л. К.), перед которым стоял и ног под собой не чуял в изнеможении – вот-вот упасть… Куда было деться?» – то самое давящее ощущение безвыходности, что в снах Антипова.

Этот страх, загнанный глубоко в подсознание, хорошо знаком обоим с детских лет… Когда в гостях у школьного приятеля отчим того, работающий в НКВД, пригласил двенадцатилетнего Вадима в своей кабинет и строго спросил о давно, казалось, забытой школьной драке: «…кто был зачинщиком бандитского нападения на моего сына Льва в школьном дворе?» – Глебову стало «до такой степени не по себе, что что-то заныло и заболело в низу живота».

«Отчим Шулепы не походил на злого человека.., но в его тихом голосе и взгляде светлых навыкате глаз было что-то такое, что становилось неуютно сидеть напротив него в мягком кресле». Страх Глебова в этой сцене может показаться преувеличенным, как бывает у впечатлительных детей, но это, если не знать, что стоит за таким, например, трифоновским «междустрочьем»: «Ты обязан помочь, Вадим, – настаивает энкаведешник. – Тебе двенадцать лет, ты взрослый человек и понимаешь, как все это серьезно. Этоочень, оченьсерьезно! – И он поднял внушительно палец».

«Двенадцать лет» – безусловно и «знак для посвященных», намек на указ Сталина о том, что закон о смертной казни распространяется на «преступников» начиная с двенадцати лет… «Глебов мучился, колебался, язык не двигался, смелости не хватало, и так они сидели некоторое время молча…» С такой памятью детства встречает герой «Дома на набережной» свои взрослые испытания, и это многое объясняет в его поведении.

Похожие детские и подростковые воспоминания есть и у Антипова. Даже в обычных мальчишеских ссорах и драках ощутим «воздух времени»: сын коменданта рассказывает, как подсмотрел в окно одной из дач сжигание документов, затем кричит ребятам из Серебряного Бора: «У вас весь участок шпионский!» – и, наконец, оговаривает их перед своим отцом: «Они меня топить хотели!» – «…Саша (Антипов. – Л. К.) не умеет убегать, стоит как вкопанный. Отец Чуни приближается к нему… улыбаясь плоским кошачьим ртом, весело играя глазами, и вдруг цепкой рукой хватает Сашу за ухо… вырваться из железной руки невозможно… Саша молчит, стискивает зубы, на глазах его выступают слезы… отец Чуни гнет Сашину голову к земле, все ниже, ниже, стараясь вырвать крик о пощаде, но Саша готов умереть, но не закричать… – Это почему такое: топить? Разрешение имеете?.. – бормочет он, закручивая Сашино ухо с такой силой, что боль пронизывает… от головы до пят».

По сути дела это сцена пытки. В ней сконцентрировано все самое страшное, что носится в воздухе времени; сын коменданта уверен в безнаказанности оговора (доноса) – он знает, что отец расправится с мнимым обидчиком, ничего не выясняя; в поведении же отца его – безграничный цинизм власть имеющего и от этого – автоматически! – страх внушающего, – не случайно мать и сестра Антипова, как оказалось, видевшие издалека эту жуткую расправу, никак не вмешались в происходящее (они, видимо, только что получили известие об аресте отца…).

Свой «допрос» – в чем-то аналогичный пережитому Глебовым в двенадцать лет – в жизни Антипова тоже был. Вел его другой комендант, «как известно, далеко не светильник разума, – повествует его ироничный сверстник. – И вот сошлись: упрямый кретин и далеко не светильник разума… комендант, бешено стуча кулаком, допытывался: чей кочан?» Речь идет о запрещенном (и постоянно всеми нарушаемом, как всем известно) обмене капусты на табачные листья. С детства так и не научившись вовремя убегать (тоже своеобразный «знак» неприспособленности героя к страшному времени…), некурящий Саша Антипов по настоятельной просьбе мастера производит совершенно ненужный ему обмен и нелепо попадается. Происходит все это в годы войны на заводе, где «делали радиаторы для самолетов», – взрослый Антипов, вспоминая юность, твердит эти слова как заклинание, как чем-то заворожившую строку… – атмосфера суровая, и угроза возникает не шуточная… «Все было вздором… но, странным образом, вздор разрастался, тяжелел, наливался силой… была вызвана милиция… взяли подписку о невыезде». (Так задолго до «возвращения» романов, где о подобных мытарствах рассказано уже без эзоповских недоговоренностей, Трифонов раскрывал в своих «междустрочьях» механику «разрастания вздора», когда в ходе абсурдных разбирательств он фантастически «тяжелеет»…)

В опасностях, много раз нависающих над Глебовым и Антиповым, в их мучительных страхах и изнурительных сомнениях перед принятием важных решений- поразительное сходство. Оно, казалось бы, подтверждает ту схему «безальтернативных отношений с Временем», на которой упорно настаивает Глебов в своих воспоминаниях. Сейчас на ней тоже многие продолжают настаивать – теперь уже применительно к «годам застоя»:

  1. В.Камянов,По ту сторону идеологии. – «Октябрь», 1993, N 4, с. 185.[]
  2. М.Чудакова,Под скрип уключин. – «Новый мир», 1993, N 4, с. 123,134.[]
  3. А.Бочаров, Листопад. – «Литературное обозрение», 1982, N 3, с. 46 – 47.[]

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №5, 1994

Цитировать

Кертман, Л. Междустрочья былых времен (Перечитывая Юрия Трифонова) / Л. Кертман // Вопросы литературы. - 1994 - №5. - C. 77-103
Копировать