№11, 1983/Жизнь. Искусство. Критика

Литература, открытая миру (Заметки о международной судьбе русской классики)

1

Передо мной книга, только что полученная в Москве, – она вышла в текущем году1. Издательская аннотация сообщает, что автор, Джон Джонс, профессор поэтики в Оксфорде, исследует наследие Достоевского под углом зрения «повествовательной техники и языковых тонкостей», пересматривая «ортодоксальные прочтения, в частности те, которые даны редакторами нынешнего советского издания». Об этом же говорит и автор в кратком вступлении к книге: да, он хочет «найти ошибки у группы советских редакторов, работающих в данный момент в Пушкинском Доме в Ленинграде». Заявка выглядит интригующе. Но она не оправдывается. В самом деле, Джон Джонс тщательно изучил тексты, опубликованные в 23-х томах Полного собрания сочинений Достоевского, он пересказывает и комментирует их, попутно внося микроскопические уточнения в существующие английские переводы. Дотошность исследователя местами приобретает почти курьезный характер, – он на нескольких страницах вникает в оттенки смысла русского слова «дескать» и на многих страницах уличает создателя «Братьев Карамазовых» в сюжетных неувязках. Изредка он делает замечания и по адресу советских комментаторов, – замечания эти носят характер настолько мелкий и шаткий, что не заслуживают серьезного разговора. Удивляет развязность Джонса, – он безапелляционно объявляет роман «Подросток» неудачным, а роман «Идиот» называет книгой «натужной, истеричной, гиперболичной, противной и скучной». Часть книги, посвященная романам «Преступление и наказание», «Бесы», «Братья Карамазовы», названа «Паражурналист»; к этому странному термину автор не раз прибегает и по ходу своего анализа, имея в виду интерес Достоевского-художника к газетной хронике. Подчас тут возникают и мимолетные ассоциации с Кафкой, Сартром, Беккетом. Но в чем величие Достоевского, в чем суть его вклада в мировую литературу – остается неясным. Зато автор позаботился о том, чтобы была ясна его зависимость от политического климата сегодняшней буржуазной Англии. С первых же страниц он высказывается в духе откровенного недоброжелательства к советскому обществу и «так называемому Социалистическому Реализму»: и о том и о другом он судит понаслышке.

По контрасту скорей, чем по аналогии, вспоминается другая, книга, тоже вышедшая недавно: труд известного исследователя Достоевского, профессора Йельского университета Роберта Луиса Джексона. Она называется «Искусство Достоевского» 2. На первых порах озадачивает ее подзаголовок – «Наваждения и ночные видения». Но этот сенсационный, явно неудачный подзаголовок, к счастью, не отвечает содержанию книги. Художественное своеобразие, философско-этическая проблематика произведений Достоевского раскрываются здесь в их связях с трагической действительностью царской России, с личным жизненным опытом художника. Анализируя «Записки из Мертвого дома» и ряд последующих произведений Достоевского, автор высказывает интересные самостоятельные суждения (кстати, одна из глав его книги, «Вынесение приговора Федору Павловичу Карамазову», была опубликована в свое время на русском языке в сборнике «Достоевский. Материалы и исследования», вып. 2, Л., «Наука», 1976). Джексон ведет свой разговор о Достоевском, так сказать, по большому счету – в контексте таких явлений мировой культуры, как «Фауст» Гёте и искусство греческих трагиков, привлекает для сопоставлений и Шиллера, и Ибсена, и Жорж Санд. Все сказанное не значит, что труд Джексона бесспорен. Он с самого начала – отдав дань уважения советским исследователям – декларирует свою приверженность к критике совсем иного склада, интерпретирующей Достоевского в «метафизическом и онтологическом» плане. И это сказывается в его работе. О противоречиях политической мысли Достоевского он говорит как-то неуверенно, мимоходом, в примечании к одной из последних глав. Налет метафизической абстрактности нарастает в финале исследования и идет ему в ущерб.

Обе названные здесь книги отражают по-своему аспекты современной зарубежной русистики. В странах Запада выходят одна за другой работы о Достоевском, Толстом, Гоголе, Чехове, – сам факт их выхода свидетельствует о том, что в этих странах имеется стойкий читательский интерес к русским классикам. Новые книги показывают, что за последние десятилетия повысился уровень осведомленности иностранных специалистов по русской литературе, – они читают художественные тексты в оригинале, они лучше знакомы и с советскими исследованиями. Однако уровень и направленность новых западных работ о русских классиках очень неодинаковы, – об этом можно судить и по только что приведенным примерам. Притом любопытно, что те или иные антисоветские пассажи встречаются именно в тех книгах, которые в научном отношении легковесны. Серьезные исследователи, как правило, относятся к нашей стране лояльно, – даже и тогда, когда далеки от нас по взглядам. Но так или иначе, присматриваясь к работам иностранных русистов, даже к лучшим из них, мы убеждаемся, что изучение, интерпретация, оценка русской классической литературы в современном мире – сфера научного спора, а в иных случаях – и идеологического противоборства.

Есть круг вопросов, которые мало привлекают внимание западных исследователей (хотя, казалось бы, именно им тут и книги в руки). Это – мировое значение русской классики, ее вклад в развитие русской литературы, ее судьба за рубежом. Этот круг вопросов заслуживает в современных условиях повышенного внимания.

У нас собрано уже немало фактического материала о судьбе русской литературы в зарубежных странах, об отношении видных писателей XIX и XX веков к нашим классикам. И тем не менее нельзя сказать, чтобы весь тот сложный комплекс связей, притяжений, отталкиваний, сходств и несходств, в котором выражается мировое значение русской литературы, был нами по-настоящему изучен.

2

Пора более отчетливо разобраться в закономерностях, определяющих международную судьбу русской классики, определить временные и географические, а главное, идеологические и художественные аспекты этой судьбы. И – освободиться от упрощений, неточностей, которые ведут к смещению реальной исторической перспективы.

Стоит задуматься и над разграничением понятий «значение», «признание», «влияние». Пример Пушкина показывает, что художник мирового уровня иной раз не получает – или получает далеко не сразу – то всемирное признание, которого он, по силе своего творчества, заслуживает. В принципе вполне правомерно говорить о вкладе писателя в мировую литературу, совершенно отвлекаясь от того, кем и когда он был признан, как и на кого повлиял за пределами собственной страны. Восприятие писателя в других странах, история его переводов, оценок, совокупность критических суждений о нем – все это в зарубежном литературоведении часто обозначается термином «рецепция», все это образует особый ракурс историко-литературного изучения: не генетический, не типологический, а функциональный. Д. Марков верно заметил (в докладе на международной конференции в Минске, посвященной славянским культурам): мировое значение писателя, конечно, не сводится к рецепции, но без рецепции невозможно воздействие писателя на литературный процесс в других странах. Следовательно, восприятие, различные оценки того или иного русского классика, резонанс его творчества в разных странах и в разное время ни в коем случае не безразличны для нас.

Стоит условиться относительно того, где искать точку отсчета. Стремительный подъем интереса к русской литературе в Западной Европе и в США, поток переводов, изданий и переизданий, множество откликов в печати – все это, как известно, ведет свое начало с 80-х годов прошлого века. Но все-таки ошибочно считать, будто выход русской литературы на мировую арену совершился лишь в это время, начиная с первых переводов «Войны и мира» и «Преступления и наказания» на иностранные языки. (В этом смысле вношу поправку в то, что говорилось в моих прежних работах.) На международную арену русская литература вышла впервые благодаря Тургеневу – ранние переводы «Записок охотника» появились и обратили на себя внимание еще в 50-е годы, – эта книга стала первым произведением русской прозы, которое приобрело широкий резонанс за рубежом, по крайней мере в литературной среде. Однако именно начиная с 80-х годов благодаря Толстому и Достоевскому русская литература осознается иностранной критикой как оригинальное и мощное национальное целое.

Как была воспринята русская литература за границей, как воспринимается она сегодня? Тут накопилось некоторое количество недоразумений. В иных работах наших литературоведов возникает своего рода стереотип. С одной стороны, русская литература обособляется от основного потока литературы мировой, трактуется как нечто ни с чем не сопоставимое. С другой стороны, читатели и почитатели русской литературы за рубежом объединяются в синтетическом понятии «Запад», который-де мало что понял в русской литературе и в то же время пришел в восторг.

Авторы учебных и популярных пособий охотно подтверждают мировое значение русской литературы подборками высказываний иностранцев о русских писателях. И тут все идет в дело – и цитаты из статей, и интервью (взятые чаще всего не из первых рук), и свидетельства мемуаристов, и суждения писателей действительно крупных, и мнения случайных рецензентов. Такие высказывания, вырванные из контекста, приводимые без анализа, без критической проверки, мало что могут объяснить, а иной раз скорей способны дезориентировать читателей. Цитируются, к примеру, слова Мельхиора де Вогюэ, сказанные им о Достоевском: «Вот приходит скиф, настоящий скиф, который перевернет все наши умственные привычки… Достоевского нужно рассматривать, как явление другого мира, чудовище несовершенное, но могущественное…» Подобные сомнительные славословия русским писателям, густо окрашенные экзотикой, вряд ли можно рассматривать как доказательство их подлинного могущества.

Известно, что русская литература, в лице ее величайших мастеров, за последние сто лет широко вошла в духовный обиход человечества, – трудно найти в какой бы то ни было стране серьезного писателя, который бы не был с ней знаком. Толстой, Достоевский, Тургенев, Гоголь, Чехов, Горький получили во всем мире прочное признание, – их книги читаются, изучаются, выходят во все новых переводах не только в странах Запада, но и во многих странах Востока. Все это бесспорно и может быть подтверждено текущей издательской статистикой. Но из всего этого не следует, что можно говорить – как иной раз говорится – о «всеохватывающем» влиянии русской литературы на мировую. Ведь всякое литературное влияние избирательно, в нем обязательно взаимодействуют две стороны – «старший» и «младший». Младший писатель может с интересом, даже с увлечением, даже с восторгом читать старшего, но сохранить иммунитет к его влиянию в силу собственных взглядов и склонностей, собственных национальных традиций, которые этому влиянию противостоят.

Иногда иностранный литератор, с восхищением отзывающийся о русском классике, оказывается в собственной творческой практике крайне далек от него. Известный романист Морис Дрюон не раз, устно и печатно, говорил о своей глубокой привязанности к создателю «Войны и мира». Однако нашумевший цикл романов самого М. Дрюона «Прóклятые короли» по общей своей концепции сильно напоминает те сочинения историков, которые Толстой пародийно пересказал в эпилоге «Войны и мира»: у такого-то короля были «такие-то любовницы и такие-то министры, и он дурно управлял Францией»… Принципы Толстого-романиста не пошли впрок французскому писателю, находящемуся во власти традиций буржуазной исторической беллетристики.

Жизнь той или другой национальной литературы в инонациональной среде – это всегда процесс динамический, многосложный, определяемый разнообразными предпосылками, включающий множество индивидуальных фактов. Нецелесообразно иллюстрировать мировое значение того или иного русского классика – как это часто делается – декларативными утверждениями, перечислительными оборотами: Толстой повлиял на иностранных писателей А, Б, В; Достоевский – на Г, Д, Е; Тургенев повлиял на… и так далее: ведь в каждом отдельном случае важно установить, кто именно подвергся влиянию, каков был характер влияния и его границы.

Бытование, функционирование русской литературы в литературной и общественной жизни зарубежных стран представляет в совокупности картину крайне пеструю. Тут необходим вдумчивый, дифференцированный подход, даже если ограничить исследование рамками нескольких наиболее богатых западных литератур. Неуместно, даже и в этих рамках, бездумно оперировать глобальным понятием «Запад», – литературный «Запад» многоразличен.

Острая социальная проблемность русской классической литературы, смелость ее художественных открытий – все это рождало и рождает разногласия: в них по-своему отражается расстановка идейно-литературных сил в каждой из зарубежных стран, где публиковались и читались русские книги. Русская литература вошла в литературу мировую в атмосфере споров, не прекратившихся и по сей день.

Громадная заслуга Тургенева как пропагандиста русской литературы за рубежом была не только в том, что он сам силою своего таланта был живым доказательством ее оригинальности и творческой мощи, не только в том, что он самоотверженно продвигал книги русских собратьев к иностранному читателю, но и в том, что за его творчеством и личностью, за его бесчисленными рассказами о России в парижском литературном кругу вставал образ великой страны, охваченной социальным брожением. Именно это представление о России – и о русской литературе – отозвалось в статьях о Тургеневе, опубликованных Франсом (1877) и Мопассаном (1880, 1883) еще до того, как Вогюэ выпустил свою, ставшую знаменитой, книгу «Русский роман» (1886).

О достоинствах и недостатках этой книги у нас не раз уже говорилось. Тонкая, во многом проницательная характеристика художественных завоеваний русской прозы сочеталась у Вогюэ с неисторической, внесоциальной ее трактовкой. Именно отсюда берут свое начало те интерпретации русской литературы в духе иррационализма и мистицизма, которые живут – вплоть до нашего времени – в работах довольно многочисленных зарубежных русистов3.

Русская литература стала в странах Запада предметом резких разноречий почти сразу после того, как она стала предметом всеобщего внимания. Параллельно с потоком восторженных рецензий шла серия критических и публицистических атак (особенно усилившихся в связи с бунтарскими выступлениями позднего Толстого). Во Франции и в Германии нападки на «русскую моду» исходили от литераторов правого, националистического лагеря. В Англии и США романы русских писателей – и «Преступление и наказание», и «Воскресение», порой даже и «Анна Каренина» – шокировали ревнителей пуританской добродетели реалистической откровенностью.

Здесь нет места для того, чтобы осветить этапы и аспекты идейной борьбы вокруг русской литературы в странах Запада. Стоит лишь – в подтверждение того, какие живые, взволнованные и противоречивые отклики могла она вызывать, еще на исходе минувшего века, в широких слоях молодой западной интеллигенции – привести фрагмент статьи из немецкого журнала «Sozialistische Monatshefte» (1901, N 5), где идет речь о восприятии Достоевского в Германии:

«Деклассированные сыны буржуазного мира, отвергшие национальные авторитеты, находили настроения, близкие себе, в потрясающих творениях Достоевского, воссоздающих роковые метания человеческого духа. Общественная почва, унаследованная от прошлого, исчезла у них из-под ног, традиция мифологических верований угасла, социальная нужда мучительно грызла их, революционные идеи овладевали ими, смутно и на разные лады; они культивировали в себе великие страсти, подчас сводившиеся лишь к мелким заблуждениям, они тосковали по грандиозному беззаконию, которое сокрушит все привычные ценности, они исступленно всматривались в зарю грядущего тысячелетнего царства, не работая над тем, чтобы ускорить его приближение, и в глубине души чувствовали, что способны лишь бряцать своими цепями, оставаясь ненужными людьми в трезвом деятельном мире. Их опьяняла прежде всего психология Раскольникова. Они с жадностью юности стремились погрузиться в хаос инстинктов, не упорядоченных мышлением, проникнуть в глубь мятущегося Я, подслушать самих себя, изобличить себя в затаенных слабостях, измышлениях и хитростях, быть сыщиками по отношению к самим себе» 4.

Автором статьи был Курт Эйснер – видный деятель германской социал-демократии (впоследствии – Независимой социал-демократической партии), которому предстояло в 1918 – 1919 годах возглавить правительство Баварской советской республики. Цитированные строки, отмеченные ироническим, критическим отношением к молодым почитателям Достоевского, самой своей стилистикой выдают кровную привязанность Эйснера к тем, кого он критиковал, и очень выразительно свидетельствуют, что Достоевский был для определенных кругов своих западных почитателей на исходе XIX века подрывной, взрывчатой силой, расшатывающей основы буржуазного миропорядка, – не в меньшей, а может быть, и в большей мере, чем Толстой. Анархически-мятежное восприятие Достоевского, засвидетельствованное Эйснером, представляло, конечно, лишь одну из граней того сложного комплекса явлений в духовной жизни Запада, которые вызывала или стимулировала русская классическая литература в первые десятилетия знакомства западноевропейских читателей с ней. Но эта грань немаловажна.

Наперекор попыткам реакционной критики взять автора «Бесов» себе в союзники, наперекор попыткам либеральной критики обойти те конкретные, наболевшие проблемы социальной жизни, которые ставились автором «Воскресения», наперекор стараниям критики эстетствующей свести заслуги Тургенева к отдельным художественным находкам значительные круги читателей в странах Запада увидели в русской литературе не только необозримое богатство образов, но и источник тревожных и тревожащих идей – социальных, нравственных, философских. И тут не помогали старания тех знатоков русской словесности, которые вслед за Вогюэ усматривали в ней выражение непостижимых свойств извечной «славянской души», отделенной якобы непроходимым барьером от западного мира.

Для иностранных читателей, особенно молодых, – совестливых, мыслящих, задыхавшихся в буржуазной, мещанской среде, – русская литература на рубеже столетий все в более сильной степени становилась не просто чтением, источником художественного наслаждения, но – возбудителем недовольства, возмутителем спокойствия, стимулом к напряженным духовным поискам. В таком смысле на них воздействовали – или могли воздействовать – и «Рудин» или «Новь», «Смерть Ивана Ильича» или «Воскресение», и «Преступление и наказание» или «Записки из Мертвого дома», пусть даже этим читателям и не могла быть понятна связь между миром образов русской литературы и нарастанием освободительного движения в России.

Первыми, кто ясно увидел эту связь, были Маркс и Энгельс. Взгляд на Россию как на передовой отряд революционного движения в Европе, побуждал их, особенно в последний период их совместной деятельности, вдумчиво изучать русскую литературу, не только экономическую и историческую, но и художественную. Притом их подчас особенно интересовало именно то, что не привлекало, как правило, внимания буржуазной западной критики. «Большое» литературоведение на Западе игнорировало Чернышевского и Добролюбова, а Маркс и Энгельс высоко ставили их. Ценители русской литературы на Западе чаще всего проходили мимо творчества Салтыкова-Щедрина (о котором зарубежная общественность узнала впервые благодаря статье Тургенева об «Истории одного города», напечатанной в Англии в 1871 году), а в библиотеке Маркса был ряд его книг на русском языке, – в книге «Господа ташкентцы», читанной в оригинале, есть много пометок и подчеркиваний, сделанных рукою владельца. В библиотеке Маркса находился том стихотворений Некрасова, в ту пору почти неведомого читателям Западной Европы; имеются мемуарные свидетельства и о том, что он был знаком с романами Тургенева. Чтение русской литературы давало Марксу основание для выводов о «брожении», происходящем «глубоко в низах» народа.

Общеизвестны слова В. И. Ленина о «всемирном значении, которое приобретает теперь русская литература» 5. Однако, читая эти слова в контексте, соотнося их с высказываниями Ленина в других работах, мы убеждаемся, что в понятие «всемирное значение» он вкладывал смысл совершенно иной, нежели тот, какой могли иметь в виду западные ценители русских классиков. Существенными для Ленина были не столько внешние проявления международной славы наших писателей, поток изданий и хор похвал, толки и споры В печати, сколько тот факт, что русская литература отражала – и возвещала всему миру – нарастание и неизбежность великих революционных перемен всемирно-исторической значимости.

В воспоминаниях Горького о Ленине имеется любопытное признание. «Я нередко подмечал в нем черту-гордости Россией, русскими, русским искусством. Иногда эта черта казалась мне странно чуждой Ленину и даже наивной, но потом я научился слышать в ней отзвук глубоко скрытой, радостной любви к рабочему народу». Эти строки даны рядом с записью краткого разговора о Толстом – того, где Ленин сказал: «До этого графа подлинного мужика в литературе не было… Кого в Европе можно поставить рядом с ним?.. Некого» 6.

Толстой был для Ленина предметом национальной гордости – в немалой степени потому, что этот граф, как никто в мировой литературе до него, смог перешагнуть границы собственного классового бытия, стать «зеркалом» жизненных процессов всемирной, эпохальной важности. Наблюдение Горького естественно ассоциируется у нас со статьей Ленина «О национальной гордости великороссов», с его словами: «Мы полны чувства национальной гордости, ибо великорусская нация тоже создала революционный класс, тоже доказала, что она способна дать человечеству великие образцы борьбы за свободу и за социализм…» 7 Характерное качество этой ленинской национальной гордости – беспощадная трезвость и требовательность оценок, сказавшаяся и в его анализе силы и слабости Толстого, и в откровенном разборе ошибок высоко ценимого им Герцена, и в той дружеской прямоте, с которой он критиковал колебания и заблуждения горячо любимого им Горького. Именно «радостная любовь» к родной культуре, гордость ею побуждала Ленина быть безжалостно взыскательным по отношению ко всему тому, что было ему дорого.

Первая суммарная характеристика русской литературы, сделанная зарубежным марксистом, – статья Розы Люксембург «Душа русской литературы» (1918) по основным положениям примыкает к статьям Ленина о русских писателях. Мы отчетливо видим сегодня в этой давней работе – наряду с отдельными нечеткими или устаревшими формулировками – тонкие и верные суждения, которые выдержали проверку временем.

Позиция Розы Люксембург отчетливо противостояла воззрениям тех буржуазных литературоведов, для которых суть русской литературы определялась свойствами таинственной «славянской души» и сводилась к сентиментальной, вполне безопасной для власть имущих «религии человеческого страдания». В анализе Розы Люксембург такие качества русской литературы, как дух борьбы, бескомпромиссная острота критицизма, ни в коей мере не отрываются от ее нравственной силы – социальное не противостоит общечеловеческому. Напротив: высота нравственного уровня русской литературы, ее обращенность к страдающим и угнетенным, по мысли Люксембург, естественно связаны с чувством гражданской ответственности, выросшим и укрепившимся в условиях векового самодержавного гнета.

Несколько раньше, чем очерк Розы Люксембург, – в годы мировой империалистической войны, в преддверии русской революции, – появилась первая работа западного ученого, где была сделана попытка определить место русской литературы в развитии литературы мировой. Это книга Дьёрдя (Георга) Лукача «Теория романа», опубликованная на немецком языке в 1916 году. Ее автор в ту пору еще не был марксистом; его ранняя книга сложилась под заметным влиянием идеалистических философских течений начала XX века, и он сам с большой самокритической прямотой признал это в предисловии к западногерманскому изданию 1962 года. Однако Лукач был, кажется, первым, кто столь уверенно и широко включил мастеров русского романа в контекст всемирной литературы, в круг величайших ее представителей. В «Теории романа» не так уж много имен, в центре исследования – величайшие художники разных стран: Данте, Сервантес, Гёте, Флобер, а наряду с ними и Гоголь, Гончаров, Тургенев, Толстой, Достоевский. Притом творчество Достоевского и Толстого оценивается как принципиально новый этап в развитии художественной прозы, как начало новой художественной эпохи. Автор писал об этом в предисловии к изданию 1962 года: «Теория романа» носит не охранительный, а взрывчатый характер… Тот факт, что книга достигает высшей точки в анализе Толстого и завершается Достоевским, который уже писал «не романы, а нечто иное», отчетливо показывает, что тут недвусмысленно ожидалось рождение не новой литературной формы, а «нового мира» 8. Молодой ученый, исполненный возмущения и гнева по адресу общества, виновного в мировой военной катастрофе, связывал с Россией смутные надежды на радикальное обновление мира, и классики русского романа укрепляли его в этих надеждах. Он, вспоминал об этом много лет спустя в автобиографическом интервью, опубликованном посмертно, – здесь в лапидарной форме говорится о значении Толстого и Достоевского для того поколения западноевропейской интеллигенции, к которому принадлежал сам Лукач. «Толстой и Достоевский вразумили нас в том, как можно осудить общественную систему целиком и полностью. У них речь идет

не о том, что капитализм страдает теми или иными недостатками, – нет, по мнению Толстого и Достоевского, вся система, как она есть, бесчеловечна» 9. Иначе говоря, мировое значение мастеров русского реализма прежде всего в бескомпромиссной, необычайно глубокой критике строя, порождающего угнетение человека человеком, нищету масс, гибель миллионов людей на полях сражений.

Сборник работ Лукача «Русский реализм в мировой литературе», вышедший после второй мировой войны, стал настольной книгой для первого послевоенного поколения русистов в ГДР, в Венгерской Народной Республике, отчасти и в других странах социалистического мира. Этот сборник, почти не содержащий прямой полемики, самой сутью своего анализа противостоял воззрениям, укоренившимся в буржуазном литературоведении. Величие и мировое значение русских классиков рассматривалось в нем в свете становления и движущих сил русской революции. В книге Лукача затрагивается и тема мирового влияния русского реалистического романа, в частности Толстого. «Русский Толстой оказал глубокое воздействие на лучшие силы мировой литературы. При углубленном исследовании этого воздействия мы видим, что постижение содержания и формы творчества Толстого помогло Томасу Манну стать подлинно немецким, Ромену Роллану подлинно французским, Шоу подлинно английским писателем» 10. Русская литература, писал Лукач, благодаря силе своего реализма, благодаря своим традициям гражданственности, общественного служения многому научила и еще может научить писателей других стран.

Очень важный аспект работ Лукача о русской литературе XIX века – решительное, очень категорическое отстаивание наследия русской революционной демократии. Еще в 1939 году написана его статья «Международное значение русской революционно-демократической критики» – первая в мировой научной литературе работа на эту тему. Там Лукач с большой убежденностью шел наперекор традициям, прочно сложившимся в зарубежной русистике, – либо вовсе игнорировать Белинского, Чернышевского, Добролюбова, либо высокомерно упрекать их за присущий им якобы утилитарный подход к искусству слова.

В те же годы, когда Лукач создавал основные свои работы о русских классиках, над закономерностями развития реализма в мировой литературе глубоко задумывался другой крупный ученый с международным историко-культурным кругозором, антифашист буржуазно-демократической ориентации Эрих Ауэрбах. Находясь в эмиграции, он написал ставшую знаменитой книгу «Мимесис», носившую подзаголовок «Изображение действительности в западноевропейской литературе». Ограничив круг своего исследования теми национальными литературами, языками которых он владел, он не включил в свою книгу главу о русском реализме, которая, по логике развития темы, была бы там необходима. Но он дал обобщенную характеристику русской литературы, постарался определить то значение, которое она приобрела для стран Запада на рубеже столетий.

Основные черты русской классической литературы, как их видит Ауэрбах, – «серьезное восприятие повседневных явлений жизни», утверждение достоинства каждого человека, «к какому бы сословию он ни принадлежал и какое бы положение ни занимал». «Существенный признак внутреннего движения, как оно отразилось в созданиях русского реализма, заключается в том, что восприятие жизни у изображаемых тут людей отличается непредвзятой, безграничной широтой и особой страстностью»; «размах маятника их существа – их действий, мыслей и чувств – гораздо шире, чем где-либо в Европе»…

На этой основе Э. Ауэрбах пытается очертить характер воздействия русского реализма на литературы Западной Европы: «…Русский подход к европейской культуре в XIX веке много значил не только для России. Как бы ни оказывался он иной раз путаным и дилетантским… в нем было безошибочное инстинктивное понимание всего кризисного и обреченного на гибель в культуре Европы. И в этом отношении влияние Толстого и тем более Достоевского в Западной Европе было очень велико, и если, начиная с последнего перед мировой войной десятилетия, во многих областях жизни, в том числе и в реалистической литературе, резко обострился моральный кризис и стало ощущаться предчувствие грядущих катастроф, то всему этому весьма существенно способствовало влияние реалистических писателей России» 11.

  1. John Jones, Dostoevsky, Oxford, Clarendon Press, 1983.[]
  2. Robert Louis Jackson, The Art of Dostoevsky. Deliriums and nocturnes, Prinston University Press, 1981.[]
  3. Здесь стоит отметить, что всего через год после выхода труда Вогюэ вышла в Мадриде книга Эмилии Пардо Басан «Революция и роман в России». Испанская писательница, не владевшая русским языком, но встречавшаяся в Париже с русскими эмигрантами-нароlниками и знакомая с их публикациями, использовала в своей работе материалы из разных источников, в том числе из статей Вогюэ. Но по своей идейной позиции она принципиально отличалась от французского предшественника. В основу своего анализа она поставила мысль о том, что сила русской литературы прежде всего в постановке социальных и политических проблем, насущно важных не только для России, но и для Западной Европы. Деятельности Э. Пардо Басан как пропагандиста русской литературы в Испании посвящена недавно вышедшая монография ленинградского испаниста, где приводится, в частности, обобщающее суждение писательницы, выражающее общую концепцию ее книги: «В романе Герцена начинают проявляться тенденции нигилизма, в романе Чернышевского они определяются и конкретизируются, романы Гоголя и Тургенева помогают сокрушить крепостное право, романы того же Тургенева, Достоевского, Толстого, Гончарова, Щедрина являются документами, к которым завтра обратятся историки, чтобы узнать подробности важнейшего судебного процесса между революцией и старым строем» (см.: В. Е. Багно, Эмилия Пардо Басан и русская литература в Испании, Л., «Наука», 1982, с. 51). Уже из этих строк – если отвлечься от неудачного употребления термина «нигилизм» – достаточно ясно, что Пардо Басан строила свои обобщения на широкой основе и верно почувствовала общую тенденцию русского исторического процесса, отразившуюся в художественной литературе XIX века.[]
  4. Цитпокн.: «Russische Literatur in Deutschland», Herausgegeben von Sigfrid Hoefert, Tübingen, 1974, S. XVII.[]
  5. В. И. Ленин, Полн. собр. соч., т. 6, с. 25.[]
  6. М. Горький, Собр. соч. в 30-ти томах, т. 17, М., Голитиздат, 1952, с. 39.[]
  7. В. И. Ленин, Полн. собр. соч., т. 26, с. 107 – 108.[]
  8. Georg Lukács, Die Theorie des Romans, Darmstadt und Neuwied, 1962, S. 14.[]
  9. Georg Lukács, Gelebtes Denken, Eine Autobiographie im Dialog, Frankfurt am Main, 1981, S. 75.[]
  10. Georg Lukács, Der russische Realismus in der Weltliteratur, Berlin, 1952, S. 9.[]
  11. Эрих Ауэрбах, Мимесис. Изображение действительности в западноевропейской литературе, М., «Прогресс», 1976, с. 512, 513, 514, 515.[]

Цитировать

Мотылева, Т. Литература, открытая миру (Заметки о международной судьбе русской классики) / Т. Мотылева // Вопросы литературы. - 1983 - №11. - C. 3-45
Копировать