№3, 1997/В творческой мастерской

Лирические заметки

В новую книгу Янки Брыля, народного писателя Белоруссии, лауреата Государственных премий, вошли лирические заметки и миниатюры, написанные в разные годы. Большинство их, по выражению самого Ивана Антоновича, в свое время не увидело света из соображений, от автора не зависящих…

1971

Информация, черт ее побери!.. Вчера на прогулке с Радовым и Росляковым, а перед этим – за столом, такого дерьма наслушался, что если бы своего настроения на душе не было – хоть плюй и ругайся… Не дай мне, Боже, так стареть – жуя беззубо вонючую злость на других, всех без разбору!..

Одно только хочется записать – как Марков Нилину говорил:

– А ведь смешно, Павел Филиппович, что я на вас смотрел когда-то снизу вверх, лет семь тому назад…

Как тупеют люди на высоких должностях! Можно поверить в этот разговор чиновника с мастером, зная немного и других подобных чиновников от литературы.

* * *

Вчера слушал физика Льва Арцимовича. Внешне похож на Михаила Светлова: хитроватый, умный и добрый прищур, но еще симпатичней. Простой, искренний и откровенный.

Самая большая опасность: несоответствие роста техники и нравственности людей. Если сегодня ужасные средства уничтожения находятся в распоряжении государства, то завтра их можно будет положить в карман каждому негодяю. Наш технический прогресс может нас и задушить.

На будущее человечества он смотрит пессимистично. Науке необходима свобода. Учеными должны руководить ученые. Теперь, говорит он, так у нас и есть, в отличие от сталинских и хрущевских времен.

В этом вначале был только подтекст, намек на наше, литературное, положение. Потом он стал говорить определенней: великих писателей у нас в XX столетии нет, политика задавила литературу, а великий писатель должен говорить, что и как он хочет. А то – «квадратно-гнездовой соцреализм»…

Он не выступал, а только отвечал на вопросы. Кроме «намеков» были и конкретные «мелочи». «Что мне вам, молодым очеркистам, пожелать? Чем писать неправду – лучше совсем не писать». «Когда из «Нового мира» ушел Твардовский, я перестал выписывать этот журнал».

…А что он говорил бы, если бы ему надо было быть писателем? Ждать, пока изменятся времена? Это – не выход. Человек он, бесспорно, интересный, совестливый, но истины у него – только частица. А сегодня это очень много – говорить то, что думаешь, и хотя бы думать правильно.

* * *

Профанация – Кожевников рядом с Твардовским1 – это не случайно, это политика заглаживания, «чтобы было тихо», и это близорукое, слепое издевательство, глумление над истинной литературой, пародия на смычку идейности и мастерства.

* * *

Умер Твардовский. Даже и плачут в печати не те или не так, как надо плакать по такому поэту и человеку…

1972

Сын моей племянницы, уже мужчина (как незаметно) тридцатилетний, решил вернуться из России в Минск. Тяжело с пропиской – зашли с матерью ко мне. Чтобы как-нибудь зацепиться. Дети будут у бабушки в деревне. Но ведь тоже там долго не могут быть – старшему нужно в школу. «Так там же школа есть», – говорю ему. «Вы знаете, дядя Ваня (дедом меня из вежливости не называет), – она там белорусская, не хочется детей калечить…»»А жена твоя откуда?» – спрашиваю, подумав, что она, может быть, русская. «Да из нашей деревни, наша», – вмешалась его мать.

С этим идут к родственнику – белорусскому писателю!

Не хочется думать, что будет…

Трудно даже представить себя таким же нормальным литератором своего народа, как какой-нибудь англичанин, поляк или наш эстонец, – в том окружении, которое говорит на твоем языке, которому ты нужен, как свой…

Подымалось вчера: а не в этом ли частичная причина моего неписания? Одна из причин?..

* * *

Боже мой, сколько тут надо жрать!.. 2

Вчера были в ущелье Рапит, где низом шумит по камням река Кафирниган, на склонах гор цветут розово-сиреневым цветом миндальные деревья, а под небом блистают снеговые вершины. Была хорошая беседа в машине: Мирзо Турсун-заде (дома он смотрится лучше, интересней), Баруздин и новый для меня Евдокимов. Были славные беседы на привалах – с хорошими ребятами нашими (Оскоцкий, Битов, Теракопян) и таджиками (Каноат, Раджаб, Сейтулаев). Было поэтичное, чистое и зоркое; зрячее настроение, когда надлежащим образом ощущается все – и то, кто ты, и то, что тебе нужно. На очередном дастархане, над рекой, хватило бы, казалось, свежего огурца, помидора, лепешки и бутылки боржома, а тут – уйма всякого мяса, овощей, кислого молока, зеленого чая, шурпы, лапши, плова, яблок, винограда и коньяку!.. Все такое вкусное, хозяева так гостеприимны, что диву даешься после бесконечного сидения: сколько же можно в конце концов человеку съесть? А так ведь было и вчера, и позавчера. А после этого тебя почти без пересадки везут в гости, где дастархан – в новой нетронутости и с новым натиском гостеприимства… Вчера думал, что вообще никогда еще в жизни не был так паскудно набарабанен. Как ты не остерегайся.

…»Собирают на свадебный той, а потом расплачиваются с долгами, сидя на лепешках с водой, а мы все эти той описываем!» Так говорил один из таджиков на нашем «круглом столе».

Шоферу Турсуна, служебному, тридцать один год, у него четверо детей и отец-пенсионер (20 рублей), а сам он на руки получает 85.

А сколько тоев видит, возя начальство!..

И улыбается так дружелюбно.

* * *

Неужто человек должен быть обязательно прикреплен к какой-нибудь церкви, партии, стоять в какой-то загородке, ходить на какой-то привязи, неужели ему нельзя просто быть человеком, который имеет право думать и делать то, что он считает правильным, наиболее человечным? Неужели 220 миллионов беспартийных – не члены партии по своей отсталости или по несогласию с нашей политикой? Давно я говорил прежде о своей позиции в этом смысле: в мирные дни по совести трудиться для Родины, а в дни войны – сражаться и, если надо, погибнуть за нее. Неужто этого мало? Неужто это такая большая, недозволенная роскошь – самому определять, что правильно, а что нет, самому решать, сверяя правильность своих решений с самым наивысшим, через головы инструкторов и секретарей?.. В каждом случае – я другим уже не стану. Только бы работать не хуже, чем работал.

* * *

Чтобы спасти свои семьи от смерти, партизаны, пятьдесят человек, пришли из леса с оружием и сдались. Их расстреляли, а семейные остались.

Первый такой случай. В полоцких краях.

* * *

Маленькая, живая, сгорбленная бабка. Бедная хата, в которой самой богатой, самой одушевленной деталью белеет детская колыбель. Приезжала дочь с внучкой.

Лесная деревенька Заречье, до которой мы добирались по ужасающему бездорожью. Еще одно страшное открытие, еще одна точка сопротивления и юдоль страданий, которые мы воскрешаем – для тревоги людям.

Много красоты, мало зажиточности. Старое, старое, от которого надо избавляться, ибо оно уродливо…

«Не немец, а свой – хороший такой – как дал мне прикладом в грудь…» Говорит обо всем этом словно бы равнодушно. Руки – тонкие, худые, ладони черные, загорелые, узловатые, как клешни, цепкие и изработанные. 17 рублей пенсии за мужа и сына, что погибли. И скребется бабка в мои двери, ища – «а может?» – помощи…

* * *

«Мы из хомута». Так говорят о себе те женщины, которые после войны сами впрягались в плуг.

* * *

В конторе колхоза. Рассказывает нестарая женщина, счетовод. Волнуется, машинально водит рукой по счетам, стучит линейкой. Перечисляет по пальцам – при нашем выключенном магнитофоне, – кого в деревне убили. Иван, Степан, Данила… А за именами для нее – живые люди.

* * *

Дочка бабули, которую мы не потревожили у больницы, откуда ее везли домой, в одной машине с молодой роженицей. И дочка ухе старая, незамужняя, пятьдесят девять лет. Нервно шарит по столу корявыми, цепкими пальцами. Стол – под клетчатой скатертью.

«Большенький и меньшенький, пять годков…» Так говорит, сурово и любовно, про детей, которых убивали.

* * *

Глупое, идиотское требование: чтобы дети и бабы не давали партизанам еды… Повод убивать, уничтожать.

* * *

Еврейское кладбище возле Сурожа. Рядом с тоскливостью памятников – братская могила: евреи и партизанские семьи, больше грех тысяч человек. Несообразная надпись на памятнике: «Вечная слава героям…»А в сумрачной печали множества памятничков – громадный черный памятник некоему Кацу.

* * *

Инвалид на двух тупых протезах. Сильный мужчина. Рассказывает, как он, больной тифом, был в плену, как допрашивали и как спасся. В баню, где они умирали, ожидая расстрела, убить их пришли два немца. Забрали верхнюю одежду, постояли, опершись на винтовки, поговорили друг с другом, а потом один сказал по-русски:

«Будете помнить, что француз – хороший человек».

И ушли. На каком языке они между собой говорили, он не понял. А я зря подумал вначале, что и «французам» эту одежду не стоило забирать: это делалось ими для маскировки.

Из Эльзаса они, из Лотарингии?

…»Старый человек, которого сильно избили, оперся на корову и стоит, идти не может…»

Почему же она, женщина, которой тогда было восемнадцать лет, рассказывает о подобном и худшем, непосредственно своем горе и, как и другие, усмехается?..

А у самой ноги были отмороженные. Показала, что теперь они без пальцев.

Немец посоветовал ей, как убежать; «Где камрад – не беги, а где коровы – ты туда».

Енисей.

Капитан нашего «Рубинштейна», скромный, чуть ли не стыдливый Николай Николаевич. Нас с Адамовичем попросили на встрече в салоне рассказать о нашей работе над «Памятью» 3, а капитан начал потом о лагерях:

– Возили мы сюда когда-то тысячами, а вот оттуда – никого,..

Мы уже за полярным кругом. Там самая большая, серьезная вода, чистое небо и тундра вместо тайги. Берег – «террасами»: от паводков. И вспоминается, как вчера капитан, зайдя в нашу каюту, снова говорил о красоте северного сияния:

– Стоишь, окоченеешь, а глаз оторвать не можешь… Это ему – за чистое сердце, такое видение красоты.

На рассвете была Курейка, где Сталин сделал местной бабе сына, который уже в шестидесятых годах, набуянив где-то, стал защищаться своим происхождением. Поздно. А было и слишком рано.

Совсем по-новому думалось вчера о гении всех времен и народов – как о человеке, который так тотально стал нечеловеком. Я только интуитивно прикоснулся к тому, что переживалось теми, кого когда-то возили сюда по-иному, чем едем мы.

* * *

Читаю о Рерихе. Люблю такие книги. И давно. Вспомнилось, как в суровый, страшный час оккупации, в темном, изолированном от всего мира Загорье или в таких же Малосельцах, ночуя у Миши, читал Кропоткина, Герцена, думая, что делаю то, что надо.

И другое думается при чтении. О величии русской культуры и о нашей горькой бедности. И теперь ни одной книги нет ни об одном – о Скорине, Калиновском, Купале, Богдановиче… И не видно, кто мог бы ее создать для той же серии «Жизнь замечательных людей». А что будет дальше? Вместо национальной культуры – в истинном, современном значении этого слова и понятия – останется многопудье памятников Купале и Коласу – как воспоминание?..

* * *

Играет и поет местный литовский ансамбль. Шесть юношей, обаятельных своей искренностью. Слов песен не понимаю, но и звуки их, сплетенные со звучанием музыкальных инструментов, славно напоминают и величественный Неман в соснах, и свежую пашню на взлеске, у приречных усадеб, и аккуратные дома деревенской улицы, куда я ходил под вечер, и паром, который и меня оттуда перевез, и тропинки над обрывами, и каш теплоходик – по воде и против быстрой воды, и старинный доминиканский костел на высоком берегу, с монастырской тюрьмой в подземелье теперешней (временно) школы… Словом – все напоминает, что я увидел тут, в Друскениках, за пять довольно суматошных дней. Значит, есть народное в этих песнях, что-то от той целительной связи с родным, что мы никак, никак не можем выразить полностью, до самой глубины, и что мы должны выразить, чтобы оно зазвучало подобающе в великом хоре всечеловеческой семьи, не только в нашей советской.

Подобным хором кажется мне двухтомник советского рассказа, который я читаю вот уже несколько дней, кое-где с высоким волнением, думая о том, что надо делать и мне, и радуясь, что и мой чистосердечный голос кому-то в этом хоре услышится.

* * *

И. Мерас, «На чем держится мир».

Спала с немцем, чтобы вызволить из гетто еврейского мальчика, которого она спасала. Родной сын рос в чужой, многодетной семье сиротою, а она, как родного, полюбила сынка своих господ. Родной сын был больше похож на еврея, чем мальчик-еврей. Отец ее ребенка, полицай, признал своим мальчика-еврея, а родного вдвоем с немцем (другим, рядовым, не комендантом) застрелили.

  1. В указе о присуждении Государственной премии.[]
  2. Записано в Душанбе.[]
  3. Предварительное название книги «Я – из огненной деревни».[]

Цитировать

Брыль, Я. Лирические заметки / Я. Брыль // Вопросы литературы. - 1997 - №3. - C. 267-290
Копировать