№4, 1987/Жизнь. Искусство. Критика

Личность и мир (О художественном психологизме в прозе социалистических стран Европы)

С тех пор, как в искусстве социалистических стран обозначился поворот к личностной проблематике, то есть уже около двух десятилетий, критика говорит об углублении психологизма, связывая с этой тенденцией и многие достижения литературы, и ее перспективы. Не сбылись звучавшие в свое время предсказания о необратимом спаде интереса к личности в социалистическом искусстве. История показала, что в социалистическом обществе по мере его совершенствования внимание к каждому человеку, к условиям и возможностям формирования личности не снижается, а возрастает. Рост интереса к индивидуальному можно, видимо, считать закономерностью развития социалистического искусства, углубление психологизма – важнейшим ее проявлением.

Утверждение этой закономерности – не однозначный и не прямолинейный процесс. Собственно развитие психологизма в литературе никогда и не было простым восхождением. Шекспир достиг поразительной глубины в изображении страстей и психологических состояний, а XVIII век поставил во главу угла проблемы политики и гражданственности. Романтики противопоставили прозе жизни поэтический взлет свободного духа, а реалисты показали социально-историческую обусловленность духовных устремлений и поступков человека. Столь же неоднозначны пути психологизма и в рамках одного исторического периода или даже определенного литературного направления. Роман, призванный «охватить человека в целом и дать ему выражение» (Ральф Фокс), то обращается к исследованию психологии, то сосредоточивает внимание на тенденциях социального развития. Однако концепция личности обогащается не только в периоды взлета психологизма, – подчас и (если можно так сказать) «непсихологические» этапы открывают новые аспекты и возможности художественного познания внутреннего мира человека.

В бурные, событийно насыщенные эпохи или же непосредственно после них, когда литература до краев полна только что пережитым, образ человека может заслоняться образом эпохи, людской массы, картиной драматических событий, как это и было в 20-х и отчасти в первой половине 50-х годов нашего столетия, то есть после первой и после второй мировой войн. Ранняя революционно-пролетарская литература вела речь о классовых битвах, о судьбах социальных множеств, – ей было не до психологических перипетий. Критерии, с какими в те 20-е годы подходили к характеристике человека, как правило, ограничивались классовой позицией, психологизм, казавшийся буржуазным, попросту отрицался, опыт классики игнорировался. Но уже к началу 30-х годов в революционной социалистической литературе пробудился интерес к личности, к традициям классики, и тогда сделалось очевидным, что предыдущий «непсихологический» этап дал постижению человека не так уж мало: к критериям этическим и эстетическим добавился идеологический, обозначилась перспектива отображения сложных связей истории и психологии.

После второй мировой войны, в первые годы существования новых социалистических государств осмысление итогов предшествующего исторического развития и вновь выдвинутых задач также оттеснило в литературе художественный психологизм. Конечно, в подходе к материалу наряду с общим проявлялось и частное, но акцент делался на общности исторических судеб, а не на индивидуальных различиях. С середины же 60-х годов стал расти и интерес к личности, к индивидуальной психологии. Произошли знаменательные сдвиги в структуре романа: центр тяжести сюжетного развития переместился с судьбы поколения на идейно-нравственные искания героя, психологизм стал чуть ли не ведущей формой развертывания его образа. Одновременно усилилось и внимание к философско-нравственным аспектам художественной проблематики, ко всеобщему в человеке.

Все это можно увидеть, если сопоставить, например, произведения 70-х годов, посвященные периоду войны («Записки молодого варшавянина» Е. Ставинского, «Долго и счастливо» Е. Брошкевича, «Конец каникулам» В. Билинского, «Перед молчанием…» П. Джорджеску, «Остановка в пути» Г. Канта, «Узоры одного детства» К. Вольф), с произведениями сходной тематики, создававшимися в 50 – 60-х годах («Приключения Вернера Хольта» Д. Нолля, «Мы не пыль на ветру» М.-В. Шульца и др.), что, кстати сказать, не однажды и делалось, в том числе и автором этих строк. Отмеченное перемещение акцентов во многом аналогично сдвигам, происходившим в литературе нашей страны: советская проза 60 – 70-х годов открывала в теме второй мировой войны новые глубины нравственно-идеологических и психологических коллизий. О том наглядно свидетельствуют такие произведения, как «Солдатами не рождаются» и «Последнее лето» К. Симонова, «Берег» и «Выбор» Ю. Бондарева, повести В. Быкова, «Живи и помни» В. Распутина, «Нагрудный знак «OST» В. Семина.

Однако в особенностях развития литератур социалистических стран проявляются и общие закономерности литературного процесса. Нельзя не видеть, что в нынешнем столетии сравнительно с предшествующим художественный психологизм вообще стал во многом иным. Если главным предметом познания в литературе XIX века было внутреннее (духовное) или внешнее (социальное) самоутверждение личности в ее отношениях со средой, то в XX веке, принесшем с собой расширение категории обстоятельств, им становится соотношение «человек – мир» в широком смысле этих слов. Исследователи художественного психологизма в русской (Л. Гинзбург)1 и зарубежной (А. Карельский)2 литературе показали, что его развитие в XIX веке шло в направлении все большей дифференциации внутреннего мира личности, все большей индивидуализации характера. В литературе XX века эта линия продолжается, но она, похоже, утратила свою главенствующую роль. В реализме XX столетия на первый план, с моей точки зрения, выходит постижение меняющегося мира и связанных с этими изменениями сдвигов в отношениях личности с той или иной общностью – классом, нацией, наконец, человечеством. Представления о структуре внутреннего мира личности и системе ее связей с внешним миром как в психологической науке, так и в искусстве XX века существенно обогатились. Вместе с тем обнаружилось, что дифференциация изображения, если она зайдет далеко, может обернуться генерализацией: дойдя до предельных глубин индивидуального своеобразия личности, автор оказывается перед лицом родовой природы человека, то есть самого что ни на есть общего. В, казалось бы, неповторимых чертах личности проступают всеобщие черты родовой принадлежности человека.

Любое «я» – «многосложнейший мир… хаос форм, ступеней и состояний»3 – писал Г. Гессе, размышляя о природе человека. Он видел при этом, что «каждый человек – это не только он сам», что это также «совершенно особенная, во всяком случае, важная и примечательная точка, где мировые явления перекрещиваются именно так лишь однажды и никогда более»4, иными словами, неповторимость личности состоит в неповторимом сочетании внеличностного.

Применительно к литературе нашего века вряд ли верно считать, что психологизм – это (если воспользоваться выражением известного психолога и психиатра ГДР Карла Леонгарда) прежде всего «отражение реакций сугубо индивидуального характера»5. Она исследует также духовные процессы как бы надындивидуального уровня, психологию человеческих множеств. Но и обращенный к отдельно взятой личности, психологический анализ далеко не всегда в наше время служит в первую очередь средством выявления индивидуального склада души, зачастую он ориентирован на какую-то общую социально-психологическую проблему. И хотя интенсивно развивающаяся жизнь обогащает литературу новыми характерами и типами, думается, есть основания говорить и о тенденции «убывания» характера как устойчивого комплекса психологических черт личности.

Тревога по этому поводу явственно прозвучала в дискуссии об особенностях литературы XX века, завершившейся в прошлом году на страницах «Литературного обозрения»6. Для пессимизма, однако, нет оснований. Само по себе снижение роли характера еще вовсе не означает отхода от принципов реализма, как порой полагают. Нередко, напротив, очевидно его углубление, открытие новых граней, новых аспектов в сложной системе взаимодействия «человек – мир». В одних случаях упомянутая тенденция связана с осознанием многовариантности возможностей духовного становления личности и отказом от однолинейности в изображении этого процесса («Узоры одного детства» К. Вольф, «Остановка в пути» Г. Канта), в других – с раскрытием противоречий между сущностью человека и его социальными ролями или масками (романы М. Фриша, рассказы Г. Бёля), в третьих – с показом деиндивидуализации человека в мире шаблонных представлений и стандартов («Посторонний» А. Камю, «Браки в Филиппсбурге» М. Вальзера, «Вещи» Ж. Перека), в четвертых – с типологизацией изображения.

Между тем функции психологизма в литературе, как и многообразие его форм, расширяются. Наряду с психологизмом, ведущим к индивидуализации или же к социальной типизации образов, развивается психологизм, так сказать, типологизирующий, ориентированный на отображение всеобщих человеческих черт. Воссоздание рефлексии, лежащее в основе психологического анализа, сочетается с выражением внутреннего через внешнее в целостном социально-конкретном образе, тяготеющем зачастую к символизации духовных явлений. В то же время небывало расширяются масштабы изображения внешнего через внутреннее, – события мировой истории во всей их глобальности, во множестве их частных преломлений передаются через восприятие героя. Такая структура ведет не только к субъективизации картины мира, – она направлена также на выявление внутренней связи между событиями мировой истории и духовной эволюцией героя. В композиции современного романа нередки перебивки, перекрещивания разных воспринимающих сознаний, их сложные взаимоотражения, высвечивающие друг друга. Психологизм заявляет о себе сегодня не только как средство раскрытия внутреннего мира личности или надличностных духовных процессов, но и как действенный сюжетоопределяющий и структурообразующий фактор. Подчас его трудно вычленить как средство изображения, так тесно он бывает связан с другими составляющими художественной системы произведения. В литературе социалистических стран все это выявляется с полной очевидностью, и прежде всего в произведениях военной темы, но далеко не только в них.

Вторая «волна» военной темы вызвала дальнейшую трансформацию традиций воспитательного романа в литературе ГДР. В книгах этого типа (речь идет о произведениях 70-х годов, Т. Мотылева назвала их романами перевоспитания, подчеркнув тем их новые качества7) внутренняя эволюция героя вовсе не обязательно идет все время по восходящей линии. Духовные потенции человека видятся множественными, что не идентично многогранности характера. Скорее можно говорить о недостатке цельности, еще не обретенной. Так, Марк Нибур, герой романа Г. Канта «Остановка в пути», молодой немецкий солдат, попавший в польский плен, а затем в польскую тюрьму, где он и пережил нелегкий процесс преодоления ложных представлений, характеризуется в разных ситуациях как «незнайка», «Иисус-младенец», «старший по камере», «оборванец-новобранец», «эксцентрик», «доисторическая птица», «песик среди тигров», «убийца» и т. п. Вместо определенности черт персонажу дается пестрый набор иронических ярлыков, намекающих и на множественность его обликов или социальных ролей, и на неоднозначность возможностей развития. Аналогичную функцию выполняют и многочисленные ассоциации, возникающие в сознании Марка. Вместе с тем они расширяют картину действительности, выводят ее за стены тюремной камеры, за пределы 40-х годов в годы 20-е, 30-е, 70-е, в эпоху Тридцатилетней войны (ХVІІ век), в революционные дни Ноября (1918 года), во времена третьего рейха, дополняют изображением Германии и Польши в дни войны и после нее.

Построение такого рода в современной прозе не редкость. Его приметы есть в упоминавшихся произведениях Ю. Бондарева, К. Вольф, Е. Брошкевича, П. Джорджеску, в повести С. Хермлина «Вечерний свет», в романе Ю. Трифонова «Время и место». Во всех этих произведениях, включая моносубъективные конструкции, где герой сам рассказывает и размышляет о своем прошлом, сопрягаются, корректируют одно другое, сталкиваются друг с другом разные сознания, и не только в виде спора между персонажами. Структурообразующую роль зачастую получают столкновения разных сторон внутреннего мира героя, разных этапов его духовного развития. Герой переоценивает этические, духовные ценности, в том числе и свои собственные представления и позиции.

Для литературы ГДР такой принцип изображения особенно характерен. Отчетливое обозначение разных уровней сознания героини – примечательная черта «Узоров одного детства» К. Вольф. Резкость противопоставления разных мировосприятий, демонстрируемая постоянно и подчеркнуто, – органическое свойство романа Г. Канта. По воле автора Марк Нибур то и дело пытается взглянуть на свое положение и на все вокруг не только собственными, во и чужими глазами, с точки зрения человека, находящегося по другую линию фронта. Да и как иначе мог бы Марк, как могли бы те немцы, что вольно или невольно попустительствовали Гитлеру, осознать меру своей вины перед своим и другими народами, как не поставив себя на место противников и жертв нацизма? «Постоянное изменение точки зрения на «материал»… исходная потребность – посмотреть на прошлое глазами разных людей и с разных точек во времени»8 – эта черта прозы ГДР о второй мировой войне, верно подмеченная Н. Павловой, непосредственно связана с процессом гуманизации и демократизации национального самосознания немцев после разгрома гитлеризма. Героям писателей ГДР нередко приходится преодолевать зияющие разрывы между гранями и уровнями собственного миропонимания. Процесс выработки новых взглядов предстает как поистине драматический, при том, что герой зачастую относится к самому себе той поры с нескрываемой иронией.

Воспоминания и раздумья, сшибка различных точек зрения, «хаос форм, ступеней и состояний» в таком романе одновременно являются и формой рассказа об обстоятельствах жизни героя, и средством обнажения диалектики и динамики его сознания и нравственного чувства. Структура повествования, в значительной степени обусловленная концепцией личности, становится и сама средством психологического анализа. При этом закономерно возрастает внимание к философско-нравственному осмыслению жизни. По видимости оно противоречит конкретизации психологического анализа, нацеленного, казалось бы, на исчерпывающее воспроизведение подробностей и оттенков индивидуальной психологии. На деле же эти тенденции дополняют друг друга.

Тема второй мировой войны в каждой национальной литературе имеет свои аспекты. В искусстве народов, подвергшихся гитлеровской агрессии, она, разумеется, ставилась по-иному, чем в книгах писателей ГДР. Однако в развитии этой темы есть и немало общих моментов.

В романе польского писателя Е. Брошкевича «Долго и счастливо» (1970), время действия которого охватывает более полувека, речь идет о жизни простых людей в предвоенную пору, в годы войны и после нее, жизни вовсе не легкой и не обязательно долгой, но для многих полной трудных исканий и борьбы. «Жил я долго, порой счастливо, – размышляет герой романа рабочий Ян Лях, стоя у могилы своего ровесника и друга Теофиля Шимонека, умершего на седьмом десятке… – Что из того, что не такой уж… безоблачный жизненный путь Шимонека отнюдь не был прям, а являл собой неимоверную мешанину, усложненную переплетением страха и мужества, падений и взлетов, глупости и стремления понять, одержимой верности, неотвязных опасений и упоения победами?.. Мы прожили.., как могли, честно определяя цену и цель человеческой жизни».

Яну Ляху, как и героям литературы ГДР, приходится преодолевать ложные идейные представления, освобождаясь от иллюзий (религиозных, националистических), но он не загнан в тупик и выбор перед ним открыт. Ян как раз наделен достаточно четко обозначенным характером – резким, бунтарским, взыскующим справедливости, он из тех, кто всегда чувствует себя ответственным за все. Однако акцент в романе сделан не на характере героя, а на динамике изменений в его внутреннем мире и в той действительности, с которой он сталкивается. Процесс духовного роста реконструируется из сопоставлений и противопоставлений разных эпизодов и этапов жизни героя, – они как бы выстраиваются по ходу ассоциативного мышления человека, оглядывающегося на пройденный им путь. Жизнь героя прослеживается с детства до старости, но не постепенно, а выборочно. Временные пласты перекрещиваются в самых разных направлениях, а в последней части романа годы и события, о которых уже шла речь, обозреваются и переоцениваются заново, так что, казалось бы, хаотическая жизнь Яна Ляха, сотканная из пестрого множества авантюр, предстает перед читателем как исполненная смысла целостность. В крутых зигзагах пути героя косвенно отражается и судьба его родины.

Один из лейтмотивов романа – распятие, символизирующее страдания жертв насилия. Желтый деревянный бог, распятый на кресте, – самое сильное из детских впечатлений Яна. Мальчик хотел снять бога с креста, но только надломил у него плечо. В пору войны с германским фашизмом он видит распятым себя самого. Немецкой авиацией был подбит корабль, на котором Ян плавал матросом. «Выловили меня, одеревеневшего, распятого на черной воде, с темно-желтой рожей, свесившейся на вырванное плечо, с подбитым правым боком и треснувшим предплечьем». Образ распятия здесь окрашивается самоиронией: для Яна Ляха неприемлема страдальческая беспомощность.

За свою жизнь герой успевает пережить множество приключений и злоключений, побывать во всех концах земного шара, соприкоснуться с людьми чуть ли не всех наций, сословий, состояний, всех существующих уровней цивилизации, от африканского колдуна до Альберта Эйнштейна. Он прошел через четыре войны, аресты, странствия по всему свету, сражался в войсках польских националистов и в рядах интербригадовцев в Испании, казнил провокатора по заданию компартии и сам был расстрелян, но выбрался из могилы. Уже после войны Ян узнал, что имел и потерял взрослую дочь (она погибла в фашистском лагере смерти), в новой Польше он нашел сына: усыновил мальчишку-беспризорника, взяв его прямо из зала суда, – тот был уличен в воровстве.

Роман открыт в многолюдный, безбрежный, вздыбленный мир, полный контрастов и столкновений между силами жизни и смерти, проступающих в каждом элементе сюжета, в каждом его повороте. Принцип развертывания повествования – частые перебивки одного эпизода другим, полярным, высвечивание смысла одной сцены посредством вторгающейся в нее другой. Это воспринимается и как динамика самой реальности, и как особенность ассоциативного мышления героя-повествователя. Сдвиги точек зрения, их противопоставления и сталкивания и в этой книге многое определяют в структуре повествования.

Повесть румынского писателя П. Джорджеску «Перед молчанием…» (1975), также построенная как отчет героя о самом себе, ретроспективно воссоздающий становление его личности, носит подлинно трагический характер. Повесть психологична, и вместе с тем в ней велика роль философско-поэтической символики.

Как и книга Юлиуса Фучика, повесть Джорджеску – это слово перед казнью. Герой, двадцатилетний юноша, знает, что для него настал час последнего испытания. Он не обольщается напрасными надеждами, не ищет ложных утешений. Накануне казни он доверяет бумаге свои переживания, воспоминания, размышления, внешне как будто подчиняясь распоряжению тюремного врача, ведущего «научные» наблюдения за психикой осужденных. Но вопреки ожиданиям палачей, записи героя говорят не о страхе, а о мужестве. Хотя они носят очень личный характер, герой в них, по сути, продолжает борьбу, – он проводит смотр своим духовным силам и ведет поединок с врагом, иронизируя над ним, потому что уверен в своей моральной победе.

Антифашистская литература насчитывает немало книг о тюрьмах и лагерях, она не однажды изображала человека перед лицом фашистских палачей, подчеркивая непримиримость людей и нелюдей, но, как правило, не углубляясь в психологические оттенки поведения тех и других. Повесть П. Джорджеску, принадлежа к тому же ряду произведений, демонстрирует немалые возможности психологизма, открываемые подобной сюжетной ситуацией.

В записках героя, как показывает нам П. Джорджеску, через внутреннее раскрывается внешнее – обрисовывается обстановка, в которой он вырос, характеризуются люди, его окружающие, воссоздается вся его так рано обрывающаяся жизнь. Время пребывания в камере получает смысл кульминации всего пути героя, и на этом уровне исторически конкретное сливается с философски обобщенным. В этот час герой поднимается мыслью к философско-поэтическим высотам, апеллирует к трактовке идеи человека во времена античности и Возрождения. Он определяет свой «человеческий масштаб», измеряет собой возможности человека как родового существа. «Мера человеческих возможностей, древняя эллинская мера, не театральна, – записывает он, – в ней нет ничего устрашающего, ничего смертоносного, она кажется естественной, привычной, если не тривиальной, но стоит начать ее отрицать, как она вырывается на волю с поразительным упорством и силой, такой, что историки после не могут найти ей объяснения». Очевидный здесь перевес интеллектуального над эмоциональным, может быть, и не вполне соответствует изображенной ситуации, если подходить к ней с «естественной» точки зрения, но трагическая ее высота не позволяет воспринять слова героя как риторику. Символический образ распятия возникает и в этой повести, но уже как символ непокоренности человека: в финале герой видит себя распятым инквизиторами, обнаженным, терзаемым, но стойким до конца.

Вековая философско-нравственная проблема меры духовных возможностей человека приобрела в литературе антифашистской и военной, точнее – антивоенной темы животрепещущую значимость, и острота ее возрастает по мере того, как удлиняется временная дистанция, отдаляющая нас от событий военный лет. «…Я, конечно, оценил и невероятную тяжесть обстоятельств, и то, что человек может против обстоятельств. И понял собственную слабость. Но человеческая мерка моя от этого нисколько не понизилась. Ведь кто-то эти обстоятельства побеждает! Но даже если бы осуществился самый жуткий бред и только кто-то один на самом краю света ценой жизни победил бы фашистские обстоятельства, то это и было бы человеческой мерой.

  1. Лидия Гинзбург, О психологической прозе, Л., 1977; ее же, О литературном герое, Л., 1979.[]
  2. А. Карельский, От героя к человеку. – «Вопросы литературы», 1983, N 9.[]
  3. Герман Гессе, Избранное, М., 1977, с. 260.[]
  4. Hermann Hesse, Gesammelte Werke, Bd. III, Berlin, 1956, S. 142.[]
  5. Карл Леонгард, Акцентуированные личности. – Цит. по: А. Карельский, От героя к человеку, с. 107.[]
  6. См.: Д. Урнов, Будем говорить по существу. – «Литературное обозрение», 1982, N8.[]
  7. Т. Мотылева, Роман – свободная форма, М., 1982, с. 383.[]
  8. Н. С. Павлова, Мы не пыль на ветру. – В кн.: «Вторая мировая война в литературе зарубежных стран», М., 1985, с. 219 – 220.[]

Цитировать

Лейтес, Н. Личность и мир (О художественном психологизме в прозе социалистических стран Европы) / Н. Лейтес // Вопросы литературы. - 1987 - №4. - C. 132-154
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке