№12, 1971/История литературы

Левшонок. Перевод Н. Глен

Я помню Левшонка маленьким, он был тогда очень застенчив, и позже, став уже подростком, юношей, он сохранил свою застенчивость, стыдливость. Когда он ушел изэтого мира, первой моей мыслью было, что он, должно быть, с ранних лет чувствовал себя физически неполноценным, поскольку, как утверждает медицина, все левши – это люди, получившие травму при рождении. Но мысль эта, разумеется, была нелепа, потому что Левшонок не был левшой, а прозвище дали ему по отцу. Дневник, оставленный пареньком, отрывок из которого я печатаю, мог бы пролить кое-какой свет, пусть и неясный, на его житье-бытье и показать нам, насколько все мы, окружающие, виноваты в его гибели. Сейчас, перелистывая его дневник, я пытаюсь понять, на кого же, в сущности, падает вина, и мне кажется, что понемногу виноваты мы все – и я, и ты.

Дом стоял к деревне задом, словно человек, который не желает знаться с другими – и ему до них дела нет, и им до него. Высоко под самой стрехой, чтоб не мочило дождем, была подвешена грядка от телеги. Заднюю стену дома давно не белили, штукатурка потрескалась, черепица местами разошлась, и вода, стекая по стене, оставила бурые следы. Передняя стена была почти так же неприглядна, как и задняя, с той только разницей, что не была слепой: дом смотрел на мир двумя двустворчатыми окошками; одно окошко было меньше другого, со ставенками, и дом, казалось, глядел, прищурившись одним глазом. Но о переде дома хозяева, видно, все-таки заботились больше: стена была недавно побелена, отливала синевой, а окна были обведены коричневой каймой. У реки у нас копают такую коричневую глину, и наши деревенские обмазывают ею дома – одни целиком, другие только цоколь, а третьи обводят коричневыми рамками окна. Деревянная лесенка, плотно прижатая к стене, вела на маленький балкон с двумя подпорками. Хозяин прилепил лестницу к самой стене, чтоб стреха защищала ее от дождя, но дожди все равно проели перила, шаткие и прогнившие.

Балкон был защищен от дождя лучше, оградка его держалась крепко, хотя доски почернели и покоробились. Хозяин сколачивал все из бука, а буковое дерево не выдерживает солнца и влаги и коробится, трескается. Хозяин дома был бондарь, бондарня помещалась на нижнем этаже, под балконом, верстак стоял у самого окна, чтобы свет падал на рубанок. Когда хозяин умер, родные забили окно двумя досками крест-накрест, будто поставили на бондарне крест. На трубе дома с незапамятных времен ютилось гнездо аистов. Труба была широкая, квадратная, плетенная из расщепленных пополам ивовых прутьев и потом обмазанная глиной, чтобы прутья не загорелись.

Лицом дом обращен к реке. Он стоит на высоком берегу, в разлив река выходит из берегов, заливает часть двора, иногда унесет клепки или целую кадку, но взамен, бывает, притащит ствол бука или грецкого ореха. По ту сторону реки – огороды, дальше мягкими складками подымаются Липовец и Гостиловец, тянутся пастбища и леса, среди пастбищ торчат молельные камни, в лесу белеет каменный карьер, где добывают известняк. Две печи горят попеременно – обжигают известь, и летом в карьере можно услышать предупредительные крики: «Бомба! Бомба!» – сопровождаемые глухим гулом. При взрывах окна дома подрагивали, стекла звенели и по всему дому проходила дрожь. Что еще мог увидеть дом своим большим и своим маленьким окном? Дальше, за лесами и пастбищами, возвышалась громадная сизая дуга Берковских гор, виднелась вершина Кома, Тодорины куклы трезубцем врезались в небо, а к востоку горная цепь бледнела и внезапно обрывалась Врачанским камнем. Горы не давали взгляду проникнуть дальше, возвышаясь сплошным, сизым, лишенным деталей массивом, словно принадлежащим иному миру. Лишь перед дождем они словно придвигались к деревне, становились намного реальнее, и тогда человеческое воображение начинало карабкаться по их склонам, достигало хребта, а человеческий дух возносился высоко над гнусавящей рекой, над деревушкой и известковыми печами, над пастбищами и молельными камнями. Перед дождем, когда горы придвигаются, а небо мечет молнии и ворочает камни в своих небесных карьерах, в доме становится тесно и душно. Но так бывает только перед дождем.

В обычное же время горы на западе и юге кажутся далекими и лишь где-то там, вдали, преграждают путь к миру иному. Летом пастухи на горных пастбищах поджигают кусты можжевельника, чтобы отвоевать новые площади для овец, и тогда неделями видно, как тлеют в горах пожарища, отбрасывая багровые отблески на стекла окон. Дом, хоть и старый, еще не совсем одряхлел; он по уши утопал в зелени и в солнечную погоду смотрел даже приветливо, улыбаясь одними глазами. Солнце блестело в окнах, тени деревьев играли по беленым стенам, то ярко-белым, когда деревья были в цвету, то серым, с чуть зеленоватым оттенком, то пестрым, как удод осенью. Река тоже блестела на солнце и не гнусавила, а журчала и болтала отчетливо и бойко. Труба над домом дымила когда сердито, а когда задумчиво, тонкими струйками, иногда же совсем рассеянно, лишь время от времени попыхивая дымом. Аисты в гнезде сменяли друг друга, щелкали клювами и целыми днями хлопотали по хозяйству. Один из аистов отправится на охоту, другой постоит-постоит, а потом возьмет да и переложит какой-нибудь прутик с одного края гнезда на другой. Первый аист прилетит, сменит второго и тоже – постоит-постоит да и перетащит клювом тот же прутик на другой край гнезда.

Так, спиной к деревне, и жил этот дом, замкнувшись в себя, а в самом доме (тоже замкнувшись в себе) жила старая Митра Левшиха и ее внук Петр Миронов -Левшонок. Последнюю неделю или две перед событиями, о которых речь впереди, никто их не видел, кроме кузнеца Куздо, опекуна парнишки. Дверь дома целыми днями была закрыта, никто не показывался на балконе, только собака то подымалась, то спускалась по лесенке. Собака была старая, с ржавой шерстью, местами шерсть совсем вылезла и виднелась кожа, белая как мел, к тому же постоянно лупившаяся; несколько лет назад собаку ошпарили кипятком, тогда шкура у нее и облезла. На морде у нее тоже были лысины, которые сильно ее безобразили.

Вечерами в обоих окошках зажигался свет, потом дверь открывалась и по лесенке спускался керосиновый фонарь. Его несла Левшиха, за ней шел Петр. Одной рукой он придерживался за беленую стену, в другой сжимал топор. Лезвие его то вспыхивало, то пряталось в тени, отбрасываемой старухой. Бабка и внук друг за другом спускались во двор. Левшиха ставила фонарь у колоды и шла в темноте собирать в курятнике яйца и запирать кур. Петр принимался колоть дрова. Старуха Митра выходила из темноты и останавливалась у фонаря, ухватив рукой приподнятый край передника – в передник она складывала яйца. Собака тоже стояла у колоды, глядя, как топор описывает дугу и как отколотые полешки отскакивают, кувыркаясь в свете фонаря. Потом Левшиха брала фонарь, Петр накладывал на одну руку дрова, другой брал топор, и они в том же порядке поднимались по лестнице. Собака шла за ними, доходила до балкона и сквозь открытую дверь смотрела, как пляшут в очаге веселые языки пламени. Смотрела она на огонь недолго, потому что Левшиха скоро захлопывала дверь, и слышался лязг железа – старуха запирала дом на щеколду.

Из ближних домов видели по вечерам, как фонарь спускается по лестнице и останавливается во дворе, слышали стук топора и говорили: Левшам дня мало дров наколоть, в темноте вон колют! А днем соседи видели, что труба дома дымит не переставая. Стояло лето, август, жара, в полдень жнецы изнемогали от зноя, а труба дымила, дым становился все гуще и гуще, ночью же можно было увидеть, как из трубы с гулом вырываются снопы искр, каждую минуту грозя поджечь аистово гнездо. Аисты к этому времени уже вывели птенцов и теперь учили их летать. Они целый день щелкали клювами, задыхаясь от дыма, и так закоптились, что стали совсем черными. Птенцы научились летать, отправлялись к реке за добычей и, когда вечером прилетали домой, уже не забирались в гнездо, а вместе с родителями усаживались на коньке крыши, по обе стороны трубы. Труба продолжала извергать дым и выбрасывать искры, которые кружились, плясали в темноте рядом с аистами и гасли, не достигая земли.

Сосед Левшей, Лазар, машинист паровой лесопилки, однажды спросил Куздо:

– Чем это занимаются Митра с Левшонком, что труба у них дымит и днем и ночью? За неделю столько дров сожгли, что дали б мне эти дрова, мне не то чтоб на одну – на две лесопилки хватило бы. Как посмотришь на них, можно подумать, что они пары разводят, ехать собираются вместе с домом! Что твой паровоз!

– Может, и собираются, – сказал Куздо. – Я давно у них не был, Лазар, не знаю! – Кузнец подковывал корову одного суходольчанина, а когда закончил, сел на порог и закурил. От кузницы было видно, как дом Левшей дымит, точно фабрика. К вечеру Куздо, с арбузом под мышкой, поднимался к Левшам по деревянной лесенке. За ним шла собака, она поставила передние лапы на первую ступеньку и остановилась. Куздо взбирался по скрипучим прогнившим ступенькам, окликая на ходу:

– Эй, есть тут люди? Тетка Митра, вы живы?

Никто не отзывался. Куздо поднялся на балкон и увидел, что он засыпан пеплом от очага. Человеческих следов на пепле не было, только отпечатки собачьих лап и несколько тоненьких крестиков – видно, цыпленок гулял. Куздо постучал кольцом щеколды в дверь, снова покричал, но никто не откликнулся. Он положил арбуз к дверям, обернулся и увидел внизу на лесенке собаку с наполовину облысевшей головой. Она стояла все так же, поставив передние лапы на первую ступеньку.

Кузнец слышал, как за дверью потрескивает огонь в очаге, ему показалось, что он уловил шепот, и он снова крикнул, но не получил ответа. Тогда он сказал в дверь:

– Пенко, что вы не открываете? Это я, твой опекун, Куздо. Арбуз вам принес. Коли это тетка Митра опустила щеколду, ты подыми ее и открой дверь, неужто так и не пустите меня в дом? Я б не пришел, да все удивляются, чего вы делаете с этим огнем, или вола жарите, потому как труба у вас сколько дней дымит, и все спрашивают, чего она дымит, когда на улице жарища несусветная. Слышишь, Пенко? Тетка Митра, вы меня слышите?

Он помолчал, послушал, дом казался вымершим, только огонь трещал и шипел. «Может, их и дома нет, – подумал кузнец, – а я стою здесь и разговариваю попусту, как сумасшедший; кто посмотрит на меня, так и решит, что человек тронулся!» Он стал было спускаться по лестнице, но обернулся еще раз. Дверь была по-прежнему закрыта, темная дверь, вся в червоточинах. Только внизу, около щеколды, дерево было более светлое, отполированное человеческими руками. На полу балкона, на слое пепла, кузнец увидел среди отпечатков собачьих лап и свои следы и внезапно почувствовал себя неловко. Он торопливо спустился вниз по лестнице, собака, отодвинувшись, пропустила его и молча пошла за ним. Она молча шла за кузнецом, в нескольких шагах от него, словно следила, как бы он не унос со двора чего ценного. Собака проводила его до калитки, кузнец обернулся еще раз и увидел в большом окне без ставен человеческое лицо. Рыжеватые волосы, бледные щеки, горящие глаза. Он хотел окликнуть: «Пенко!» – но лицо исчезло, и кузнец успел только проглотить набежавшую слюну. Труба продолжала извергать дым и искры, почерневшие аисты сидели на коньке по обе ее стороны и попискивали, точно шмыгали носами.

«Докопаюсь я до этого дела», – думал Куздо по дороге. В тот же вечер он подстерег Митру и Петра Левшонка, когда они кололи дрова. Он увидел, как паренек заносит топор, а Левшиха стоит рядом и светит ему фонарем. В обоих окнах дома горел свет, в открытую дверь виден был огонь в очаге.

Но если он их выследил, собака тоже его выследила и залаяла угрожающе, как только он протянул руку к калитке.

– Кто там? – спросила Левшиха и подняла фонарь над головой. Петр, с топором в руке, отступил и стал позади старухи, в ее тень. Кузнец в ту же минуту потерял его из виду.

– Это я, тетка Митра, – сказал кузнец. – Уйми собаку, еще не узнает меня в темноте, кинется.

– Свои! – сказала старуха и пошла с фонарем закрывать калитку. Собака, обнюхав кузнеца, замахала хвостом.

– Ага, признала теперь, – закивал головой Куздо. – А ведь только что чуть было не кинулась.

– Собака, что с нее возьмешь! – сказала бабка. – Постарела, видит плохо, бывает, и ошибется.

Куздо оглядывал двор, хотел увидеть парнишку с топором, посматривал и на лестницу, чтоб не упустить, когда тот будет подниматься в дом, но ни во дворе, ни на лестнице никого не было. Дверь все так же была открыта, огонь плясал в очаге, быстрый и непоседливый, точно живой.

– Я сегодня заходил к вам, арбуз оставил, хотел спросить, нет ли в чем нужды, не расхворался ли кто, – сказал кузнец, продолжая вглядываться в темноту. Лицо старухи тоже было в тени, так что он скорее представлял его себе, чем видел, но чувствовал во тьме, как напряженно она на него смотрит.

– Арбуз мы нашли, – сказала старуха. – Хороший арбуз, из прежних.

– Я их больше люблю, – сказал Куздо. – Хоть они и толстокожие. Зато семечек меньше и слаще они, чем мичуринки.

Старуха в темноте согласно покачала головой. Они помолчали, между ними стоял фонарь, в стороне сидела собака, белея плешивой головой. Кузнец не спускал глаз с лестницы и открытой двери дома. Огонь в очаге сникал, но играл еще так же живо, как вначале, когда кузнец подходил к калитке.

– Тетка Митра, – сказал вдруг кузнец.

– Что? – откликнулась старуха с некоторой неприязнью, даже с угрозой в голосе.

– Тетка Митра, – повторил кузнец. – Почему у вас весь день из трубы дым идет, никто из дому не показывается, а по вечерам при фонаре вы дрова колете?

Цитировать

Радичков, Й. Левшонок. Перевод Н. Глен / Й. Радичков // Вопросы литературы. - 1971 - №12. - C. 173-186
Копировать