№9, 1975/История литературы

Кое-что о легендах (По поводу статьи В. Кожинова)

В последние годы тон и толк рассуждений о Фете наших литературоведов существенно изменился в сторону более тонкого постижения своеобразной глубины этого изумительного поэта.

Свою лепту вносит в это благородное дело и В. Кожинов: его статья – хотя и несколько клочковатая – свежа и по-своему интересна попытками пересмотреть некоторые воззрения на Фета, ставшие уже шаблонными. Правда, в большинстве случаев это только попытки. Трудно, например, отказать В. Кожинову в остроумии, с каким анализируется шедевр Фета – три строфы, надписанные на книжке стихотворений Тютчева: «Вот наш патент на благородство». Задача этого анализа – доказать ошибочность давно сложившегося мнения о цинично-шовинистическом пафосе строк «У чукчей нет Анакреона, к зырянам Тютчев не придет»: эти строки – не мнение самого Фета об отсталых народах царской России, а «другой голос», с которым поэт как раз и спорит. Важную роль тут играет противительное «но»: «Но муза, правду соблюдая…», – «правда» состоит в том, что у «гипербореев», то есть у жителей Севера, появился-таки поэт, «небольшая» книжка которого «томов премногих тяжелей». А «гипербореем» Фет называет себя сам в другом стихотворении. Следовательно, у него не может быть снобизма по отношению к «чукчам» и «зырянам» – тем более, что и сам Фет переводил чеченские и аварские песни и поместил эти переводы рядом с переводами из Гёте, Шиллера, из питомцев Геликона – Горация, Катулла, Овидия.

Выходит, Фет не спорит с пушкинским «Памятником», а вторит ему?

Все это было бы в высшей степени интересно и очень эффектно – в силу уже самой парадоксальности и неожиданности такого вывода, – но… Думаю, что у читателя, который после блестящего анализа В. Кожинова вернется к фетовскому стихотворению, возникнут все же некоторые недоуменные вопросы. Как же так получается (спросит, в простоте душевной, этот читатель)… Ну, «нет Анакреона» – понятно: нет так нет, хоть это и прискорбно, Но Тютчев-то – есть! Ведь он родился именно среди «гипербореев» и, стало быть, заведомо для них «свой» – для русских, чукчей, зырян (все эти народы, по В. Кожинову, – едина суть). И о том, что он есть, говорит не кто иной, как тот самый «другой голос», который послышался В. Кожинову во второй строфе. Ведь этот «другой голос» не случайно после метафорического, конечно же, Анакреона называет не какого-нибудь метафорического же Байрона или Гёте (на что «первый голос» мог бы резонно возразить: зато у нас, гипербореев, есть Тютчев!), а самого что ни на есть натурального, реально существующего «гиперборейского» поэта Тютчева… Так как же может «прийти» или «не прийти» к «гипербореям» тот, кто у них уже есть? А кроме того: откуда известно, что существует в стихотворении «другой голос»? Никакими доказательствами того, что эти стихи – диалог, мы не располагаем, кроме мнения В. Кожинова; в самом же стихотворении мы могли бы их найти лишь в том случае, если бы оно было построено совсем иначе. А именно: вот если бы оно начиналось со второй строфы, где утверждается, что «к зырянам Тютчев не придет», а продолжалось бы третьей строфой, спорящей с ней: «Но муза, правду соблюдая…», – и заканчивалось бы первой строфой: «Вот наш патент на благородство», – как бы подытоживающей спор, – вот тогда бы был диалог…

Выходит, для того чтобы принять трактовку В. Кожинова и «демократизировать» поэтическую декларацию Фета, читатель должен предположить, что Фет то ли недоглядел, то ли нарочно перепутал порядок строф, и к тому же привлечь к делу соображения о «гипербореях», аварцах, чеченцах, то есть совсем из другого ряда.

Если же не делать этого, а читать попросту то, что написано у Фета, то недоумения отпадают и все становится на свои места: книжка Тютчева – «наш патент на благородство», залог того, что у нас, русских, возможно и «духа мощного господство», и «утонченной жизни цвет»; конечно, на льдинах лавр не расцветет, и у «диких» народов – чукчей, зырян – такого Тютчева, вообще такой культуры, быть, конечно, не может, но – «Но муза, правду соблюдая…», – но мы, русские, – особь статья среди «гипербореев», и наш Тютчев не просто под стать Анакреону, более того: его «книжка небольшая»»томов премногих тяжелей»… По-моему, такое толкование куда естественней, хотя бы потому, что не требует от читателя того хитроумия в чтении, какого требует от него В. Кожинов.

Однако оставим частности. Ведь суть статьи В. Кожинова – не в пересмотре отдельных, хоть и важных, вопросов осмысления фетовского наследия. Замах статьи гораздо больший, По многим линиям пересматривается вопрос о поэтической позиции Фета с целью утвердить: Фет – не только «не совсем то», что о нем думали, но – «совсем не то», совершенно иная фигура; он окружен «легендой», которую надо развеять.

Такого рода задачи всегда очень заманчивы: сама природа поэзии с ее многозначностью и возможностью разных толкований подчас «попустительствует» подобным соблазнам. И тут возникает – по мере чтения статьи – невольная тревога за общую методологию литературоведа: не выдает ли он кажущееся ему за сущее, не подтягивает ли факты к концепции, достаточно ли он историчен и точен, расчищает ли он завалы или увеличивает их?

Путаница начинается уже с общих положений.

С одной стороны:

– радикалы и либералы превратили Фета в мишень уничтожающей критики и насмешек;

– критика 60 – 70-х годов (с которой согласно наше литературоведение) считала Фета сторонником «чистого искусства»;

– Фета не только воспринимали как образец эстетства; высокомерного эстетства от него заранее ожидали.

С другой стороны:

– причина ложного толкования поэзии Фета лежала в характере его общественного поведения.

Попробуем задать самоочевидные вопросы: а почему«воспринимали», «считали» и даже «ожидали»? И насколько может быть «ложным», «искаженным» и «превратным» такое толкование поэзии, которое верно согласуется с общественным поведением поэта? И неужели общественное поведение поэта – вещь столь маловажная, что может не отразиться в его поэзии?

В. Кожинов проделал полезную работу, пытаясь крепче связать Фета с основными тенденциями литературы 40 – 50-х годов: его подборка мотивов, роднящих Фета с поэтикой «натуральной школы», интересна – знакомые строки, сведенные вместе, расширяют наше представление о фетовском поэтическом мире. Но ведь подобрать «примеры», выстроить из них «ряд» – тот или иной – не всегда достаточное основание для ответственной концепции. А таковая у В. Кожинова и выстраивается: «Лирическое освоение жизни в творчестве Фета движется в 40 – 50-е годы по основному руслу русской литературы того времени»; в 70-х годах Фет «заново родился»; «содержание лирики Фета вполне сопоставимо с содержанием творчества Тургенева и молодого Толстого».

Конечно, можно! Весь вопрос – как? Можно сопоставить, как творчество представителей одной литературной эпохи, живущих в сходных условиях и в той или иной мере воплощающих в своих произведениях некие общие, объективные закономерности литературного развития, произрастающих на «единой почве эпохи», по выражению критика. Но сопоставление подобного рода очень уж широко, так нетрудно «радикально переосмыслить» кого угодно и что угодно… Можно сопоставить и по-другому – как творчество писателей-помещиков, прекрасно знающих русский усадебный, деревенский, крестьянский быт, любящих и понимающих этот быт с его прозой и его поэзией, Такое сопоставление уже во многом объясняет сходство выделенных В. Кожиновым фетовских мотивов с содержанием творчества Тургенева и Толстого. Но можно сопоставить и еще иначе: а есть ли у Фета то сострадание к мужику, то углубленное внимание к его жизни, то понимание его обстоятельств, часто тяжких и трагических, какое характерно для русской литературы, в частности для Тургенева и Толстого? 1 Вот такого рода сопоставление своими результатами уже никак не вяжется с концепцией В. Кожинова, как не вяжется с Фетом тургеневская постановка темы мужика, скажем, в рассказе «Бурмистр», да и вообще в «Записках охотника». А Толстой в «Утре помещика» так пристально вглядывается в душу хлебороба, доходит до такого самоотречения в проповеди «опрощения», что сблизить с ним занятого прежде всего собою и своими переживаниями Фета куда как сложно…

Возникает вопрос: должен ли литературовед, стремящийся постигнуть подлинный дух и смысл творчества Фета, учитывать в своих соображениях и в своей методологии весь, полный состав творчества этого поэта, включая и реакционные стихи, плюс – общественную индифферентность и «безобразничанье» (слово Тургенева) Фета как человека, как Шеншина – помещика Орловской, Курской и Воронежской губерний, крепостника и приобретателя? Или все «шеншинское» должно быть отброшено как несуществующее или не заслуживающее рассмотрения, как «легенда»?

Кстати, о легендах. Не с легендой ли имеем мы дело, когда слышим и читаем: демократы и либералы «заклевали» Фета, они не поняли, проглядели его; в чем-то они были правы как деятели «момента», но в конечном счете на них лежит конфуз поражения, ибо Фет оказался вечным и великим, и его «чистая поэзия» выжила и победила… А вот другие критики, которые всегда хвалили Фета, для которых он был поэт без страха и упрека, – вот они-то и говорили о нем подлинную правду.

Но ведь именно критики-демократы «открыли» Фета! И наряду с жестокими и не всегда справедливыми упреками Фету как поэту, о котором «вовсе не следует» заключать, «чтобы стихи его имели большое значение в русской литературе» (Добролюбов), как поэту «пустяков», которые «могла бы написать лошадь, если б выучилась писать стихи» (Чернышевский), – наряду с этими упреками именно критикам-демократам принадлежит самое доброе и главное, что о нем было сказано. «Лирический Пантеон» (1840) вызвал отзыв Белинского: «А г. Фет много обещает», «из живущих в Москве поэтов всех даровитее г-н Фет», в числе его стихотворений «встречаются истинно поэтические». В знаменитой статье «Русские второстепенные поэты» (1850) Некрасов назвал некоторые стихи уже подзабытого к этому времени Фета «превосходными» – и тут же с нелицеприятной заинтересованностью мастер указал мастеру, что встречаются и неудачные стихи, «недостаток довольно нередкий».

  1. Да, Фет мог «привязать» к нуждам народа стихи самого высокого парения – правда, не свои, а лермонтовские: «Есть речи – значенье…» – ив царской реформе видел помещичью корысть; но разве слышна в приведенной В. Кожиновым цитате о реформе та сила боли за мужика, которая играла такую роль в прокладывании «основного русла русской литературы того времени»?[]

Цитировать

Кулешов, В. Кое-что о легендах (По поводу статьи В. Кожинова) / В. Кулешов // Вопросы литературы. - 1975 - №9. - C. 142-155
Копировать